А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Итого двадцать поколений назад. Твой «пра» двадцать раз дедушка мог видеть эту икону. А может, он её и написал?
— Вот это да! — сказал Лёшка. — А сколько она может стоить?
— Нисколько! — насупился старый реставратор. — Она не имеет цены. — И, взглянув на Лёшку с сожалением, сказал: — Вырастешь — поймёшь. Вадик! — повернулся он к Вадиму. — Иди ко мне в экспедицию. Это целый роман. Мальчишка зимой вышел к скиту. Заблудился. Там поразительные вещи: иконы, книги, костюмы… Осколок Петровской Руси! А?
— И с тех пор нетронутый стоит? — удивился Вадим.
— Представь себе! Там, видишь ли, проникнуть можно только по единственной тропе. Без карты по этой тропе не пройти! А карта существует в единственном числе! У меня!
— А карта откуда? — полюбопытствовал Вадим.
— Местный один составил. Только он дорогу и знает! Ну, каково?
— Заманчиво, — улыбнулся Вадим.
— Поехали! — уговаривал его реставратор. — Это же впечатлений на всю жизнь!
— Да я на этюды собрался!
— Не говори «нет»! Это же можно совместить! Экспедиция и этюды — прелестно! Мне художник до зарезу нужен. Ты подумай!
— Хорошо! — сказал Вадим.
Они обменялись телефонами.
— Я жду твоего звонка! — кричал им вслед реставратор.
— Хорошо! Обязательно! — говорил Вадим.
А Кусков думал: «Дураки! Иконы, книги! Там же наверняка золото есть! Там, наверно, всякие сокровища! А если нет, эти старинные иконы, наверно, миллион стоят! Мне бы такую карту!»
Отец ждал их у памятника Пушкину.
— Ну! — спросил Вадим, опять становясь прежним — суровым и немногословным.
— Тоже мне! — прошипел отец. — «Немедленно вон!» Тоже мне академик! У самого ботинёшки скороходовские за одиннадцать рублей!
— Ваня! — сказал Вадим тихо, но у Лёшки от его голоса мороз продрал по коже. — Это мой учитель!
И он посмотрел сквозь отца, точно это было пустое место.
Глава девятая
«Пахнет сеном над лугами…»
— «Песней душу веселя…» — бормотал Вадим, макая кисточку в банку с грязной водой. Он совсем забыл, что за спиной у него стоит, вернее, сидит на свежей траве Лёшка. Вадим тут, в деревне, вёл себя совсем не так, как в городе. У него и лицо стало другим, — может быть, потому, что он снял свои дымчатые очки?
«Почему вы теперь очки не носите?» — не утерпел вчера Кусков.
«А? — вздрогнул Вадим. — Чтобы себя не обкрадывать. Чтобы цвет видеть! Понимаешь, цвет!»
Два дня они ходили по мокрым заболоченным полям, по влажным бороздам: их тянули трактора. Лёшка уже тысячу раз пожалел, что поехал с художником. Хотя что ему было в городе делать?
«Ничего, ничего, пусть мать по милициям побегает! — злорадно думал он. — Вот вернёмся отсюда…» Но что будет, когда они с Вадимом вернутся с этюдов, Лёшка не знал и старался об этом не думать…
Пока приходилось сидеть у Вадима за спиной, бегать к ручью менять воду в банке и смотреть, как на листе бумаги, приколотом к внутренней стороне этюдика, вырисовывается яркая, словно свежевымытая, деревня, высокие берёзы с вороньими гнёздами, развалины кирпичной конюшни, трактора и бульдозеры неподалёку от крайней избы.
