А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— «Золотая роза». Ваша гениальная книга «Золотая роза».
Мы все были взволнованы. Константин Георгиевич взял слово. Он говорил, что должен завершить вторую книгу своего писательского и человеческого опыта, продолжение «Золотой розы», и никакая болезнь не может заставить его перестать думать, писать, хотеть… Говорил, что ему хорошо здесь, с нами, в любимой Ялте, что мы — молодцы, что решили собраться.
Но за ним уже давно пришли родные, он действительно устал и говорил с трудом.
Завтрак проспала. Спала бы еще, но в дверь постучали. Я была раздета, спросила, кто, и в замочную скважину получила записку. От Константина Георгиевича! Он просил написать ему, когда уезжаю, и добавлял, что, послушав мой рассказ о папином сборнике, хотел бы стать его участником.
Ну что за чудо-человек!
Быстро встала, сбежала с горы, где расположен Дом творчества, в город, купила охапку разноцветных роз, написала много раз «спасибо», что уеду через три дня, что счастлива. Люкс Паустовских на том же этажe, где и моя комната, метрах в тридцати, Константина Георгиевича уложили в постель после вчерашней усталости. Татьяна Алексеевна, высокая, красивая женщина (ей драматург Арбузов посвятил свою «Таню»), приняла меня с холодной вежливостью. Взяла мои розы, записку и добавила:
— Если у Константина Георгиевича будет возможность написать для вашего сборника, я вам перешлю. Оставьте ваш адрес.
Адрес я оставила. Правда, оставила и надежду увидеть Константина Георгиевича, получить его строчки…
В день отъезда встала рано, собирала вещи в раскрытый чемодан, когда раздался стук в дверь. Константин Георгиевич, бледный, но как всегда красивый, значительный, передал мне написанное и начисто переписанное им то драгоценнейшее, что так хотелось мне иметь в папином сборнике! Я помню эту встречу с Константином Георгиевичем в дверях своей ялтинской комнаты, как будто это было вчера. Ведь Татьяна Алексеевна, по существу, отказала мне, и Константин Георгиевич, лежавший больным в соседней комнате, не стал с ней спорить. Каким чудом он понял мою боль, рухнувшие надежды, как нашел в себе силы еще в ту же ночь написать и переписать строчки, такие дорогие для сборника об отце моем — Илье Саце?! Вот они:
«При имени Ильи Саца у меня возникает удивительное, почти сказочное воспоминание о зиме 1912 года в Москве, о дымных закатах над Пресней, о бубенцах и свисте полозьев — о той старой Москве, где в тихом переулке вблизи Охотного ряда уже сиял, как некий загадочный и драгоценный камень, молодой Художественный театр.
Я относился к этому театру с благоговением — так же, как и вся тогдашняя Россия. Для меня он был воплощением смелости, передовой мысли, нового искусства, только что вышедшего в свет и еще не потускневшего от горячего дыхания времени.
Первым спектаклем, который я тогда увидел в Художественном театре, была «Синяя птица» Метер-линка с удивительно прозрачной и классической музыкой Ильи Саца. Мне тогда казалось, что эта музыка зазвучала среди мохнатых московских снегов, как пение из той страны, где происходило действие «Синей птицы», как пение с тех островов, далеких как сон, откуда слышался печальный голос Ме-терлинка.
Музыка Саца была настолько ясной, что сразу вошла в сердце нашего поколения и осталась в нем на всю жизнь.
Вся Россия пела тогда: «Прощайте, прощайте, пора нам уходить», — легкая грусть, прощание с любимыми сообщала нам влюбленность в расцветавшее на наших глазах искусство. Мы становились современниками истории искусства, и гордость за его талантливость наполняла наши сердца.
Илья Сац — один из основоположников нашей национальной доблести — Художественного театра. Он создавал его об руку со Станиславским, Немировичем, Сулержицким, Качаловым, наконец, с самим Чеховым. Имя Ильи Саца будет жить, пока будет жить театр и музыка на Руси» .

Я встретилась с Константином Георгиевичем еще раз — в Доме творчества «Переделкино». Он уже совсем не ходил. Татьяна Алексеевна возила его гулять в кресле на колесах, около их дачи лежали кислородные подушки, но он захотел со мной поговорить, сказал, что очень болен, а Ялту вспоминает.
Каждое утро я шла собирать для него землянику. Когда не позволяли к нему войти — подавала через окно, говорила:
— Вот увидите, эта земляника вас вылечит.
