А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Отец погиб на войне с японцами в Порт-Артуре, мать уже в эту войну пошла добровольно сестрой милосердия, подхватила тиф и умерла. И никогусеньки из родных теперь у него нет. Жениться не успел, хотя тридцать три года стукнуло — возраст Христа.
«А хороша гречневая каша с молоком, — вспомнил он. — Вкусна!»
Сглотнул слюну — захотелось есть. В местечке кое-как позавтракал, да ведь и пообедать давно бы пора.
Захаричи были уже недалеко. Возница сказал: вот-вот, за лесом. Проехали лес, в котором по-осеннему уже засох и побурел папоротник, словно опалённый огнём, и действительно вдоль дороги потянулось село. Сорокин слез с подводы, расстегнул баульчик, чтобы расплатиться с возницей, но тот повёл рукой:
— Денег не давай. Если есть, дай аловак. Малому в школу идти, а не с чем.
Сорокин достал из баульчика карандаш, вдобавок ещё перо, тетрадку. Возница охотно сгрёб все это, впервые за дорогу заулыбался, протянул руку на прощание.
Село Захаричи было велико, в длину, пожалуй, версты три, и лежало вдоль Днепра по высокому берегу. Кое-кто в уезде именует его местечком. На выгоне замерла ветряная мельница — крылья без движения. А посреди села на открытом со всех сторон месте высилась церковь, та самая, ради которой и приехал Сорокин. Она, белокаменная, смело и горделиво выставляла напоказ всей округе позолоченный крест, голубые купола, белые стены. Но и не чуралась этой самой округи, не была ей чужеродной, словно сроднилась и с голубизной неба, и с зелёным простором лугов, и с синей гладью реки, в которую смотрелась с высокого берега. Немного левее, на том же холме, раскинулся погост — на многих крестах висели белые рушники. Умели люди выбрать место для церкви и погоста, искали, чтоб повыше. Не затопит вода, не омоет половодье кости покойных…
Сорокин знал, что этой церкви около четырехсот лет и всему, что в ней есть — иконам, крестам, книгам, — столько же. К тому же имеются сведения, что многое из церковной утвари перешло туда из других церквей, ещё более древних.
Он сел на широкий берёзовый пень, отдыхал и любовался церковью и округой.
День был на исходе. Солнце остыло, резко обозначились его красноватые края, посумеречнел луг, и река дышала уже предвечерней прохладой. Высоко-высоко, так что не слышно было щебета, летали ласточки, суля на завтра погожий день. С луга к селу медленно приближалось стадо коров. На лугу возле озерца застыли два аиста. От этих мирных, веющих покоем картин на душе сделалось как-то грустно-хорошо, не хотелось вставать и не хотелось никуда идти. А идти было нужно — к председателю волостного Совета, чтобы определил на постой и пропитание.
Вдали рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада,
Овины дымные и мельницы крылаты… —
припомнились пушкинские строки, которые Сорокин и прочёл вслух, отмечая сходство этой деревни с той, пушкинской.
Кто знает, сколько бы он ещё сидел вот так, умилённо разглядывая все вокруг — хаты, стадо красных коров, две баньки с дымами из окошек, мельницу, крылья которой вдруг ожили и медленно пошли описывать круг. А встал из-за того, что увидел миловидную женщину, вышедшую из лесу и направляющуюся к нему, к Сорокину. Невольно вскочил, торопливо стал поправлять френч, шляпу. Женщина по одежде — не крестьянка: на ней чёрная юбка и красная кофточка, на плечах кашемировый платок, обута в ботинки выше щиколоток.
— Здравствуйте! — произнесла она и остановилась. Было ей под сорок или все сорок, глаза прищурены, отчего возле них сетка морщинок. Но вот она улыбнулась и враз смыла улыбкой все эти морщинки.
Сорокин ответил ей, поклонился и, как всегда в присутствии хорошеньких женщин, смущённо опустил глаза, но тут же понял, что смешон с этим своим смущением, — не мальчишка же, поднял глаза и открыто встретил взгляд женщины. В серых красивых глазах её горел тот игривый кокетливый огонёк, который охотно берет на вооружение слабый пол. Надо сказать, она умело пользовалась этим оружием.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ещё раз повторил Сорокин и подхватил свой баульчик.
Она стояла, и он стоял. Ей понравилось его смущение, и она рассматривала его уже с весёлым расположением — долговязого, длиннорукого худого очкарика.
— Вы приезжий? К кому приехали?
— К председателю. Он мне нужен.