— «Пахнет сеном над лугами…» — в сотый раз повторял себе под нос художник. Лёшка был готов выть от этого «сена» и «лугов». Никогда он не думал, что на рисование какой-то паршивой картинки, про которую сам Вадим говорил, что это ещё только подготовительный набросок, этюд, а до картины ещё далеко, — так вот на этот этюд уходит не меньше двух часов… И главное, Вадим словно не замечал, как бессмысленно тратит время. Нарисует, поморщится и сомнёт! Старался, старался, а потом сам же всё рвёт или мнёт! И такой злющий делается. Потом повалится на спину, глядит в небо и губами шевелит…
Лёшка не видел в этюдах Вадима никаких изъянов. Всё было похоже! И когда он узнал, что один такой этюд может стоить рублей двадцать пять, а то и пятьдесят, то даже возмутился: ведь можно сказать, что Вадим живые деньги рвёт.
Он поднял один смятый этюд.
— Можно утюгом разгладить! Десятку дадут!
— Брось! — рявкнул на него художник. — Брось и не подбирай всякую дрянь!
Он выхватил у Лёшки лист с акварелью и, разорвал его на мелкие клочки.
«Ну и пожалуйста, — обиделся про себя Кусков, — в конце концов, я тоже человек и нечего на меня орать».
Но деваться было некуда, и он волей-неволей таскался за Вадимом.
Деревня, которую рисовал художник и в которой они жили уже третий день, немножко напоминала ту, на Владимирщине, где раньше жил с бабушкой Лёшка. Такие же бревенчатые избы, палисадники, жердевые изгороди. Но в той деревне было полно людей, а здесь жили только в двух домах, остальные девять стояли заколоченными. Покосившиеся двери и провалившиеся крыши…
«Стоят тут одни! — подумал про избы Лёшка. — Никому не нужные, как я».
Ему захотелось повидать Штифта, посидеть у него в комнате с ободранными обоями, побренчать на гитаре.
Хотя какая ему от Штифта польза? Отец всегда говорил, что от этой дружбы никакого толку.
«А почему обязательно какой-то толк должен быть? — подумал Лёшка. — Что это такое — толк? Выгода, что ли? Почему во всём должна быть эта выгода?» Раньше такие мысли в голову Кускову не приходили, и сейчас он себе удивился, как удивился и тому, что скучает по приятелю.
Он послал Штифту два письма. Писал поздно вечером тайком от Вадима — очень боялся, что художник прочтёт его каракули. В этих письмах, мягко говоря, всё выглядело не совсем так, как было в действительности. А если честно, то совсем не так, как в действительности.
На пяти страницах Лёшка подробно описывал виллу, на которой они с Вадимом отдыхают, замечательный парк, и бассейн, и балкон с видом на море и на белую набережную с высокими пальмами.
В следующем письме говорилось о яхте, на которой они с Вадимом частенько выходят в море. Кусков никогда и никому писем не писал и в пылу вдохновенного вранья как-то выпустил из виду, что стоит Штифту взглянуть на почтовый штемпель и прочитать название области, откуда послано письмо, как он сразу поймёт, что никакого такого моря нет отсюда за сто вёрст!
Чем скучнее было Лёшке, тем ярче картины ему рисовались. Сегодняшнее письмо должно было поведать Штифту о торжественном приёме на вилле, где Вадим и Лёшка встречаются с иностранными бизнесменами, которые хотят устроить в Америке или в Англии выставку картин Вадима.
Лёшка подробно продумал свой костюм и что будет подано к столу и теперь размышлял, какую музыку будут слушать гости и какой фирмы должна быть у Вадима аппаратура.
Эти мечты так его захватывали, что он иногда не сразу понимал, что происходит вокруг, и даже не слышал, о чём его спрашивает художник.
— Это у тебя и раньше бывало или от деревенского воздуха? — усмехался Вадим.
— Что? — краснел Лёшка.
— Ну вот этот столбняк?
Кусков смущённо вздыхал, но через несколько минут опять ничего не видел, не слышал, а мысленно странствовал по набережной южного города или подавал гостям коктейль «Вечерние сумерки над Рио-Гранде».