Он глядел на меня все еще прекрасными глазами, отвечал очень серьезно:
— А я вам верю.
И благоговейно съедал девять-десять земляничек, обрывая их со стеблей. Приносила прямо с листиками. Земляника только поспевала, а верить в чудо хотелось.
Чуда не свершилось. Константин Георгиевич умер. Люди любили, почитали его, считали эту утрату своим личным горем. А он и в гробу лежал красивый, мужественный, мудрый. Словно мудрая птица, которая с высоты своего полета видела все земное, любила людей и природу и замолкла, отдав все тепло своего сердца.
Родной брат музыки
Наш дом на горе. Внизу Черное море. А я погружена в другие волны — волны творческого вымысла Юрия Олеши. Сижу на зеленой скамье около куста цветущего олеандра, в руках — сказка «Три толстяка», клавир оперы Владимира Рубина.
Через месяц вернусь в Москву, начну репетировать.
В оркестре зазвучит шум городской площади, приближающийся звон бубенцов — в пестром балагане на колеcax будет отдернут яркий занавес, маленькая Суок, ловкий Тибул, рыжеволосый папа Бризак начнут свое трио:
«Мы веселые артисты,
Вольные птицы.
Куклы, клоуны, танцоры
Рады друзьям…»
Гармонии, мелодии, ритмы новой оперы уже несколько месяцев неотступно звучат во мне, но до конца ощутить внутренний мир каждого действующего лица этой замечательной сказки, ее правду и поэзию, слитые воедино, нужно вновь и вновь, чтобы с первой репетиции погрузить артистов в творческую атмосферу, так тепло и тонко найденную Юрием Олешей.
В первый раз я прочла сказку «Три толстяка» давно. Она для меня сразу зазвучала музыкой, хотя тогда еще, конечно, не была оперой. У Олеши поют идеи, звучат эмоции, в особых ритмах живут образы, его слова — тоже музыка.
Я часто наслаждалась гармонией его словосочетаний: он — страстный вбиратель звуков жизни, поэт, гармонически сочетающий краски и звуки. Эти его строчки, помните?
«…Я ни разу не слышал пенья соловья… Для меня это была ложь, условность — когда я сам говорил о соловье или читал у других.
И как— то раз, уже совсем в зрелые годы, когда я жил в Подмосковье, в полдень, когда все было неподвижно среди птиц и растений, вдруг что-то выкатилось из тишины -огромное звенящее колесо — и покатилось… За ним сразу другое колесо, за этим еще…
Эти колеса были безусловно золотыми, они были выше деревьев…
— Соловей».
Юрий Олеша вошел в мое сознание прежде всего как сказочник. Я ощущаю его сказочником и в рассказах, и в повестях, и в пьесах, будто бы вполне реальных, но всегда открытых неожиданному, словно ждущих чудес.
Олеша был мал ростом, глядел большими глазами на мир, как тролль, только что вышедший из пещеры, из недр земли. Крылатой фантазией обладала его взлохмаченная голова, ярко видел он краски жизни!
Только кисть большого художника могла создать картины, которые вы ясно видите, читая «Трех толстяков».
Продавец воздушных шаров «летел, как хороший одуванчик,
— Это возмутительно! — вопил продавец. — Я не хочу летать. Я просто не умею летать… Все было бесполезно. Ветер усиливался. Куча шаров поднималась все выше и выше…От летящей раздоцвет-ной кучи шаров падала легкая воздушная тень, подобная тени облака.
…Продавец влетел в окно.
…Он сидел в царстве шоколада, апельсинов, гранатов, крема, цукатов, сахарной пудры и варенья, и сидел на троне, как повелитель пахучего разноцветного царства. Троном был торт». Да, мы, читатели, все видим, ощущаем, вдыхаем, когда держим перед собой его книжку, книжку без всяких иллюстраций.
Но Юрий Олеша слышит живую жизнь.
«Попугаю показали девочку.
Тогда он хлопнул крыльями и закричал:
— Суок! Суок!
Голос его походил на треск старой калитки, которую ветер рвет с ее ржавых петель».
Мысли— воспоминания переносят меня в Москву далеких лет. С детским театром неблагополучно. Необходимо срочно увидеть нашего дорогого наркома Анатолия Васильевича Луначарского «буквально на несколько минут», Звоню по телефону. Он разрешает зайти к нему домой, в Денежный переулок. Пришла. Говорю взбудораженно, перебивая сама себя и едва сдерживая слезы. Вдруг Анатолий Васильевич улыбнулся и, прищурившись, запел:
«Том Вирлирли,
Том с котомкой,
Том Вирлирли молодой!»
