А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Тулбо», — прочел Иван Дмитриевич готовое сорваться с них слово.
Подходить к окнам было запрещено, он и не подходил, но издали, даже сквозь отражения в стеклах и сквозь тьму безлунной и беззвездной ночи, легко угадывал то место, где вознесся над городом купол Святого Исаакия Далматского. Творение Монферрана, варварской копией которого, как писал Каменский-старший, был храм Майдари в Урге.
— Два с половиной…
— Подождите, — сказал Килин совершенно иным, чем прежде, тоном, так спокойно и деловито, что натуральность недавней истерики заставляла предположить в нем недюжинный актерский талант. — Сколько вам лет? — спросил он после паузы.
— Как? — не понял низенький.
— Я спрашиваю: сколько вам лет?
Казалось, он издевается над ними, намекая, что забава им не по возрасту, но Иван Дмитриевич слишком хорошо знал, каким должен быть единственно верный ответ на этот вопрос, чтобы дальше все двинулось по накатанной колее: «Откуда вы пришли?»— «Из вечного пламени». — «Куда вы идете?» — «В вечное пламя».
Прозвучала первая фраза пароля, но отзыва не последовало. Оба палладиста молчали. Килину пришлось трижды задать свой вопрос, прежде чем низенький наконец ответил так, как нужно:
— Одиннадцать.
— В самом деле, — шепотом сказал Тургенев на ухо Ивану Дмитриевичу, — такое впечатление, что они сбежали из сумасшедшего дома.
— Одиннадцать, одиннадцать, — неуверенно повторил высокий, не зная, видимо, что теперь делать.
Килин доказал им, что принадлежит к одному с ними лагерю, а они ему— что являются теми, за кого себя выдают. Дальнейшими репликами пароля можно было пренебречь.
Давая понять, что лучше бы поговорить без посторонних, Килин повел глазами в сторону двери, но чего-то, как видно, он все же не предусмотрел. Револьверное дуло вновь твердо уставилось ему в грудь.
— Нет, — раздалось из-под маски, — говорите здесь. Больше вам не удается нас обманывать.


Гдава 7
Цитадель

31

Иван Дмитриевич так долго укутывал ноги пледом, что Сафронов не выдержал:
— И что? Сознался Килин или нет?
— А куда было ему деваться? Как умный человек он предпочел не играть с огнем и выложил все начистоту. Пришлось признать, что вечером двадцать пятого апреля он стрелял в Каменского на Караванной.
— Надеюсь, вы нам объясните, зачем это ему понадобилось.
— Само собой. Но сначала сварим-ка мы еще кофейку.
Из записок Солодовникова
Утром меня не предупредили, что всего через несколько часов мы увидим Барс-хото, цитадель открылась передо мной внезапно, в считанные секунды полностью выплыв из-за склона соседней сопки. Я восхитился тем, как ловко укрыта она в проеме холмистой гряды. Пять минут назад ничто здесь не намекало на ее присутствие, даже полоски обработанной земли далеко в стороне, на равнине, стали заметны не раньше, чем сама крепость. В бинокль хорошо видны были квадратные башни, извилистый гребень стены с равномерной линией зубцов. Стена с восточной пластичностью применялась к рельефу, то всего на несколько кирпичей поднимаясь над уступами скал или вовсе оставляя их нетронутыми, то заполняя впадины между ними сплошной кладкой в три-четыре человеческих роста. Она не попирала вершину холма, как стены западных твердынь, надменных в своей самодостаючмости, но любовно вливалась в его изгибы, так что временами трудно было понять, где проходит граница их тел. Основание стены строители всюду выложили из камней, выше иногда шел сырцовый кирпич, иногда глина, а чаще то и другое вместе, вперемешку с пластами известняка и глыбами черного базальта.
Чувствовалось, что укрепления Барс-хото возводили тибетские мастера. В отличие от китайцев, привыкших работать на малых пространствах и верящих, что кропотливостью можно победить время, сохранив свой труд в любом случайном осколке целого, тибетцы не придают никакого значения эстетике материала и детали. Их влечет к себе обаяние пусть преходящей, но чистой формы, внутренность которой они заполняют всем, что попадется под руку.
Вокруг было пусто, на стенах тоже не ощущалось ни малейшего движения. У меня родилась надежда, что китайцы покинули крепость и через полчаса мы займем ее без единого выстрела.
