А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Пленных?
— Тоже дай бог. А нашего лейтенанта, что на холм лазил, сильно? — спрашивает лейтенант с угреватом лицом. Панкратов это отчётливо слышит.
— В голову осколком, да ладно, каска спасла, а то бы насмерть. Без сознания лежит.
— Храбрый парень.
— Молодец. Представлю к ордену.
— Заслужил.
— Заслужил.
— Ну, капитан, давай руку, мне пора!
Хлопают ладони. Лейтенант шумно выходит в дверь. Вместе с ним выходят и капитан с разведчиками. Уже где-то в сенцах слышится:
— Это твой?
— Драндулет-то? Мой. Трофей…
— А шофёр есть?
— Ты лучше спроси: кого нет в пехоте?
Шум шагов, скрип захлопнувшихся дверей, тишина. «Почему же я не окликнул капитана? Неужели больше не зайдёт?.. А деревню взяли. Взяли все-таки!..» Справа кто-то стонет. Слева тоже. Двое. Нет, трое. У кого-то булькает в горле. Панкратов силится подняться на локтях, но не может. Резкая боль в бедре заставляет снова опуститься на солому. Рукой ощупывает ногу — в бинтах. И голова в бинтах. Бинты мокрые и липкие. «Значит, в ногу и голову».
В сенцах гремят сапоги. В комнату входят трое. Двое с носилками. Кладут в них кого-то, уносят. Третий наклоняется.
— Опенька?!..
Панкратову кажется, что он говорит очень громко, но голос его так слаб, что Опенька снимает каску, чтобы лучше слышать бывшего своего командира.
— Как себя чувствуете, товарищ лейтенант? — Нога ломит и голова раскалывается.
— Это ничего, это пройдёт. Когда меня мачтой царапнуло, — Опенька проводит пальцем по шраму на щеке, — тоже голова болела.
— Ну?
— Ещё как. А потом ничего, все прошло. Пройдёт и у вас, товарищ лейтенант.
— Ты думаешь?
— Нисколько не сомневаюсь.
— Это кто был сейчас здесь?
— Санитары.
— Нет. Раньше.
— Капитан был и лейтенант этот, из пехоты. Коньяку трофейного малость достали, ну вот, с удачи… Я и вам оставил. Капитан не велел давать, а я оставил. Налить?
— Налей.
Коньяк крепкий, обжигает во рту. По телу растекается тепло, и так чувствительно, будто опускаешься в горячую ванну. И боль в бедре глуше.
— А здорово вы, товарищ лейтенант!..
— Что здорово-то?
— Ползли, а?.. Ну, думаю, сейчас накроет, сейчас накроет, а посмотрю — вы опять… А капитан наш весь бруствер ногтями исковырял.
— Сильно немцы били?
— У-у!..
— Врёшь?
— Честное слово разведчика.
— Знаю тебя, любишь прихвастнуть.
— Честное, товарищ лейтенант! — подтвердил Опенька и, заметив, что лейтенант улыбается, тоже засмеялся.
— Эх, Опенька, Опенька, хороший ты солдат. Откровенно, я не помню, как полз. Только, мне кажется, не так страшно было, как ты говоришь. Я знаешь чего боялся?
— Снайпера?
— Нет. Думаю, крикнет сейчас командир взвода: «Куда зад поднял? Ниже, ниже, осколком срежет!…» — и весь бой исчезнет. В училище у нас так бывало: мы ползём по плацу на тактических, а командир взвода меж нами с секундомером в руке и покрикивает. Тут бой воображаешь, силишься представить, как жужжат осколки и поют пули, а он: «Опусти зад! Куда задрал зад!» Ну, и весь бой — к черту!
Опенька моргает глазами, он ничего не понимает. Говорит своё:
— Здорово из миномёта садил немец, просто здорово!
— Может, и здорово…
— На что уж я — стреляный, и то, прямо скажу, оробел.
— В окопе-то?
— Почему в окопе? На линию ходил, обрывы соединять.
— Ты?
— Да. Оба раза.
— Значит, и ты был под этим адским огнём?
— Товарищ лейтенант, может, ещё по стопке, а?
— Есть?
— Найдётся.
— Наливай.
— И я с вами чуток, — Опенька налил и в свой стакан.
— Ну и чуток!
— Ничего, мы привычные… Ну, товарищ лейтенант, поправляйтесь скорее и снова к нам. Ваше здоровье!
— Дальше армейского, Опенька, я не поеду. А потом куда же, конечно, к вам. Ну, за возвращение!
Рука дрожит, коньяк плещется из стакана на шинель, на солому. Опенька пьёт залпом — два глотка. Панкратов — медленно, как мёд. Опять по телу разлилась приятная теплота.
— Помоги сесть, — просит Панкратов.
