А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: "Мост! Мост! Мост!" Едва он повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту.
Когда, миновав оба пролета, состав выскочил из кружевных арок, Исмагиль-абы повернул голову и увидел, как поднимались парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю-абы и предложили закурить.
-- Что везешь, мужик? -- спросил тот, что угостил "Казбеком".
-- Золото, -- ответил равнодушно Исмагиль-абы.
В ответ парни дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо, главарь, спросил:
-- А на крыше, миллионщик, ради экзотики катишь?
-- Душно в спальном, -- ответил отчим в тон.
-- А в мешок заглянем: любопытно все-таки, за что чуть жизни молодой не лишились. А в общем, ты, мужик, не слабак, страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем, -- и он протянул ему крепкую, в ссадинах и порезах руку.
-- Ну и вонища! -- брезгливо сморщился тот, что сунулся в мешок.
И пришлось Исмагилю-абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в пристанционном поселке тоже.
-- Да брось ты все, провоняешься этим мылом насквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как-нибудь определимся, -- предложил главарь, но отчим, поблагодарив, отказался.
Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернулся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Исмагиль-абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до дома. На прощание новоявленные "друзья" дали ему буханку белого хлеба и красную тридцатку...
XXVIII
В Оренбурге Рушан пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид-хазрат, где родился Исмагиль-абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение, а немецкая пословица не зря гласит: "Два переезда равны одному пожару". Да что там давнее! Он с трудом отыскал два письма матери, которые она отправила в архив три месяца назад, и на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Дасаев стучался не только в разные двери, но и стучал по столу во многих кабинетах.
Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец города ни заедешь, везде жилые массивы --одноликие, без фантазии: что в Ташкенте, что в Туле. Считай, сошел на нет еще один старинный русский город с неповторимым ликом, но зато появился новый индустриальный гигант. И любимый Дасаевым Урал там замелел дальше некуда, а берега, окаймленные некогда буйной зеленью лесов, вызывали жалость. Единственным утешением поездки служили добытые с большим трудом две маленькие справки.
Отпускные дни таяли один за другим, а Дасаев, не столько от сознания исполненного долга, а скорее от приобщения вновь к своему корню, роду или еще от какого-то неясного ощущения близкого родства к краю, людям, дому, реке, всему окружающему его в эти три недели, находился в таком душевном равновесии, душевном покое, какого давно уже не знал.
Сдав документы в собес, он часто ездил на велосипеде или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытался рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щедрую, обильную приманку ловилась мелочь - рыбу извели подчистую. Вечером он старался поспеть к приходу отчима, ибо привык к неторопливому ужину, беседе после трудового дня. Потом они вместе поливали огород, делали что-нибудь по хозяйству, а позже, помогая друг другу, ставили самовар.
Из бумаг, отданных тетей Катей, Дасаев узнал, что отчим за эти годы шил кепки и шапки-ушанки, тачал сапоги и работал шорником, варил не только мыло, но и конфеты, одно лето был механиком на поливных огородах артели, работал мельником, даже полгода в начальниках ходил -- подменял заболевшего кладовщика. Не работал только на пилораме и в столярке, да кольца бетонные для колодцев не лил. И, глядя на него, Дасаев думал: "Если бы в Мартуке была шахта -- отчим был бы шахтером, были бы заводы -- стал бы рабочим. Он и сам не раз жалел, что в их краях нет ни завода, ни большой фабрики -- его сметке и умелым рукам нашлось бы дело..."
На реке Дасаев часто и подолгу размышлял о жизни отчима. Не была она устлана розами, скорее, шипами из металла крепкого сплава, но никогда, даже в дни отчаяния, Исмагиль-абы никого не ругал, а уж имел право, наверное, сказать: "За что воевали?" Но не говорил он таких слов ни трезвым, ни во хмелю.
Раньше, возвращаясь то из Ялты, то из Сочи, Рушан заезжал на денек-другой к старикам. Те, конечно, интересовались, как там в Сочи или Ялте. Города эти они видели на открытках, да еще в кино. Но никогда ни мать, ни отчим не сказали, что они всю жизнь проработали, а так ничего и не повидали. Вспомнилось ему это потому, что в расчетах на пенсию двадцать один раз встречалась графа "компенсация за неиспользованный отпуск". Поначалу смысл этих строк до него не доходил, пока вдруг его не озарило -- двадцать один год без отпуска! Он хотел кинуться к матери и спросить, как же так? Но сам же остановил себя: зачем возвращать мать к грустным дням?
