А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я сказала: «В другой раз». Но он знал, что другого раза не будет. Он уже решил, что в тот же вечер покинет Париж. Но еще не решил, что бы такое сделать со мной, каким образом отомстить — то ли увезти с собой из Парижа, то ли убить.Только один раз я видела Рабье расхристанным, его рыжая куртка была распорота в пройме, на ней не хватало пуговиц. Лицо исцарапано. Рубашка порвана. Это случилось в одну из наших последних встреч в кафе на улице Севр. Он выглядел измученным, но был, как обычно, любезен и улыбался.— Я упустил их. Их оказалось слишком много.Он добавляет:— Это было трудно, шесть человек, и они защищались. Молодые ребята, я гнался за ними вокруг пруда в Люксембургском саду, но они бежали быстрее меня.Наверно, сердце у него щемит, как у получившего отставку любовника. На лице — горькая улыбка: скоро он будет слишком стар, чтобы арестовывать молодых.Кажется, именно в тот день он говорит мне о доносчиках, которых неизбежно порождает любое движение сопротивления. Я узнаю от него, что нас выдал один из членов нашей организации. Его арестовали, и он заговорил, когда ему пригрозили депортацией. Рабье говорит: «Это было легко, он все указал — в каком доме, в какой комнате, в каком столе, в каком ящике». Рабье называет его фамилию. Я сообщаю ее Д. — Д. сообщает нашим. Мы так привыкли защищаться, наказывать предателей, избавляться от них, и притом быстро, пока есть время, что принимаем решение убить этого человека сразу после Освобождения. Даже выбираем место — парк Верьер. Но когда придет Освобождение, мы единодушно откажемся от этого плана.Рабье огорчается, что я не поправляюсь. Он говорит: «Я не могу этого вынести». Сажать и посылать на смерть — это он может вынести, а что я не толстею, как ему хотелось бы, это для него невыносимо. Он приносит мне продукты. Я отдаю их консьержке или выбрасываю на помойку. Но что касается денег, то я говорю ему, что ни за что не соглашусь принять их.Кроме книжного магазина, он мечтает еще о том, чтобы стать судебным экспертом по картинам и предметам искусства. В своем заявлении следственным органам он утверждает, что был критиком по искусству в газете «Ле деба», хранителем в замке Рокбрюн, экспертом компании P.L.M. «Накопив обширный запас знаний в области документации и методов анализа и горячо увлекаясь всеми проблемами, связанными с древними и современными искусствами, — пишет Рабье, — я полагаю, что в настоящий момент могу, благодаря приобретенным познаниям, выполнять самые серьезные и сложные задания, которые будут мне поручены».Он назначает мне свидания также на улице Жакоб и на улице Сен-Пер. А также на улице Лекурб.Каждый раз, когда я должна встретиться с Рабье, я иду на эту встречу так, как шла бы на смерть, и это будет продолжаться до конца. Иду так, как если бы он знал все о моей работе. Каждый раз, каждый день.Их арестовывали, увозили, отправляли куда-то далеко от Франции. И больше никогда ничего о них не было слышно — ни единой весточки, ни малейшего признака жизни. Ничего. Даже о том, что уже не надо ждать, что они умерли, никогда не сообщали. Даже убить надежду не считали нужным, предоставляя страдать годами. Да, они не давали себе труда оповестить, что больше не стоит ждать, что никогда больше их не увидеть, никогда. Но если задумываешься об этом, то вдруг задаешься вопросом: кто же эти «они»? Кто это делал? Кто?На этот раз мы направляемся на улицу Севр, идем от Дюрок, как раз мимо улицы Дюпен, где были арестованы мой муж и моя золовка. Пять часов вечера. Уже июль. Рабье останавливается. Он придерживает велосипед правой рукой, левую кладет мне на плечо. Повернув голову к улице Дюпен, Рабье говорит:— Посмотрите. Сегодня ровно четыре недели, день в день, как мы с вами знакомы.Я не отвечаю. Я думаю: «Это конец».— Однажды, — продолжает Рабье — он делает паузу и широко улыбается, — однажды мне поручили арестовать немца-дезертира. Мне пришлось сперва завязать с ним знакомство и потом повсюду следовать за ним. Две недели день за днем я видел его по многу часов ежедневно. Мы подружились. Это был замечательный человек. К концу четвертой недели я завел его в ворота, где двое моих коллег поджидали нас, чтобы арестовать его. Через сорок восемь часов его расстреляли.