Опенька осторожно помогает лейтенанту, поддерживая его за плечи.
— Ну вот, так, кажется, легче.
— А за фермой сразу замолчали, гады!
— Миномёты-то?
— Ну да.
— С третьего снаряда. Первый был перелёт, второй недолёт, а третий — как раз в точку! А потом — беглый!.. Метались фрицы по снегу, как тараканы. Позиция у них дрянь. Без окопов. Только этой кирпичной фермой и прикрывались.
— А те, что в церковном саду?
— Ну, те…
— Раза три, однако, смолкнут и снова, смолкнут и снова.
— У тех позиция по всем правилам — и щели, и окопы. Траншея прямо под церковь.
— В подполье, знаю. Жили, как у бога за пазухой. Блиндаж у них там. Коньяк-то оттуда.
— Жаль только, что сами улизнули.
— Не-е…
— Да что ты качаешь головой, я же видел, как они на машины грузились, хотел огонька, да вот… — Панкратов потрогал рукой забинтованную голову и поморщился.
— Больно?
— Ничего.
— А все же они не улизнули, товарищ лейтенант. Пехотинцы встретили их на мосту и окружили. Как один, голубчики, подняли руки вверх. Возле церкви стоят сейчас, сизые, как мыши, смотреть тошно. Вы, может, ещё? — Опенька поднял на уровень глаз бутылку. — А я больше не буду, мне хватит, мне ещё в ночь… Да и капитан… Вы ему: ни-ни! А вам налью ещё.
— Давай, чего там, наливай.
— Это полезно, это не повредит.
Панкратов выпил и почувствовал тошноту и озноб.
— Лягу, лягу, — попросил он.
Опенька подхватил качнувшегося лейтенанта и положил его на солому:
— Вот и хорошо. Теперь только поспать, и боль как рукой снимет, — облегчённо вздохнул он и, взболтнув остатки коньяка, спрятал бутылку в карман шинели.
Не слышал Панкратов, как приходили прощаться с ним Ануприенко, Рубкин, Майя и разведчики, как капитан отругал Опеньку за то, что тот коньяком напоил раненного в голову лейтенанта.
Разведчик обиделся и долго потом не мог успокоиться, ворчал, говорил Карпухину, своему другу, что хотел только как лучше, хотел угодить лейтенанту, потому что действительно считал его храбрым, хотя и молод он, ещё не брил усов. А Панкратова в это время санитарная машина увозила в тыл; ранен он был тяжело, и его направляли не в армейский и даже не во фронтовой, а в глубинный госпиталь, в один из отдалённых сибирских городов. Он терял сознание, бредил, вспоминал о какой-то надписи на тополе под сорочьим гнездом, которую просил стереть, но какую надпись, так никто и не мог разобрать.
Батарея Ануприенко двинулась в ночь дальше на запад.
7
Запорошённые снегом машины длинной вереницей растянулись по ночной дороге. Снег тает на капотах, на ветровых стёклах кабин. В кузовах дремлют бойцы, прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. А по горизонту горят подожжённые немцами села; доносится артиллерийская пальба, и выстрелы в ночи вспыхивают, как зарницы.
Майя едет в кузове четвёртой машины вместе с Ухватовым, Глотовым и Иваном Ивановичем Силком. Глотов беспечно спит на ящиках, завернувшись в брезент; рядом с ним дремлет Силок, надвинув на, глаза каску, Старшина сидит у самого борта и молча курит, пряча цигарку в широкий рукав шинели.
Оттого ли, что Майя выспалась днём в окопе и возбуждение от утренней канонады улеглось, или просто тихая снежная ночь и мерное покачивание машины так действовало на неё, что на душе было спокойно. После тревог и волнений, которые ей пришлось пережить за сутки, она впервые сейчас почувствовала, что может ясно мыслить. Ей хотелось разобраться во всем, что творилось вокруг, что произошло с ней самой с тех пор, как она приехала на фронт. Не такой она представляла войну. Здесь далеко не все было так, как думала Майя. Люди жили обычной будничной жизнью, как где-нибудь на полевом стане вдали от села. Особенно это чувствовалось в Озёрном. Да и прошедший бой оставил немало недоумений. С утра вроде шло хорошо, стреляли «катюши», наступали танки, пехота, и батарея двинулась вперёд, а затем поставили пушки где-то в кустах у пригорка и целый день били по какой-то деревне. Где немцы, где идёт бой — ничего не было видно. Бойцы работали возле орудий спокойно и уверенно, будто метали стог, А теперь спят прямо в машинах сидя, будто возвращаются поздней ночью с поля домой. Спит Глотов, спит Силок, а старшина, как бригадир, курит и подсчитывает в уме, сколько сделано сегодня и сколько ещё предстоит сделать завтра и послезавтра, чтобы закончить работы в срок.