— Виды сымаете? — услышал Лёшка за спиной и опомнился. — Вишь ты, никакого фотоаппарата не надо! Раз — и готово! Доброго здоровья!

К ним подошёл старик, у которого они квартировали. Странный это был дед. Шебутной, разговорчивый, вихрастый, как мальчишка. Да и звали его смешно: Клава!
— Вот именно — виды! — вздохнул Вадим. Он сорвал с внутренней крышки этюдника лист, посмотрел на него сокрушённо и скомкал.
— Эва! — ахнул старик. — Таку хорошу картину спортил.
— Чего ж в ней, отец, хорошего! — вздохнул Вадим.
— А чего худого? Похоже! Вся наружность налицо!
— Вот именно — наружность… Наружность есть, а меня — нет. Бумага и краска и ничего больше… Не живопись.
Кускова страшно обижало, что Вадим, такой умный, сильный Вадим, разговаривает с этим старикашкой как с равным, а с ним, Лёшкой, молчит… Буркнет только: «Принеси воды» или: «Разожги костёр, а то совсем извёлся…» — вот и всё.
Вчера Вадим забился к деду в сарайчик и часа четыре всяких матрёшек да петухов рассматривал. Старикан-то рад, конечно, кто хочешь обрадуется, когда такой человек с тобой целых четыре часа разговаривает. Надавал художнику полный мешок всяких копилок, грибов штопальных, каталок деревянных, коней резных… У Лёшки от всей этой деревенской пестроты в глазах рябило.
«Зачем вам вся эта чепуха?» — спросил он художника. «Чепуха? — Вадим поворачивал к свету то одну, то другую игрушку. — А ты такое можешь сделать? Придумать такое можешь?» — «А чего тут сложного?» — «Много чего, — сказал художник. — Это не просто деревяшка, а душа мастера… Этот старик — мастер. Понял?»
Лёшка вспомнил, как он тогда крикнул отцу: «Это мой учитель, понял?»
«Какой мастер! — возразил Кусков. — Научился строгать, вот и мастер…» — «А я научился краской мазать…» — «Ха! — сказал Кусков. — Вы — художник!» — «Нет! — ответил Вадим. — Я не художник! Вот старик этот — художник, а я ремесленник! Штамповщик…» — «Интересненько. Он, наверно, и рисовать-то не умеет». — «У него свой мир! — сказал Вадим. — Свой, понимаешь! Как это объяснить! Зачем вообще искусство, живопись в частности? А?»
Лёшка никогда на такой вопрос бы не ответил.
«Затем, чтобы увидеть и показать мир по-новому. Для этого нужен свой взгляд… Вот у старика он есть, а у меня нет».
Лёшка ничего не понял, но старика невзлюбил.
«Тоже мне мастер! — думал он, рассматривая старика. — А у самого из засаленной жилетки вата торчит».
Он тут же вспомнил, как отец сказал про реставратора, что у того, мол, ботинки скороходовские, и ему стало неприятно.
— А ты за натурой не гонись! — услышал он слова деда Клавы. — Не торопись!
«Вон! — подумал он с неприязнью. — Поучает. Учитель нашёлся. Репин!»
Но Вадим слушал внимательно.
— Ты вон шахматного коня посмотри. Ведь ни с чем не спутаешь — конь, он конь и есть. А ведь ни ног, ни хвоста, ни копыт! Один изгиб шеи!
Дед примостился поближе к Вадиму.
— Я раз взялся коня вырезать. Штук пяток вырезал… И всё у меня собаки получаются. Я уж и так и сяк, едва не плачу… А потом как этот изгиб ухватил, так сразу и конь… Теперь… с любой щепки, с глины, с проволоки могу сделать, всё будет конь…
— Эх! — крякнул Вадим, с силой вдавливая кнопки в крышку этюдника. — Давайте, отец, к нам в Академию! Композицию преподавать!