Рабье добавляет:— К тому времени мы тоже были знакомы ровно три недели.Рука Рабье все еще на моем плече. Лето Освобождения вдруг обернулось зимней стужей.От страха кровь отхлынула от головы и все поплыло перед глазами. Я вижу, как на углу улицы Севр раскачиваются в небе высокие дома и тротуары проваливаются в черноту. Я плохо слышу. Это особая глухота. Уличный шум отдаляется, напоминая монотонный ропот моря. Но я хорошо слышу голос Рабье. Я успеваю подумать, что последний раз в жизни вижу улицу. Но я не узнаю ее. Я спрашиваю Рабье:— Почему вы рассказываете мне это?— Потому что хочу вас попросить следовать за мной.Я обнаруживаю, что всегда, с самого начала ждала этого. Мне говорили, что в тот момент, когда сбываются наши самые страшные опасения, наступает облегчение, покой. Это правда. Здесь, на тротуаре, уже арестованная, я почувствовала, что больше не боюсь этого человека, столько времени державшего меня в страхе, что я недосягаема для него. Рабье продолжает:— Но вас я прошу последовать за мной в ресторан, в котором вы никогда не бывали. Я счастлив пригласить вас туда.Между первой и второй фразой он сделал паузу, чуть меньше полутора минут, мы успеваем дойти до сквера Бусико. Он снова останавливается и на этот раз смотрит на меня. Как в тумане вижу, что он смеется. Жуткое, крайне жестокое лицо искажает гримаса непристойного смеха. И вульгарность, в нем вдруг проступает тошнотворная вульгарность. Должно быть, он разыгрывает этот фарс с теми женщинами, с которыми имеет дело, скорее всего, с проститутками. Когда фарс кончается, они думают, что обязаны ему жизнью. Наверно, в течение года, который Рабье провел на улице Соссэ, он прибегал именно к этому способу, когда хотел попользоваться женщиной.Рабье боится своих немецких коллег. Немцы боятся немцев. Рабье не знает, до какой степени боится немцев население оккупированных их армиями стран. Немцев боялись, как гуннов, как волков, как преступников, пуще того — как маньяков, одержимых жаждой преступления. Я так и не сумела найти слова, чтобы рассказать тем, кто не пережил то время, какого рода страх мы испытывали.Я узнала во время суда над Рабье, что он жил под чужим именем, что он взял фамилию своего кузена, умершего в окрестностях Ниццы. Что Рабье был немцем.В тот вечер Рабье расстается со мной на Севр-Бабилон довольный собой, сияющий.Я еще не приговорила его к смерти.Возвращаюсь домой пешком. Я хорошо помню, что перед улицей Сен-Пер улица Севр слегка изгибается и что на улице Драгон нет машин и можно идти по мостовой.Я вдруг ощущаю горечь свободы. Я узнала тотальную безнадежность и следующую за ней пустоту: это невозможно вспомнить, в памяти ничего не остается. Кажется, я слегка жалею, что мне не удалось умереть, пока я еще полна жизни. Но я шагаю дальше, перехожу с мостовой на тротуар, потом снова на мостовую, я шагаю, мои ноги шагают.Я уже не помню, что это за ресторан, знаю лишь, что это был «подпольный» ресторан, посещаемый коллаборационистами, полицейскими, гестаповцами. Рабье водит меня по ресторанам, чтобы подкормить и поддержать мои силы. Он думает, что спасает меня от отчаянья, считает себя моим покровителем, защитником. Какой мужчина устоит перед этой ролью? Рабье не устоял. Эти обеды — одно из худших моих воспоминаний: рестораны с запертыми дверьми, в которые стучатся «друзья», сливочное масло и свежие сливки на всех столах, истекающее соком мясо, вино. Я не хочу есть. Он очень огорчен.В тот день он назначил мне свидание в кафе «Флора», и когда я пришла, его, как обычно, не было. Ни на бульваре, ни в кафе. Я сажусь за второй столик слева от входа. Я только недавно познакомилась с Рабье. Он еще не знает точно, где я живу, знает только, что в районе Сен-Жермен-де-Пре. Вот почему в тот день он выбрал «Флору». Кафе экзистенциалистов, модную «Флору».Но я за несколько дней стала такой же осторожной, как он, я превратилась в сыщика, в его преследователя, который принесет ему смерть. По мере того как растет мой страх, крепнет и уверенность, что он в моих руках.