Взволнованный открытием, он несколько раз пересмотрел бумаги, но они бесстрастно подтверждали -- двадцать один год. Рушан тут же вспомнил, как часто здесь, у родителей, за самоваром, жаловался, как, мол, устал, заработался, второй год без отпуска. А они, добрые, милые старики, ни разу не сказали ему ничего обидного, не укорили своей жизнью, а лишь сочувствовали ему.
"Какое пижонство! Какое глупое пижонство! И перед кем? Перед собственными родителями!" -- со стыдом думал сейчас Дасаев.
По вечерам иногда приезжал он на речку еще раз -- верхом на лошади. Сын соседа Мустафы-агая, Мукаш, работал в колхозе бригадиром и, как истый казах, любил лошадей, даже собственного скакуна для байги имел. На областной байге предлагали за вороного Каракоза чабаны на выбор "Жигули", что стояли тут же у ворот ипподрома, но Мукаш даже не глянул с высоты скакуна на лаково-цветной ряд. Каракоза и давал Рушану выезжать Мустафа-агай по вечерам, потому что началась уборка и Мукаш дневал и ночевал в поле -- не до коня было.
Перед самым отъездом пришел Мукаш с печальной вестью о Мустафе-агае. Мать доила корову, а Рушан, рано проснувшийся, вызвался выгнать ее в стадо -- хотел в последние дни хоть чем-то помочь матери.
-- Умер отец, умер Мустафа-агай, -- сказал появившийся во дворе Мукаш.
Осунулся, почернел, неся из двора во двор печальную весть, весельчак и первый джигит, красавец Мукаш.
Мать пошла будить отчима, а когда Рушан вернулся, проводив Зорьку на выгон, Исмагиль-абы правил во дворе лопаты -- штыковую и грабарку. Тут же рядом, на земле, лежал лом. Пойти копать могилу Мустафе-агаю вызвался и Рушан.
-- Иди, иди, сынок, -- сказала Гульсум-апай и вынесла из дома деньги --рублей двадцать, трешками и рублевками. -- Иди, посмотришь последних наших стариков, ты должен их помнить. Они отца твоего ровесники, когда ты еще приедешь сюда... Попрощайся с аксакалами... А деньги раздай, когда они молиться будут, обычай такой. Пусть помолятся за Мустафу-агая, мир праху его, добрый человек, хороший сосед был... -- напутствовала она сына до самой калитки.
Из переулков, улиц тянулись люди с лопатами к заовражному кладбищу. Кто-то из седобородых уже определил последнее место Мустафы-агая на земле, и теперь, прежде чем начать рыть могилу, поджидали стариков, совершавших утренний намаз. Да ждали еще муллу, бывшего бухгалтера, пенсионера Миннигали-бабая. Как бы ни жил, кем бы ни был человек, хоронить его надо тихо, покойно, без суеты, а медь, оркестры, речи менее всего подходят такому случаю, единодушно считали аксакалы Мартука.
Вряд ли истово верили в Бога собравшиеся здесь старики, вчерашние поденщики, разнорабочие, гуртоправы, месяцами перегонявшие стада на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Да и "мулла" Миннигали едва ли знал больше двух молитв, которые, наверное, вызубрил, когда общество возложило на него, мало-мальски грамотного старика, столь важную миссию.
Могилу копали молодые парни и мужчины. Работали быстро, людей-то собралось много. Только в самом начале, когда не ушла могила выше колен, старики символически, самой легкой лопатой, выкинули по одной грабарке. Даже Рушану, хоть и он не отходил от ямы, немного досталось покопать.
Исмагиль-абы не стал дожидаться молитвы у свежевырытой могилы, а, наказав сыну прихватить домой инструмент, потихоньку направился домой, -- на работу было пора. Рушан оставался до конца, а когда опускали Мустафу-агая, принял его с Мукашем внизу и укладывал на специальной доске в боковую нишу.
Когда все разошлись, Рушан еще задержался на мазаре. Кладбища мусульман особой ухоженностью не отличаются, нет у них и особого культа умерших, столь обременительного для оставшихся родственников, -- в основном, крашеные железные оградки, а то и просто "таш" -- бетонная глыба, что безвозмездно ставил каждому мудрый и справедливый мясник Барый-абы Шакиров, пока был жив.