Я удивленно на него смотрю и, конечно, замолкаю.
— Вам понравилась эта песенка? Вы успокоились? А теперь расскажите все по порядку, — говорит он.
Песенка со странными словами, похожими на колокольный звон, вероятно, обладает особой силой: мне начинает казаться, что положение Детского театра не так уж катастрофично, и когда я убеждаюсь, что Анатолий Васильевич хочет нам помочь — спрашиваю, кто сочинил эту песенку. Луначарский отвечает:
— Юрий Олеша. Вы читали его «Зависть»? Это великолепно. Большой художник!
Выхожу на улицу и, неожиданно для самой себя, мурлычу успокоительные, вкусно произносимые словозвучия:
«Том Вирлирли,
Том с котомкой,
Том Вирлирли молодой!»
Потом иду в библиотеку и выписываю из книжки Олеши в свою тетрадь такие строчки:
«Всклокоченный звонарь переложил на музыку многие мои утра. Том — удар большого колокола, большого котла. Вирлирли — мелкие тарелочки.
Том Вирлирли проник в меня в одно из прекрасных утр, встреченных мною под этим кровом. Музыкальная фраза превратилась в словесную».
Картинка прошлого мелькнула, как кинокадр. Я снова на зеленой скамейке ялтинского Дома писателей, среди воспоминаний, которые помогают мне все больше влюбляться в творчество Юрия Олеши, оживляют какие-то важные струны моих будущих режиссерских звучаний…
Главную героиню нашей оперы зовут Суок. Странное имя, никогда такого не слыхала! Оно звучит призывно и грустно: «Прости меня, Суок, — что значит: „Вся жизнь“. Этими словами Олеша закончил сказку…
Звучание имени Суок притягивает меня, как магнит…
С верхнего этажа спускаются в сад Константин Георгиевич Паустовский и Алеша Баталов. Узнаю от них нечто для себя интересное и важное. Оказывается, Суок — девичья фамилия жены Юрия Олеши и ее сестер, одна из которых вдова Эдуарда Багрицкого, другая — жена Виктора Шкловского! Неожиданно и забавно.
Девочка Суок делается мне еще ближе — ее имя согрето теплом любви Юрия Карловича.
Первая встреча с Юрием Карловичем была у меня в Пименовском переулке, в подвальчике, где тогда помещался наш любимый клуб работников искусств. Интересное тогда было время! Новое с грохотом рушило отжившее, углы жизни были острыми, вера в свои права и силы безмерной. Первые завоевания Октябрьской революции омолодили тех, кто мог бы считать себя старым, а мы — молодые — стали счастливейшими людьми. Перед нами открылись невиданные творческие перспективы.
Клуб работников искусств возглавлял тогда талантливый Б. М. Филиппов. При его участии создавались программы отдыха артистов — так называемые «капустники». Они были подчас оригинальны и интересны.
Мы — женщины — уже вкусили сладость равноправия, но на артистической бирже труда (а она тогда существовала) артисты мужчины получали работу мгновенно, в то время как артисткам устроиться было намного труднее. В новых советских пьесах было много мужских ролей и мало женских. Вероятно, мужественная сила завоеваний Октября как-то на время отодвинула назад женские образы. Так это или не так, но женских ролей почти не было.
Артистки, не находящие применения своему творчеству, конечно, очень волновались.
Мы решили устроить «Суд над драматургами, не пишущими женских ролей», ощущая этот замысел как острозанимательный. В качестве подсудимых были вызваны Валентин Катаев, Юрий Олеша и другие драматурги. Их защитником назначили известного критика-полемиста Владимира Ивановича Блюма (Садко), прокурором Вс. Мейерхольда, членами суда Елену Митрофановну Шатрову, Цецилию Львовну Мансурову и других ведущих артисток той поры. Меня избрали председателем суда. Я поехала к известному юристу, взяла у него ценные консультации (играть — так всерьез), и когда после слов: «Суд идет!» — появилась в кружевном платье цвета слоновой кости и властным голосом приказала, на основании соответствующих статей закона, ввести обвиняемых, первым ввели Юрия Олешу.
Он смотрел на меня большими глазами, по-детски серьезно, смущенно переминался с ноги на ногу, и даже воротник его пиджака был поднят, как у арестованного, с которого якобы уже сняли галстук.
Зал захлебывался от удовольствия и очень по-разному реагировал на происходящее. Такого еще не бывало!