Я успела предупредить наших. Два друга прогуливаются перед «Флорой», им поручено предупреждать всех знакомых, чтобы они не подходили ко мне. Так что я относительно спокойна. Я начинаю привыкать к страху перед грозящей мне смертью, хотя это кажется невозможным. Вернее будет сказать так: я начинаю привыкать к мысли о смерти.Рабье никогда больше не сделает того, что делает во «Флоре».Он кладет на стол свой портфель. Открывает его. Вынимает из портфеля револьвер. Кладет его на портфель. Все это он проделывает молча, без объяснений. Затем он отстегивает цепочку, висящую у него где-то между кожаным ремнем и карманом брюк, по-видимому, золотую. Он говорит мне:— Посмотрите, это цепочка от наручников, она из золота. Ключ тоже золотой.Он снова открывает портфель и достает из него наручники, которые кладет рядом с револьвером. Представьте, во «Флоре»! Для него это великий день -сидеть здесь у всех на виду со снаряжением образцового полицейского. Я не понимаю, чего он добивается. Хочет ли, чтобы все видели, что я сижу за одним столом с агентом гестапо и тем самым опозорить меня, или же просто хочет убедить меня, что он действительно тот, за кого себя выдает, и никто другой, что его единственное назначение — нести смерть всему ненацистскому. Он достает из портфеля пачку фотографий, выбирает одну и кладет передо мной.— Посмотрите на это фото, — говорит он.Я смотрю на фотографию. Это Морлан. Фотография очень большая. Франсуа Морлан тоже смотрит на меня, глаза в глаза, улыбаясь. Я говорю:— Не понимаю. Кто это?Такого я никак не ожидала. Рядом с фотографией — руки Рабье. Они дрожат. Рабье дрожит от нетерпения, потому что надеется, что я узнаю Франсуа Морлана. Он говорит:— Морлан, — Рабье ждет. — Это имя ничего вам не говорит?— Морлан…— Франсуа Морлан, руководитель организации, к которой принадлежал ваш муж.Я продолжаю смотреть на фотографию. Я говорю:— В таком случае я должна его знать.— Необязательно.— У вас есть другие фотографии?У него есть и другие.Я отмечаю: светло-серый костюм, очень короткая стрижка, галстук-бабочка, усы.— Если вы скажете мне, как найти этого человека, ваш муж будет освобожден сегодня ночью и завтра утром вернется домой.Слишком светлый костюм, слишком короткая стрижка и, главное, эти усы. Костюм двубортный. Галстук-бабочка слишком приметен.Рабье больше не улыбается, он все еще дрожит. А я не дрожу. Когда дело идет не только о твоей жизни, всегда найдешь, что сказать. Я знаю, как поступить, что сказать, я спасена. Я говорю:— Даже если бы я была с ним знакома, я бы не дала вам таких сведений, это было бы слишком мерзко. Я не понимаю, как вы посмели просить меня об этом.Говоря это, я смотрю на фотографию.— Этот человек стоит двести пятьдесят тысяч франков. Но дело не в этом. — Тон у него уже не такой уверенный. — Это очень важно для меня.Морлан у меня в руках. Я боюсь за Морлана. Я больше не боюсь за себя. Морлан стал моим ребенком. Моему ребенку грозит опасность, я рискую жизнью, чтобы защитить его. Я отвечаю за него. Нет, это Морлан рискует жизнью. Рабье продолжает:— Уверяю вас, клянусь вам: ваш муж сегодня же ночью покинет Френ.— Даже если бы я знала, я не сказала бы вам.Я наконец смотрю на людей, сидящих в кафе. Никто, по-видимому, не заметил револьвер и наручники, лежащие на нашем столе.— Но вы не знаете его?— Вот именно, выходит, что не знаю.Рабье убирает фотографии в портфель. Он все еще слегка дрожит, он не улыбается. Разочарование, мелькнувшее в его глазах, тут же исчезает.В период, предшествовавший нашему знакомству, Рабье произвел уже двадцать четыре ареста, но он мечтал о все новых подвигах. Он хотел бы арестовать вчетверо больше народу и пополнить список заметной персоны. Он видел в своей полицейской функции возможность выбиться в люди. До сих пор он арестовывал евреев, парашютистов и рядовых участников Сопротивления. Арест Франсуа Морлана был бы беспрецедентным событием в его жизни. Я уверена, что Рабье видел некую связь между поимкой Морлана и обретением книжного магазина. В его бредовых мечтах это могло бы явиться вознаграждением за арест такой заметной персоны. Рабье никогда не принимал в расчет возможность поражения немцев. Ведь если Рабье надеялся, что, будучи сегодня полицейским, сможет завтра стать владельцем книжного магазина, то эта надежда могла сбыться лишь в случае победы Германии, ибо только при нацистском франко-немецком господстве его полицейские заслуги получили бы признание, только такое общество приняло бы его.