Мы двигались по едва проступающей в траве дороге, объезжая Барс-хото с юго-запада, по кругу радиусом версты в полторы, если его центром считать холм с цитаделью. Вначале перед нами открылся северный, скалистый склон, потом угрюмые черные гольцы пошли на убыль, среди каменных осыпей поднялись обсыпанные мелкими белыми цветочками кусты сундула, стали вытягиваться языки зелени, постепенно захватывающие всю южную, пологую часть холма. С этой стороны к стене беспорядочно лепились убогие фанзы с глинобитными дувалами, загоны для скота, торговые ряды, навесы на жердях. Они успокаивали обыденностью своих форм, привычной однотонностью красок, выцветших до того последнего предела, когда камень, дерево и сухой навоз кажугся родными братьями. Все тут было как в китайских кварталах Урги, если бы не тишина и безлюдье.
Ближе к воротам стояла маленькая деревянная кумирня, изящная и пестрая, как бабочка. Она залетела сюда с берегов Янцзы, но для меня узор ее крылышек отзывался милой ропетовскои готикой курзалов и дачных дебаркадеров. Я ехал шагом, держа у глаз бинокль, и все-таки не сразу заметил, что ее карнизы одеваются пламенем. В ярком солнечном свете оно было почти невидимо. Вслед за кумирней огонь показался одновременно в нескольких местах, в дыму замелькали фигурки людей. Китайцы подожгли застенные постройки, чтобы в них нельзя было укрываться при обстреле, причем для большего эффекта сделали это прямо на наших глазах. Нам ясно давалось понять, что мы можем не рассчитывать на капитуляцию.
Треск и гул пожара отсюда не были слышны. Беззвучно корчились жерди, проваливались крыши. Как только пламя начинало подбираться к очередной фанзе, в окнах вспыхивала промасленная бумага, ее клочья взмывали вверх, подхваченные струями горячего воздуха, и при полном безветрии долго реяли на фоне безмятежно синего неба.
Мы находились уже на расстоянии ружейного выстрела от главных ворот с эркерами и черепичной кровлей. Дым несло в другую сторону, здесь было светло, пусто и голо. Два каменных тигра, которыми так упорно запугивали наших цэриков, лежали на земле. Я увидел, что их пасти раскрыты и выкрашены изнутри свежей красной краской, а по обе стороны от ворот нарисованы на стене короткие толстые пушки времен восстания ихэтуаней. В момент штурма, оживленные силой заклинаний, они должны были превратиться в настоящие и обрушить на нас огонь, гром и картечь.
Я усмехнулся, но спустя четыре дня, когда прибыли отставшие при переправе орудия и обоз, выяснилось, что нам нечего будет противопоставить китайской магии. Едва вскрыли первый зарядный ящик, меня прошиб холодный пот. Все ящики были одинаковы, во всех лежали снаряды от «аргентинок» — легких гаубиц, по дешевке закупленных Пекином в Южной Америке и вместе с боезапасом отбитых нами на Калганском тракте у генерала Го Сунлина. Оказалось, в суматохе при выступлении из Урги погрузили не те снаряды. К имевшимся у нас немецким горным пушечкам они не подходили, теперь от нашей артиллерии было не больше толку, чем от нарисованной.

32

На обратном пути Ивану Дмитриевичу повезло подхватить извозчика прямо у подъезда Каменских. Было уже почти совсем светло, серо, влажно. По дороге, чтобы не сморило после бессонной ночи, он достал из кармана пальто книжку Каменского-старшего и, раскрыв наугад, прочитал: «Послушайте, вот вижу я огромные многоцветные лагери, табуны лошадей, стада скота, синие юрты предводителей. Над ними развернуты старые стяги Чингисхана…»
Это было пророчество некоего Нэйсэ-гэгэна из Эрдени-Дзу. Беседуя с автором «Русского дипломата в стране золотых будд», он весьма красочно предсказал в скором будущем новый триумфальный поход монгольских полчищ на запад вплоть до берегов Португалии.
«Я, — читал Иван Дмитриевич, — вижу все это, но не слышу смеха и праздничного гула, тульчи не поют веселых песен, молодые всадники не радуются бегу быстрых коней. Бесчисленные толпы стариков, женщин, детей стоят сиротливо, покинутые, а небо на севере и на западе, где простираются земли неверных, всюду покрыто красым заревом. До моих ушей доносится треск огня и ужасный шум битвы. Кто ведет этих воинов, проливающих свою и чужую кровь под багровым небом?…»
— Тпррр-р!-вовремя оторвавшись от книги, скомандовал Иван Дмитриевич. — Стой, приехали.