— Булыга, значит. — Лицо её ещё больше повеселело, серые глаза засветились ярче. — По службе? Из Гомеля? Могилёва?
— По службе. Из Москвы.
— Прямо из Москвы! — была удивлена женщина. — Должно быть, какой-то важный декрет привезли.
— Да нет. А какого вы декрета ждёте?
— Разве мало такого, что надо бы переиначить да исправить? Страшно живём.
— Время суровое, — сказал Сорокин. — Война.
— Война, — вздохнула женщина и помрачнела. — Брат с братом воюют, отец с сыном. И когда это кончится.
Они шли рядом по затравянелой тропинке. У женщины в руке был узелок с какими-то цветами и травами. Сорокину объяснила, что это лекарственные травы и что сама она фельдшер, приехала из Гомеля подлечить отца.
— А я церковью вашей интересуюсь, — объяснил и он цель своего приезда. — Ей же четыре сотни лет.
Женщина остановилась, повернулась к Сорокину.
— И что вы намерены с церковью делать? — спросила с тревогой.
— Осмотреть надо.
— Тут приехали её рушить.
— Как это рушить? — насторожился Сорокин. — Кто приехал?
— Из уезда.
— Ну, это варварство. Вашу церковь надо взять под охрану как памятник архитектуры!
— Вот и возьмите! — Женщина молитвенно сложила руки. — Не дайте разрушить. Вы же начальство?
— Я, разумеется, сделаю все, что смогу, — пообещал Сорокин.
Дальше они шли ещё медленнее, словно нарочно растягивая дорогу и отдаляя час расставания. И все говорили о церкви. Женщина рассказывала о человеке, приехавшем из уезда:
— Такой уж красный, что дальше некуда… Говорит, во всех церквях надо оставить только стены, а что выше — разрушить, посрывать головы рассадникам опиума. И он, право же, это сделает, его не остановишь.
Волнение женщины передалось и Сорокину, он поверил, что захаричскую церковь и впрямь могут разрушить. Такие случаи уже имели место. Совсем недавно в Тверской губернии взорвали древний собор, чтобы кирпичом и щебнем вымостить дорогу. Виновных наказали, а ценнейший памятник древнерусского зодчества утрачен навсегда. Творили это безрассудство неучи, случайно получившие в свои руки власть. Примитивно понимая слова гимна о старом мире, который должен быть разрушен «до основанья», они с усердием претворяли их в жизнь. Но удивляло, что среди этих новоявленных «культуртрегеров» встречались и люди образованные, — с ними бороться было труднее. Сорокин боролся, и именно его решительным вмешательством было спасено немало ценных памятников культуры. Два года назад, например, он не дал уничтожить древние печатные доски. Было это так.
При обследовании закрытой приказом уездного ревкома церкви Сорокин увидел, как из её подвала красноармеец-повар выносил какие-то чёрные доски и сваливал у походной кухни. Сорокин взял одну такую доску и обомлел: по ней бежали ровные строчки букв. Он вырвал из рук повара вторую доску, которую тот уже запихивал в топку, и постарался разъяснить ему, что он жжёт. «Поповский дурман, — ответил повар без тени сомнения. — Мне приказали спалить это». — «Кто приказал?» — «Во-он тот начальник из уезда», — указал повар на смуглого худого парня в очках. Сорокин набросился на парня: «Это же старинные печатные доски, как вы могли отдать приказ жечь их?!» — «Ну и что, — ответил тот, — а вы посмотрите, что на них. Текст „Апостола“. Нужен он народу?» Повар, которого такое сухое топливо очень соблазняло, принялся запихивать в топку очередную доску. А когда Сорокин вырвал у него и эту, он схватил с повозки карабин, лязгнул затвором: «Ах ты, контра недорезанная, поповская! Чего из рук рвёшь! Мне обед варить надо!» На счастье, случился поблизости комиссар, и все уладилось.
Вот и сейчас, когда Сорокин услыхал от фельдшерицы об уполномоченном из уезда, у него защемило сердце. Разрушать церковь, которой без малого четыреста лет? Нет, он не даст этого сделать, постарается не дать, как-никак мандат у него авторитетный.
В начале улицы они повстречали мужчину в матросском бушлате и в тельняшке, без шапки. Тот шёл неторопливо, уверенно, немного враскачку, как ходят по палубе корабля во время болтанки.
— Булыга, председатель, — сказала фельдшерица, и лицо её засветилось, как и тогда, когда она первый раз назвала его фамилию.
Сорокин поздоровался с Булыгой, сказал, что прибыл по командировке, попросил помочь с ночлегом и столом. Достал из кармана мандат.