— Не! — засмеялся старик, по-молодому сверкнув зубами. — Я в городе не могу! Машин боюся! Вечером-то чё делаете? Приходите на беседу? Остання, значит, будет беседа. Часов в семь стол. Расставание, значит, играть будем. Со всей округи народ будет, и Антипа Пророков придёт.
— А кто это? — спросил Вадим, пристально всматриваясь в пейзаж.
— Егерь наш. Эх! — хлопнул себя по коленям дед. — Вы, случаем, портреты не рисуете? Это ж Сусанин да и только. В войну у него немцы всю родню в избу загнали да и сожгли.
— Как сожгли? — ахнул Кусков.
— Огнём.
— Живых?
— Живых, милай! Живых. У них тут в болоте укрытие было, они там от врага отсиживались, а тут в недобрый час в село вернулись да прямо на эсэсовцев и наскочили, те к своим через фронт ладились, проводника требовали, ну а Пророковы ни в какую… Вот всех и сожгли. Ты думашь, тут войны не было? Она, проклятая, во все углы позалезла! — вздохнул старик.
— Ну, а Антипа? Что он?
— Он фашистов догнал, проводником вызвался да всех в болотине и потопил!
— Круто! — покачал головой Вадим.
— Красивый! Бородища — во! Кудри как завитые! Рослый! Я ему едва не по пояс… Приходи, сам увидишь.
— Надо прийти! — сказал Вадим, делая на бумаге контурный набросок.
— Хотели мы эту беседу с экспедицией править, а не поспевает экспедиция. Вот счас на почту ходил, по телефону кричал. Пётра, как бы внук мой, говорит — через неделю… А уж мы беседу откладывать не можем. Вы того, приходите, не побрезгуйте компанейством, — тараторил дед.
— Придём, — сказал Вадим. — Спасибо.
Старик вприскочку стал спускаться с холма в деревню, а художник откинулся на спину и, глядя в небо, прошептал:
— Через неделю, значит, — и лицо его приняло жестокое и замкнутое выражение, как в городе.
— Эй! — закричал, обернувшись, старик. — Голова я садовая! Беседа ишо вечером будет, пошли пообедаем пока…
Глава десятая
«Ах он бедный!»
Обедали долго. Разговаривали про виды на урожай, про погоду.
— Ноне, вишь, весна кака ранняя да жаркая, май ишо, а уж всё сплошь сохнет. Антипа, егерь, говорит — на болотине и то всё посохло, не дай бог огня заронить, так и пойдёт, — рассуждал, прихлёбывая чай, дед Клава.
— Да мы уж и так в избе не готовим, — сказала бабушка Настя. — Нонешний год рано пожарный приказ вышел… А уж что теперь пожара бояться, — пригорюнилась она и стала до того похожа на Лёшкину бабушку, что ему захотелось вскочить, обхватить её за плечи.
— Раз есть пожарный приказ, стало быть, надо его исполнять! И нечего обсуждать! — сказал дед Клава. — Ноне человек до того стал умный, образованный, всё так объяснить может. Тут один из заключения ехал, на станции я с ним разговаривал. Вор, значит, за воровство сидел… Магазин они подломили втроём! Ну вор как вор, — сказал дед, вытирая полотенцем лоб, — я его не сторонюся, как он своё отсидел, но и дружбу не веду! А он как развёл разговоры… Что, мол, это как посмотреть… кто вор, а кто не вор… Через полчаса смотрю — это я, оказывается, перед ним кругом виноватый, что он магазин подломил… «Ты, — кричит, — обчество, ты, — кричит, — социальная эта… среда! Ты меня довёл!» Спасибо, Антипа тут случился, говорит: «Ты магазин подломил? Стало быть, вор! А ежели и совести в тебе нет, и душа не болит, стало быть, и прощения тебе нет!» Плюнули мы да пошли! Так он меня разволновал, что голова кругом… Как же это так? Крал — и вроде не вор?