Кладбище без цветов, без привычной яркой зелени, поросло серой полынью и колючим татарником. Дасаев осматривал надгробные камни, припоминал знакомые фамилии, а иногда и этих людей. Когда он уже шел к выходу, взгляд упал на покосившийся камень, и он решил поправить его: может, и некому в целом свете навестить могилу.
Установив тяжелый камень как полагается и подровняв холмик, он с трудом прочитал на выкрошившемся бетоне: "Кашаф Валиев. 1923-1949 гг", а чуть ниже с трудом разобрал надпись: "Онытмагыз безне"... Из тридцатилетней давности обращался к нему двадцатишестилетний парень: "Не забывайте нас..."
Кашаф Валиев... Кашаф... Рушан без труда вспомнил одного из трех парней, вернувшихся с войны. Не дожил, много не дожил до светлых дней Кашаф, а значит, из тех парней, ушедших на войну, остались двое: отчим и Васятюк. "Не забывайте нас... не забывайте нас..." -- словно сквозь время кричал печальноглазый Кашаф.
По вечерам Дасаев с отчимом сидели во дворе на айване, который на узбекский манер сколотил Рушан, чем удивил Исмагиля-абы и обрадовал мать. Отчим, хотя и крепился, очень уставал на работе: шутка ли -- целый день на ногах. Айван оказался кстати -- подложив под локоть подушку, отчим полулежал, покуривая неизменные дешевые сигареты "Прима". Курил он по-старомодному, пользуясь мундштуком, да и сигареты держал в портсигаре. В такие минуты иногда Рушан ощущал, как наплывает какое-то новое чувство к этому человеку, хотелось подойти и сказать или сделать что-нибудь приятное.
Никогда раньше он не понимал, не задумывался, как гордо, по-мужски, не унижаясь, не расплескав на долгой и трудной жизненной дороге достоинства, прожил Исмагиль-абы. Не унижал и не позволял, насколько мог, унижать достоинства других.
В этот приезд мать рассказала ему про случай, который произошел лет десять назад. В тот далекий год совсем худо было с сеном -- не то чтобы засуха, а просто колхоз не заготовил: некому было работать, а желающим накосить под пай не разрешили, и сено в цене подскочило невероятно. Кто помоложе да с транспортом, из других районов и областей завезли. Тогда кто-то и надоумил мать написать в военкомат: в те годы как раз и начали вроде о льготах фронтовикам поговаривать. Написала мать, так, мол, и так, помогите фронтовику, орденоносцу, человеку преклонных лет и слабого здоровья. Конечно, ни слова об этом Исмагилю-абы не сказала. Его ответ мать знала заранее: "Я воевал не за то, чтобы по льготам сено получать".
Прошло несколько дней, и как-то под вечер к ним зашел капитан, новый работник военкомата. Конечно, не обошлось без самовара на столе. Капитан расспрашивал отчима обо всем: о жизни, о работе, о сыне, и о наградах тоже. Исмагиль-абы воспрянул духом, повеселел, орлом глянул на Гульсум-апай: вот, мол, через сколько лет вспомнили, интересуются... Спросил гость ненароком и о корове, и о сене. Хозяева, ободренные вниманием, вдвоем выложили свои тревоги и насчет коровенки -- где ж им триста пятьдесят рублей на машину сена добыть. Тут капитан и предложил: а хотите, мы, мол, пристыдим через военкомат вашего сына в Ташкенте, пошлем письмо на работу, пусть поможет родителям деньгами. Секунды хватило, чтобы отчим понял, чем был вызван визит "любезного" капитана. Хоть с почтением он относился к властям и умел держать себя в руках, а тут не стерпел и показал оторопевшему капитану на дверь. Даже допить чаю не дал, отобрал пиалу из рук. А уж матери досталось -- до сих пор помнит, потому и с пенсией такую конспирацию затеяла...
Уезжать, не узнав окончательного результата, Рушану не хотелось, и он уже собирался дать телеграмму на работу, что задерживается дня на два-три, как к обеду Исмагиль-абы вернулся радостный и возбужденный. За столом он спросил у матери, показывая взглядом на холодильник, есть, мол, что-нибудь? Она поначалу и не поняла: муж никогда не пил в рабочее время. И потому, достав бутылку "Пшеничной", оставшуюся с банного дня, не преминула напомнить ему об этом.