Однажды Рабье сказал мне, что, если немцам придется уйти из Парижа (во что он, впрочем, ничуть не верил), он останется во Франции с секретным заданием. Кажется, он сказал об этом в ресторане, между двумя блюдами, этаким небрежным тоном.На оставшиеся у меня деньги я покупаю три кило фасоли и кило сливочного масла, оно опять подорожало, двенадцать тысяч франков килограмм. Я иду на эти расходы, чтобы выжить.Я вижусь с Д. каждый день. Мы говорим о Рабье. Я передаю Д. его слова. Мне очень трудно описать Д. непрошибаемую глупость Рабье. Она — словно броня, через которую невозможно пробиться. Все в нем — чувства, воображение и особенно его оптимизм — выдает глупость. Это видно с первого взгляда. Возможно, я никогда не встречала человека столь одинокого, как этот служитель смерти.Когда я смотрю на групповую фотографию членов Политбюро КПСС, на этих убийц с трухлявыми душами, каждый из которых готов стать собственным обвинителем и дрожит от страха перед соседом, перед грозящей завтра казнью, я угадываю в них то самое одиночество прокаженного, коим был отмечен Рабье.В биографии Рабье было некое обстоятельство, которое усугубляло его одиночество. Он мечтал не только о книжном магазине, он должен был мечтать о том, чтобы кончился преследовавший его кошмар. Но об этом он никогда не говорил со мной. Если он прикрылся документами мертвеца, если украл имя умершего в Ницце молодого человека, значит, в прошлом, в прежней своей жизни Рабье совершил какое-то преступление, которое до сих пор не искупил и за которое мог быть привлечен к суду. Он жил под заемным именем. Французским. И это делало его еще более одиноким. Никто, кроме меня, не слушал Рабье. Но слушать его было трудно. Я имею в виду голос Рабье. Он был какой-то искусственный, сделанный, словно в горло Рабье вставлен протез. Можно бы назвать его бесцветным, но это не передает всей его необычности. Из-за того что голос был такой невнятный, мне приходилось старательно вслушиваться в каждый звук. Время от времени в речи Рабье проскальзывал легкий акцент. Но какой? «Похоже на следы немецкого акцента» — вот самое большее, что можно было сказать. Эта чужеродность, которую хранила память и выдавал голос, еще больше отделяла его от окружающих. Ни один человек, который прожил детство в стране, где родился, где ходил в школу и болтал со сверстниками, не говорил бы так.У Рабье не было знакомых. Он не общался даже со своими коллегами, я думаю, они не очень-то стремились к этому. Рабье мог разговаривать лишь с людьми, чьей жизнью распоряжался, с теми, кого отправлял в печи крематориев или в концентрационные лагеря, либо с их оставшимися в Париже женами, измученными ожиданием вестей.Если Рабье дал немецкому дезертиру трехнедельную отсрочку, то лишь для того, чтобы в течение трех недель хоть с кем-то говорить, говорить о себе. Со мной он допустил ошибку. Он мог арестовать меня в любой момент. Но он нашел во мне такую внимательную, неутомимую слушательницу, какой у него наверняка никогда не было. Это так сильно взволновало его, что он утратил осторожность и стал совершать ошибки, сперва мелкие, затем все более серьезные, что неизбежно должно было привести его к гибели.Ночью я просыпаюсь, ночью пустота, образовавшаяся из-за отсутствия Робера Л., особенно велика и страх особенно пронзителен. Потом я вспоминаю, что никто еще не получал вестей. Лишь позже, когда начнут приходить вести, начнется ожидание.Рабье женат на молодой женщине, ей двадцать шесть лет, ему сорок один год. У них ребенок примерно четырех-пяти лет. Рабье живет с семьей в ближнем парижском пригороде. Каждый день он приезжает в Париж на велосипеде. Я не знала, что он говорил жене о своей работе. Она понятия не имела о его службе в гестапо. Рабье — высокий блондин, он близорук и носит очки в золотой оправе. У него веселые голубые глаза. Его взгляд излучает здоровье, которым так и пышет его тело. Он очень опрятен. Каждый день меняет рубашки. Каждый день чистит ботинки. У него безукоризненные ногти. Невозможно забыть эту исключительную, почти маниакальную чистоплотность.
1 2 3 4