Мужчины весело иронизировали, некоторые из «пострадавших актрис» всерьез требовали «наказать виновных» по всей строгости закона.
А Олеша как провинившийся ребенок, всерьез жил жизнью этой игры, отвечал тихо, вдумчиво, благодаря чему получилось что-то вроде трагикомического импровизированного спектакля. Суд не был закончен в первый день, но на следующий у меня был приступ печени, я не могла встать и председательствовала Ц. Л. Мансурова, наша милая «принцесса Турандот». Она и рассказывала мне о дальнейшем поведении «подсудимого Олеши». Он сообщил, что за ночь продумал вчерашнее, хотел бы «исправиться», но может творчески воплощать только женственных женщин и уж лучше просто женщин-кошечек, чем современных, в сапогах, кожаных куртках, с толстыми папиросами в зубах. А так как сейчас «модны» женщины деловые, предпочитает пока не писать о них.
Цецилия Львовна возразила, что новые советские женщины совсем не всегда имеют мужеподобный облик, но Олеша тихо сказал:
— Я пишу трудно, ну, что ли, сердцем, и воспевать женщин, которые меня как мужчину не волнуют, которые мне чужие, не могу. Я должен быть в них немного влюблен, иначе хорошо не напишется.
Цецилия Львовна утверждала (может быть, просто из доброты, чтобы у меня меньше болела печень), что тогда она спросила: «А могли бы вы влюбиться в такую женщину, как вчерашняя председательница суда?»
Олеша блеснул широко раскрытыми глазами и громко сказал: «Да», отчего зал во внезапно достигнутом единодушии покатился со смеху.
У меня, честно говоря, даже печень прошла…
Москвичи— артисты полюбили Юрия Олешу как-то сразу. Поверили его таланту, необычности, детскости. О его «чудинках» говорили ласково и с интересом. Кто-то рассказывал, как после выступления Олеши на радио ему хотели подать машину, а Юрий Карлович даже удивился.
— Как это? Ведь водитель спросит, куда мне надо ехать, а откуда я знаю, куда мне захочется ехать после радиопередачи? Разве я могу так сам себя связывать? Не нужна мне машина, нет, я пешком люблю.
Алексей Дикий рассказывал мне, как однажды Юрий Карлович сидел в углу спального вагона, не спуская глаз с двери, сидел, не сходя с места, часами.
— Взгляните, как прекрасна девушка-проводница! Она ни на кого не похожа, летает, как птица, а голос… прислушайтесь, какой голос!
Проводницу очень смешил поэт, вперивший в нее неподвижный взор и словно приросший к своему месту. Голос у нее был самый обыкновенный. Она вносила и выносила спальные мешки, собирала билеты, подавала чай, сахар, ничем не привлекая внимания других.
А Олеша ехал в Одессу «по срочному делу», но, забыв о нем, вернулся с этим же вагоном в Москву и сделал еще два рейса туда и обратно, чтобы только созерцать выдуманную им «необыкновенную красавицу»…
Среди студенческой молодежи были такие, что считали Олешу самым талантливым современным писателем и всячески подчеркивали свое особое к нему отношение. Владимир Орлов, известный впоследствии публицист, а тогда просто студент Энергетического института, Ада Тур и их друзья проникли однажды в квартиру, где жил их кумир. Это было нетрудно: 166.
входную дверь не всегда и запирали. Большая коммунальная квартира на углу улицы Горького и проезда Художественного театра, во дворе, была перенаселена писателями и критиками. По обе стороны длинного коридора шли комнаты писательских семей, у входной двери лежал коврик.
Студенты решили установить тайное дежурство для возложения этого коврика к двери, за которой жил Юрий Карлович, чтобы все знали, как выделяется он среди писателей, чтобы «нога великого» ступала на ковер, а не на голый пол.
Представляю себе, как возмущало всех живущих ежедневное «переползание» коврика от входной двери к двери комнаты Олеши, как прорабатывали на коммунальной кухне Юрия Карловича за «недопустимый индивидуализм».
— Вероятно, наше поклонение доставило любимому писателю немало горьких минут, но он о нашем существовании и понятия не имел, — говорил мне потом, смеясь, Владимир Иванович Орлов.
Когда ставишь спектакль, тебя касается все, что связано с первоисточником, и после месяца в Ялте, где все время ощущала себя «рядом с Юрием Оле-шей», я погрузилась в ту особую атмосферу, которая мне была так необходима.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44