-- Все, отработался, шабаш! -- озорно улыбнулся Исмагиль-абы, разливая остатки по рюмкам.
И стал рассказывать, как перед самым обедом вызвали его в отдел кадров и объявили, что пенсия ему определена и будет получать он ее второго числа каждого месяца, значит, уже через неделю.
-- Семьдесят два рубля, мать, семьдесят два рубля! -- радовался отчим. -- Переплюнул я все-таки Шайхи, у него только шестьдесят восемь... А семьдесят два, мать, нам хватит, нам немного нужно, верно я говорю? -- вновь и вновь обращался к матери ошалевший от неожиданной радости Исмагиль-абы.
После обеда, все в том же приподнятом настроении Исмагиль-абы отправился на работу, чтобы докончить последнее одеяло и сдать числящийся за ним инвентарь и инструмент. Признался все-таки отчим, что чертовски устал и очень рад пенсии. Рушан, подмигнув матери, пошел укладывать чемодан и упаковывать книги -- решил ехать в Ташкент утренним почтовым поездом. А мать поспешила к соседке, звать на помощь, -- договорились на вечер гостей пригласить: и пенсию долгожданную отметить, и, заодно, проводы сына.
Тщательно укладывая книги в коробку из-под болгарского вина, выпрошенную накануне в сельмаге, Рушан вдруг задумался, почему отчим в такой важный для себя день вспомнил Шайхи и его пенсию. Он, конечно, знал, что у Исмагиля-абы с Шайхи шло давнее скрытое соперничество. Борьба, правда, была неравная, на разных ступенях положения стояли они: Шайхи, с таким же начальным образованием, как и отчим, благодаря партбилету умудрился всю жизнь проходить в начальниках, всегда "оценивал", "инспектировал", "курировал", "принимал" работу отчима.
Шайхи, человек недалекий, ничего в жизни толком не умевший, люто завидовал золотым рукам и светлой голове рыжего Исмагиля. Он всегда ждал, что вот-вот сломается Исмагиль, устанет ходить в учениках с седой головой и запьет, а тут ему и под зад коленкой как прогульщику и пьянице можно будет дать, -- и такую комиссию возглавлял глуховатый, малограмотный Шайхи. Но нет, держался солдат, не жаловался, по инстанциям не бегал, ничего для себя не выпрашивал.
А сколько сотен кепок, сколько десятков пар валенок отметил Шайхи Исмагилю-абы третьим сортом, а то и браком, -- думал, что придет Исмагиль и попросит: не лютуй, мол, Шайхи, пожалей. А сколько пар валенок, тапочек, сколько кепок и шапок, будто бы взятых на экспертную комиссию, не досчитался отчим, хотя как истинный мастер узнавал свою "бракованную" продукцию на домочадцах, родне и дружках Шайхи! Никогда отчим не кинул ему в лицо "вор" или "жулик". Но Шайхи всегда читал в усталых, покрасневших от пыли и долгой, всегда грязной работы, глазах Исмагиля оценку своей персоне -- мерзавец, неуч, вор, -- потому и лютовал пуще.
Только однажды Исмагиль-абы праздновал победу, хоть и досталась она ему, что называется, себе дороже. Работал отчим тогда на мельнице, или, точнее сказать, на просорушке, -- малосильная установка стояла рядом с кожзаводом. Мололи и для колхоза, и "давальческое", то есть частникам. А частник того времени приходил на мельницу с пудом-другим, а уж с целым мешком зерна не часто. За помол брали определенный процент мукой.
Пришел как-то на мельницу и Шайхи со своими старшими сыновьями. Разумеется, ни "здравствуйте", ни "салам-алейкум", как порядочные люди говорят, никому не сказал, а на длинную очередь -- дело перед Новым годом было -- даже не глянул.
Каждый свою пшеницу ссыпал в бункер сам, и сам из ларя выбирал деревянным совком теплую муку в мешок. А отчим следил за тонкостью помола, сбавляя или, наоборот, прибавляя ход жерновам, квитанции выписывал и долю за помол в государственный ларь ссыпал.
Шайхи, едва кончился чей-то скудный помол, отпихнул казаха-очередника, и сыновья ссыпали в бункер тяжеленный мешок. Отчим, выписывавший очередную квитанцию, конечно, все это видел. Ни взвешивать мешок, ни оформлять квитанцию Шайхи не стал и платить за помол, как все, конечно, не собирался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43