— Лады, — пробасил Булыга, но мандат читать не стал. — Верю, что командированный. — Говорил с Сорокиным, а сам весёлым глазом поглядывал на фельдшерицу. Та ему тоже улыбалась, и, насколько понял Сорокин, в этот момент им обоим было не до него.
Однако и о Сорокине Булыга не забыл.
— Катерина, — положил фельдшерице руку на плечо, — может, взяла бы товарища на квартиру? Место же есть.
Катерина молча кивнула, не переставая улыбаться.
Булыга пошёл своим путём, а Катерина, проводив его взглядом, сказала Сорокину:
— К батюшке Ипполиту вас отведу:
— Ну и отлично, — ответил Сорокин, — он и расскажет мне про церковь.
Священник захаричского прихода Ипполит Нифонтович оказался отцом Катерины. Это его подлечить она приехала. Дом их стоял в глубине улицы, ближе к Днепру. Дом бревенчатый, с весёлыми окнами, крытый гонтом, или, по-здешнему, дором.
Батюшка Ипполит в полушубке внакидку и в валенках, с острой седой бородкой, сидел на крыльце и читал газету, отдалив её от глаз на всю длину рук. Увидев дочь с незнакомым человеком, встал, спустился с крыльца, вопросительно посмотрел ей в глаза. Катерина рассказала отцу, что за гостя она привела, и Ипполит растерянно спросил:
— Гражданин комиссар, а вам не навредит, что у попа остановились?
— Папа, его Булыга на постой к нам послал.
— А-а, Булыга… Тогда будьте любезны, проходите. Моя обитель — ваша обитель. Дочушка, предложи страждущему гостю попить и поесть. Вы из уезда или, может, из Гомеля? Из Москвы-ы?! И какая же надобность вас сюда привела?
— Церковь меня интересует. Старинные книги, иконы, фрески.
— Вот оно что! — обрадовался Ипполит. — Славно, очень славно. Возраст у церкви действительно весьма почтённый. Выстояла, уцелела к досаде многих лиходеев. Здешний поляк-магнат когда-то рушить её начал, чтобы на месте церкви костёл поставить. Не дали православные.
Ипполит рассказал Сорокину о фресках, иконах, имеющихся в церкви.
— Мне кое-что известно, — заметил Сорокин, — знакомился с историко-статистическим описанием Могилевской епархии.
— Там не все значится.
— Не все? А что же именно упущено?
Прямого ответа не последовало.
— Часть икон и книг попала сюда из любчанской церкви, разрушенной поляками, — сказал Ипполит после паузы.
— Это когда?
— Когда они с Наполеоном сюда приходили.
Больше о церкви Ипполит рассказывать не стал.
Ужинали вместе, втроём. Прислуживала хромая и грузная кухарка Прося. У Ипполита была больная грудь, он сильно кашлял, всякий раз прикрывая рот рушником, который держал наготове на коленях.
— Здоровье подводит. И третий год вдовствую, — жаловался он. — Видно, брошу приход и к Катерине в Гомель переберусь. Отрекусь от сана.
— И от веры? — спросил Сорокин.
— От веры православной не отрекусь. И от бога — тоже. Времена такие настали, что всё против бога поднято. Непонятно это мне и страшно. Война, война… Столько лет кровь людская льётся. Впереди вижу мрак. Страшно… Страшно…
— Отец Ипполит, — перебил его Сорокин, — да вы нарочно пугаете себя такой перспективой. Не мрак, а новая жизнь впереди, светлая и солнечная, — коммунизм.
— Коммунизм? — подался Ипполит к Сорокину, и глазки его синенькие повеселели. — Милостивого господа бога прошу, чтоб скорее ниспослал его на землю, это высшее благо, в котором мир и покой. Коммунизм — это, по-вашему, братское равенство, не так ли? Так вот, сын мой, сие есть заповедь христианская, и она давным-давно возвещена Христом. — Ипполит вылез из-за стола, присел на скамью рядом с Сорокиным, задрал к нему свою острую седую бородку. — Я приемлю коммунизм хоть сегодня, и да живёт он во всем свете. Только скажите, зачем вы бога низвергаете и против православия пошли?
— Религия — тормоз прогресса. Вам самому это известно.
— Только не православная. Скажите, молодой человек, какая вера самая светская, самая терпимая к иным верованиям? Да наша же, тихая, православная! У нас не было инквизиции, не было варфаломеевских ночей, не сжигали еретиков на кострах. Это католическая церковь сожгла и замучила пятнадцать миллионов неугодных. Вот против неё и сражайтесь, и мы вам поможем. Наша церковь будет служить и советской власти, только не рушьте её. Православие объединило Русь и спасло её от жёлтой орды. И не мы ли заклинаем признать власть советскую, ибо всякая власть от бога?!