Майя вспомнила, как она радовалась, когда её, только что окончившую курсы санитарку, зачислили в маршевую роту. Ей завидовали подруги, да она и сама, пожалуй, завидовала себе в тот памятный день. Но едва эшелон отошёл от вокзала, сразу же начались разочарования. Солдаты подшучивали над ней, называли своей Катюшей. Почему-то многие бойцы роты непременно хотели обнять и даже поцеловать её. Майя сначала обижалась, но потом стала привыкать к их шуткам. В конце концов все они были добрые — как одна семья, — и поступки их не таили в себе ничего дурного. Командир роты, старший лейтенант Суров, тоже на вид казался весёлым и добродушным. Он не обнимал и не целовал, а только смотрел, подолгу и пристально. Когда рота выгрузилась и вышла на позиции, Суров неожиданно вызвал её к себе и сказал: «Будешь моим ординарцем». «Я санитарка». «Приказываю!» «Но я же санитарный инструктор роты, товарищ старший лейтенант!» «Я тебе хочу лучше — забеременеешь, скорей домой поедешь!» Майя выбежала тогда из землянки. «Как он смел?» А вот смел. Часа два бродила она по лесу. Идти жаловаться было стыдно, да и не знала кому, возвращаться в роту нельзя. Обидно и горько. Что делать? И вот на опушке леса она наткнулась на батарею… Встреча с Ануприенко обрадовала и успокоила её. Как-никак, это был знакомый человек. Когда-то приходил в село на вечеринки и даже два раза провожал домой. Когда-то она сама ходила к нему в лагерь, и они вместе по-пластунски проползали мимо часового. Конечно, теперь, наверное, все позабылось, потому что много времени прошло, но… Утром в Озёрном он хорошо разговаривал с ней, обещал оставить на батарее, а вечером ни с того ни с сего был строг. Майя подумала: почему так? Разные мысли приходили в голову, но в своём поведении она не находила ничего такого, за что бы можно было её упрекать. И только ночью перед прорывом, когда Рубкин пришёл к ней в кабину, она вдруг поняла — вот почему капитан был с ней строг. От этого худого, щеголеватого лейтенанта надо, действительно, держаться подальше. Рубкин бесцеремонно открыл дверцу: «Мой идеал женщины — Аксинья!» «Но меня зовут Майей…» «Не в имени дело…» — он протянул руку, намереваясь обнять. Майя хотела уйти, но Рубкин задержал её: «Шутки надо понимать правильно…» Какие же это шутки? Вот и теперь, перед выездом из деревни, он опять подошёл и пригласил в свою кабину: «Удобно, тепло и мягко…» Майя отказалась. Не за тем ехала на» фронт, чтобы искать удобства, она солдат и вынесет все, что положено солдату. Пусть знает об этом Рубкин. Теперь, перебирая в памяти все эти встречи, Майя словно вновь переживала обиды и оскорбления. Она на чинала ненавидеть Рубкина. Все в нем, казалось, было противным: и худое, продолговатое лицо, и тонкие губы, и холодные, всегда влажные руки, и крупные белые зубы. Когда Рубкин улыбался, на щеках у него появлялись две угрюмые бороздки, и было непонятно, то ли он улыбается, то ли насмехается. Особенно не нравилось Майе, как он разговаривал — развязно, небрежно, каждое слово отдельно, будто бросал первые попавшиеся под руку камешки, не заботясь, куда они попадут. Но за этой небрежностью чувствовалась напряжённая работа мысли — в сущности, Рубкин хорошо знал, какие камешки бросал и куда. Майя во всех подробностях восстановила в памяти прошедший день боя: как стояли в траншее, когда началась артиллерийская подготовка, как проходили под огнём поляну до высоты, как потом батарея заняла огневые позиции у пригорка… Ей казалось, что Рубкин был страшно медлителен и равнодушен.
Чем сильнее чувствовала она неприязнь к Рубкину, тем больше проникалась уважением к капитану. Из всех офицеров, с кем она встречалась по крайней мере здесь, на передовой, Ануприенко ей казался теперь самым серьёзным и умным. В его храбрости она нисколько не сомневалась. Она хорошо видела из траншеи, как он вместе с пехотой и своими разведчиками скрылся на дымной высоте… А каким он был тогда, перед войной, когда их часть стояла лагерем неподалёку от села, и он пришёл вечером в клуб? Тогда он не очень понравился Майе — курносый белобровый лейтенант. Да, она отлично помнит — не очень нравились брови, на которых, казалось, всегда лежал несмывающийся слой пыли, как у мотоциклиста после гонок. Но теперь — те же бесцветные брови, те же голубоватые глаза, тот же крутой короткий лоб, а человек другой. Он первый понял её, ему должна быть благодарна Майя, что может чувствовать себя сейчас бойцом и нести свой нелёгкий груз санитарного инструктора батареи. Лишь одно тревожило и волновало её — как выехали из Озёрного, Ануприенко почти не разговаривал с ней. Правда, он все время занят своими делами, но мог бы хоть сказать что-нибудь или просто подбодрить. А то проходит мимо, будто не замечает. Может, и действительно не замечает? Конечно, она ещё не сделала ничего, чтобы её замечали.