— Не с того у тебя кружение было! — хихикнула бабушка Настя. — До того хмелён приехал — спасибо, Антипа — непьющий — довёз. Всю выручку от игрушек прогулял…
— Так ведь как же? — загорячился Клава. — Раз чужое брал, стало быть, вор! А кто тебе помогал — пособник, хуже вора… Или ноне вором быть не зазорно?
— Тут трезвой головой не враз разберёшь, а ты её ещё захмеляешь, — пророкотал над Лёшкиной головой бас. — Мир дому сему!
— Антипушка! — вскочил дед. — Милай, а у нас гости! Вот рад я тебе, уж как рад…
Лёшка оглянулся и увидел настоящего богатыря, совсем такого, как Илья Муромец на картине Васнецова. Репродукция была в учебнике по литературе за третий класс, Кусков на неё целый год смотрел!
— Садись, садись, Антипушка. — Бабушка Настя и Клавдий принялись усаживать и угощать гостя.
Вадим с любопытством рассматривал старого егеря, а Кускова после сытного обеда клонило в сон, и он обрадовался, когда бабушка сказала:
— Олёшенька, ты бы шёл на сенник подремал. Вон лесенка стоит, полезай! Ну как, мягонько? — спросила она, когда Кусков взобрался на чердак сарая и растянулся на свежем сене. — Вот и поспи!
Минут через пять она подала мальчишке пёстрое лоскутное одеяло:
— Вот укройся, а то в щели может спину надуть…
Она спустилась к обедающим и стала подавать то мочёные яблоки, то капусту.

Лёшке было хорошо лежать на сене и смотреть на сидящих за столом отсюда, сверху, сквозь кружевные ветви цветущих яблонь…
Он задрёмывал, просыпался и снова слышал разговор за столом, и звяканье стаканов, и тоненькое постанывание самовара.
Лёшка не понимал, отчего ему здесь, в деревне, так хорошо. Оттого ли, что тут красиво? Или потому, что никто его не воспитывал? Не стоял над душой? Или оттого, что бабушка Настя была похожа на его бабушку? Наверное, от всего вместе.
«Вот поселиться бы здесь навсегда! — думал он. И тут же тоскливо думал: — А как же мечта о пальмах и море? А как же дзюдо? Нет, здесь только короткий отпуск! Вот я вернусь в город — я всем покажу!»
— Что он у тебя грустный такой? — услышал сквозь дрёму Кусков, понял, что дед Клава спрашивает про него, и насторожился. — Не хворает, часом?
— Да нет! — ответил Вадим. — Мать у него замуж вышла.
— Ах, — всплеснула руками бабушка. — А его бросила?
— Да нет. Он сам ушёл.
— Отчим, что ли, плохой? Пьяница? — спросил Антипа.
— Да нет, там всё сложнее…
— Да что ж? — удивилась бабушка. — Ежели люди хорошие, так что ж не жить? Она, наверное, женщина молодая…
«Ну вот, — подумал Лёшка. — Вот и всё. И никто меня понять не может. Раз молодая, так можно и замуж выходить…» Он вспомнил, какое у матери бывало счастливое лицо, когда приходил этот Иван Иванович, и, чтобы не застонать, закусил ладонь.
— «Молодая»! «Молодая»! — вдруг, к великому Лёшкиному изумлению, возмутился дед Клава. — Ты этих делов понимать не можешь! Страдает он!
— Да что ж страдать? — сказала бабушка. — Коли люди хорошие… Или он своей матери счастья не желает?
— Вот заладила! — крякнул дед. — Сказано — ты этих чувств понимать не можешь!
— Ну так что ж ты кричишь? Чем я виноватая?
— Я не на тебя кричу, — утих старик. — Я оттого кричу, что объяснить не могу. А парнишку понимаю! И всем его страданиям сочувствую.
— А мать что, не страдает? У ней, может, любовь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17