— Ипполит Нифонтович, — Сорокину не хотелось с ним спорить и переубеждать его, — верьте на здоровье в вашего бога, а мы будем верить в свою идею.
— А бог и есть идея, мечта человечества и надежда. Ваша же идея живыми смертными людьми создана. А человек — не бог, как бы высоко ни вознёсся он над другими. А если этот человек да Драконом кровавым окажется?
Вот так они весь вечер просидели за столом, говорили, спорили, и Сорокин поймал себя на том, что ему даже интересно вести этот диспут. Ипполит был поп эрудированный, с опытом. Видно, что много читал, — не зря столько книг собрано. Катерина хлопотала по хозяйству, Прося время от времени заходила в комнату послушать, о чем толкует гость, застывала в дверях, подперев косяк круглым широким плечом, вся внимание.
Перед тем как пойти спать, Ипполит спросил у Сорокина, показывая на его очки:
— Я свои разбил и теперь маюсь. Там у вас в Москве нельзя достать очки?
Сорокин обещал помочь, сделал пометку в своей записной книжке.
Когда расходились, Ипполит пожелал Сорокину:
— Сын мой, да поможет тебе бог в твоём деле. Доброе дело — сохранить и сберечь святые для Руси ценности.
3
Сорокину отвели комнату с окном в сад. Спал он всю ночь по-молодому крепко — как лёг, так будто и полетел куда-то в пропасть. Разбудил его зычный голос Проси:
— Кыш, чтоб вы передохли! Ишь ты, яблок захотели! Хворобу вам, а не яблок!
Сорокин выглянул в окно. Прося стояла под берёзой, росшей в углу сада, махала, задрав голову, хворостиной и кричала на двух ворон, сидевших на самой верхушке и нагло поглядывавших вниз: чего это баба криком исходит?
— Кыш, чтоб вас припадок хватил!
Вороны улетели, когда увидели Сорокина.
Он достал из-под матраса свои брюки в полоску — они хорошо разгладились, и утюга не нужно, — надел их, обулся и в нижней рубашке вышел во двор. Из колодца достал полную бадейку воды, умылся. Брился, стоя перед большим, в бронзовой раме зеркалом. Обнаружил, что похудел ещё больше, чем был в Москве: и щеки запали, и шея стала тоньше, кадык так и выпирает. «Как с креста сняли», — пожалел он себя. Глазницы, казалось, увеличились и сделались глубже. Они, две бледные впадины, прикрытые очками, резко контрастировали с загорелым, почти коричневым лицом. Побрившись, ещё раз ополоснул лицо той же холодной колодезной водой.
Вышла из сада Прося, сказала:
— Батюшка в церкви, требу правит. Велел накормить вас, если захотите. Будете есть?
— Не откажусь.
— Так идите сюда. — И захромала в дощатую будочку — летнюю кухню. Там подала на стол чугунок с отварной картошкой, достала из кадочки кусок сала. Долго прицеливалась, сколько отрезать, и наконец отделила от куска тоненькую пластинку, немногим потолще лезвия ножа.
— Вот, ешьте, — положила пластинку на голую столешницу, — оно сытное. А простокваши не хотите?
— Выпил бы.
— Так нету. Мы с батюшкой позавтракали простоквашей.
Сорокин ел, а Прося, сложив руки на высокой груди, смотрела на него с любопытством и уважением: ей нравилась непереборливость гостя.
— А Катерина где? — спросил Сорокин.
— Лечить пошла Анаховниного мальца. Кровавка у него… ну, эта, дызинтерия.
— Катерина замужем?
— А то как же. Да мужа-то, прапорщика, германцы на войне забили. Сынок у неё есть, Пронька. В Гомеле. Такой разумненький, столько стишков на память знает. Как станет рассказывать…
Позавтракав, Сорокин посидел в саду на лавочке. Решил сходить в церковь, когда там кончится служба.
Прося кормила кур, скликала их громко, визгливо, и куры сломя голову мчались из сада и с улицы на её клич.
Послышались звуки гармошки и бубна. Сорокин вышел на улицу посмотреть, что там за гуляние. Шла небольшая ватажка парней и подростков. Впереди гармонист и ещё один, с бубном. А девчат было всего две, что немало удивило Сорокина, и обе в красных «делегатских» косынках. У гармониста на кепке — красный бантик. Гармонист и тот, с бубном, распевали частушки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18