Вспомнила Майя и оставшегося в деревне раненого лейтенанта Панкратова, и попавшего под колесо хозвзводовца Каймирасова, первого, кого она перевязала и вынесла с поля боя. Она подумала, что надо отличиться в бою, и тогда Ануприенко заметит её. Надо отличиться! И оттого, что так подумала, почувствовала себя легко и свободно, словно сняла с души какой-то неприятный и непосильный груз.
8
Майя смотрит на подфарники идущей следом машины — они то приближаются, то отдаляются, и тогда свет их становится таким слабым и расплывчатым, словно это горят свечи за матовым стеклом. Стрельбы уже не слышно, и зарева пожарищ скрыты от глаз густой снежной завесой.
Старшина, прикрывшись полой шинели от ветра, прикуривает новую цигарку. С каски на шинель осыпается снег. Старшина стряхивает его и ворчит:
— Ну и валит, как в прорву какую!
На ящиках зашевелился Силок. Поднял голову. — — Все идёт?
— Кто?
— Снег.
— Идёт, будь он трижды проклят, — говорит в ответ старшина.
— Не надо проклинать, пусть идёт. Люблю снег. И зиму люблю. У нас на Алтае такие снега выпадают — ни пройти, ни проехать. Как задуют бураны — за ночь, глядишь, вровень с крышей сугроб!
— И чего в этом хорошего?
— Как чего? На лыжи и в лес…
Майя прислушивается к разговору. Снег, лыжи, лес — это ей очень знакомо. И на её родине, на Урале, точно такая же зима, как рассказывает Силок, снежная, метельная, долгая; тоже леса и охота. Силок говорит так душевно и мягко и с такой любовью о своём Алтае, что Майя чувствует зависть, и ей хочется сказать, что и в её краях также красиво и сурово, но она молчит.
Старшина перебивает Ивана Ивановича:
— Вот у нас, скажу я тебе, совершенно бесснежные зимы — благодать! На Новый год в костюмах ходим.
— Это где?
— В Ферганской долине. Про город Наманган, может, слыхал?
Нет, Силок никогда ничего не слышал о таком городе и не знает, где находится этот самый Наманган. Да и что ему за дело до бесснежных зим, когда у него на Алтае есть лыжи, есть ружьё, есть невеста Феня…
— Эх, каждому своё мило, — Силок снова надвинул на глаза каску и, устроившись поудобнее, замолчал.
Колонна все движется и движется вперёд, в снежную темень. Проехали ещё деревню, немцев нигде не видно. Майя подумала, что вот так спокойно и тихо можно доехать до самого Берлина и закончить войну. Подумала и усмехнулась, потому что до Берлина далеко и ещё не один бой будет впереди.
— Не холодно? — спросил у неё старшина.
— Нет.
— Ноги не мёрзнут?
— Немного…
— Постучи каблуками — согреются. Или лучше подтяни брезент и закрути в него ноги.
Майя послушно подтянула брезент и завернула в него ноги. Дорога неровная, машину подбрасывает на ухабах, но повар Горлов словно и не ощущает тряски — спит и все тут; и Силок тоже так и сидит с надвинутой на глаза каской, дремлет, а старшина курит цигарки одну за одной. Ему, как видно, хочется поговорить, и он пододвигается поближе к Майе.
— Война, — начинает он поучительно, как отец, — только на вид страшна, а вживёшься в неё, обвыкнешься, осмотришься вокруг, так оно ничего страшного, как во всякой работе. И законы у войны, как у всякой работы, свои. Приловчишься, приноровишься к ним, и все пойдёт как по маслу, ни осколок тебя не тронет, ни пуля не заденет, ни танк не подомнёт, — в его голосе было столько отеческой теплоты и даже ласки, что Майя удивилась, потому что всегда видела старшину Ухватова строгим и считала его, как солдаты считают всех старшин в армии, служакой. Между тем Ухватов продолжал: — У мины свой нрав — она рассыпает осколки веером, по кругу, тут и соображай, как от неё лучше укрыться; а у снаряда, у того свой характер, тот все больше вперёд сеет, как зерно из пригоршни; а если бризантная граната, то она над землёй рвётся, и осколки тогда, как град, на тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21