— Куда? — спросил Мжельский.
— Домой. Куда еще? В такую-то рань!
— Здрасьте! Недавно у вас было одиннадцать часов вечера, и вдруг нате вам — утро! Мы еще ничего не знаем, а вы — домой.
— Виноват, но иначе все предыдущее будет не вполне понятно. Проще забежать вперед.
У себя на этаже он только еще нашаривал ключом замочную скважину, как дверь сама распахнулась.
— Почему, — ледяным голосом спросила жена, — ты не остался там на всю ночь?
— Где?
— Там, где ты был.
— А где, по-твоему, я был?
— Я не такая дура, как ты думаешь, — с ненавистью сказала жена.
— Я так не думаю, — заверил ее Иван Дмитриевич со всей горячностью, на какую способен был в пять часов утра.
— Не ври, думаешь. И правильно, на твоем месте я думала бы точно так же. Дура, дура, какая дура, господи! Нашла кому верить.
— Да в чем дело-то?
— Будь я на твоем месте, а ты — на моем, как умный человек, ты бы мне, конечно же, не поверил. А я, дура, тебе поверила.
Из этих темных намеков можно было понять одно то, что его вина перед ней не сводится к позднему возвращению. Он снял пальто и попробовал обнять жену, но она, как ундина, выскользнула из его рук со словами: «Вот этого, пожалуйста, не надо».
— С утра на службе, — надулся он, — а придешь домой…
— Не нравится, мог бы и не приходить.
— Слушай, пожалей меня! У меня был безумный день, я с ног валюсь от усталости…
— Нет, ты все-таки копия своей матери, — обрушила на него жена самую страшную из своих инвектив, когда-то убийственную, но стершуюся от слишком частого употребления.
— Ну хватит, хватит. При чем тут моя мать?
— Она тоже считала меня дурой, неряхой, транжирой. Помню, когда Ванечке было восемь месяцев и у меня кончилось молоко, а я, видите ли, посмела себе купить сережки, которые продала потом нашей дворничихе, и, кстати, не за четыре рубля, как они мне самой обошлись, а за пять с полтиной, так твоя мать…
Стоически выслушав эту историю двенадцатилетней давности и не очень в ней разобравшись, Иван Дмитриевич покорно признал:
— Ты права,
— Тогда чего ты от меня хочешь? Чтобы я все забыла? Такое не забывается.
— Но ведь столько лет прошло.
— А что изменилось? Раньше ты внушал мне, что твоя мать оскорбляет меня, потому что желает мне, добра. Теперь я, как дура, должна верить, что у тебя каждую ночь важные дела по службе, да?
— Представь себе, да. Важные.
— Маниак, может быть?
— Он в том числе.
— Который нападает на женщин возле Ямского рынка?
— В том числе и там.
— Ты говорил, что на красивых женщин.
— Говорил. И что?
— Почему же он напал на обезьяну?
— Поймаю — спрошу, — пообещал Иван Дмитриевич. -Не поймаешь. Никакого маниака нет и не было, я сегодня спрашивала у полицейских на Ямском рынке. Они о нем слыхом не слыхивали.
Жена резко повернулась и пошла прочь, предупредив:
— Не ходи за мной. Я тебе постелила в кабинете, будильник заведен на семь часов.
— Уже шестой час. Зачем так рано? — только и спросил он, не в силах придумать ничего в свое оправдание.
— В семь часов встанешь, уберешь постель и перейдешь в спальню. Я уйду, а ты можешь валяться сколько угодно, пожалуйста. Не известно еще, как сложатся наши отношения, но Ванечке лучше пока не знать, что мы спим врозь. Если он узнает, насколько далеко все зашло, для него это будет настоящая трагедия.
— Да наплевать ему, — сказал Иван Дмитриевич, обреченно глядя, как закрывается перед ним дверь спальни.
Через четверть часа он вытянулся на диване у себя в кабинете, тут же уснул и проснулся от того, что скрипнула половица.
— Спишь? — спросила жена.
— Нет, — ответил он, чтобы сделать ей приятное.
— Не холодно тебе? Я здесь не протопила на ночь.
— А если холодно, то что? Пустишь к себе в постель?
— Могу тебя еще чем-нибудь укрыть.
— Спасибо, не надо.
— Помнишь, — присаживаясь у него в ногах, спросила жена, — что ты обещал мне наутро после нашей свадьбы?
— Как-то с ходу не припоминаю.
— Ты обещал, что если это когда-нибудь случится, ты устроишь так, чтобы мы познакомились.
— Пожалуйста, не говори загадками.
— Ну, если у тебя заведется другая женщина, ты постараешься свести нас в гостях или в театре, причем она не будет знать про меня, кто я такая, а я про нее — буду. Это твои собственные слова, я тебя за язык не тянула.
— Допустим, но для чего тебе это нужно?
— Не бойся, я не сделаю ей ничего плохого. Мне достаточно посмотреть на нее, чтобы понять, с кем тебе будет лучше, с ней или со мной. Если пойму, что с ней, поверь, я не как твоя мать…
— Господи-и, — простонал Иван Дмитриевич, — знал бы кто, как мне это все надоело! Иди спать, нет у меня другой женщины.
— Правда?
— Правда, правда.
— Тогда чего ты здесь лежишь?
— Здрасьте! Можно подумать…
— И зачем ты выдумал этого маниака? Конечно, есть женщины, которые сами возбуждаются от таких рассказов и возбуждают мужчин, но если просто так я тебя не возбуждаю, то, чем перекладывать вину на меня, позаботился бы лучше о своем желудке. Ты уже не мальчик! Не будешь заботиться о своем здоровье, никакой маниак не поможет. Погляди, на кого ты стал похож!
Загорелась лампа. Откуда-то из складок капотика жена выудила маленькое круглое зеркальце, в которое Ивану Дмитриевичу не раз уже предлагалось посмотреть и убедиться, что краше в гроб кладут, и так далее.
Она поднесла зеркальце ближе, но, прежде чем увидеть в нем свою небритую физиономию, Иван Дмитриевич вспомнил шкапчик с раковиной, где стопкой лежали точно такие же. Две тени просквозили в глубине этого колдовского стекла, «Ма-авра! Ма-авра!»— внутренним, естественно, слухом услышал он, как тот котяра с порванными ушами призывает свою пассию, как она, распаляясь, отвечает ему тягуче и хрипло: «Харла-ам! Харла-ам!» Так в детстве говорила мать, умевшая переводить и с кошачьего, и с птичьего. Это были имена любви, о которой рассказывала Наталья.
— При таком освещении еще куда ни шло, — говорила жена, — но днем, на улице, тебе можно дать все пятьдесят…
— Где ты взяла это зеркало? — перебил он.
— Купила.
— Где купила?
— В лавке.
— В какой лавке?
— Не помню. Где-то на Невском.
— А может быть, на Караванной? В доме номер восемь? Четвертый этаж, квартира налево?
— Ваня, — прошептала жена, потрясенная его всеведением. — Ваня, я…
— Дура! Кто тебя к ней послал?
— Нина Николаевна.
— Что за Нина Николаевна?
— Я тебе сто раз повторяла! Нина Николаевна с третьего этажа, супруга Павла Семеновича. Он у нее тоже,…
— Тоже? Что — тоже? Что ты ей про меня рассказываешь?
— Честное слово, ничего интимного!
— Тоже!… Дай сюда эту дрянь.
Он замахнулся — шмякнуть зеркальце об пол. Жена взвыла:
— Зеркало же! Не смей!
Все— таки швырнув его, правда, на диван, а не на пол, Иван Дмитриевич потянулся к висевшему на спинке стула пиджаку, нашарил в кармане взятую у Шувалова свою визитную карточку и перечитал надпись на обороте: «Вторн. 11-12 ч.». Идиот! Не узнать почерк собственной жены!
— Ты писала?
— Сам-то не видишь?
— И что это означает? Что должно было случиться во вторник, между одиннадцатью и двенадцатью часами утра?
— Ночи, — поправила жена. — В это время наступило полнолуние, только и всего. Она сказала, что при полной луне зеркальце сильнее действует. У меня под рукой была твоя визитка, я и записала на ней, чтобы не забыть, а взять забыла.
— Вечно ты все забываешь! То ключи, то деньги. Почему я никогда ничего не забываю?
— Кроме своих обещаний, — сказала жена, успокаиваясь, как всегда, от его крика.
— И вообще, я разрешал брать мои визитки?
— А что здесь такого? Я же тебе не чужая.
— Нет, ты скажи: разрешал?
— Извини, я думала, тебе лестно, если незнакомые люди оказывают мне знаки уважения как твоей жене. Между прочим, эта гадалка относится к тебе с большим уважением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33