А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Тем временем газета "Депеш дю Миди" запросила кагорскую больницу и обнаружила, что я настоящий. Что мать у меня была настоящей. Что брат был настоящий. Вдруг настоящая жизнь стала окружать меня со всех сторон. Пришел конец блефу, конец мистификации. Ни Кено, ни Арагон меня больше не писали. Никто не говорил, как раньше, что я коллективное произведение, но тут-то они снова ошибались. Я - коллективное произведение, и вместе со мной трудилось не одно поколение.
Может, они и думали, что за мной стоит другой Автор, но молчали: бывают читатели верующие, и ни к чему оскорблять их религиозные чувства. Вот Франко взял и почил в бозе, - никто же не считает это богохульством.
Думаю, Пиночет отправится прямо в рай.
Я вышел из последнего ресторана и кинулся к последнему адвокату. Раз уж я вляпался в самую что ни на есть реальность, пойдем до конца. Я предъявил ему собственноручно подписанное свидетельство о том, что я наследственный урод, что подтверждают историки, не отрицают библиотекари и удостоверяют сотрудники гуманитарных музеев, что я потомок известных уродов, в свою очередь порожденных уродским миром, и что я предписываю данному документу обнародовать моего адвоката и покончить наконец с загадкой Ажара. И подпись там стояла такая: Эмиль Ажар, дебил, маньяк, басноплет, рукосуй, фальшивка, врун, шпион, болтун, с тяжелым прошлым. Адвокат посмотрел на меня косо:
- Ажар, вы собственными руками куете себе литературную премию.
- Как это?
- В данный момент вы шьете себе легенду.
Вот сволочь. Я призадумался. И правда: у каждого своя легенда. У Вийона повешенные. У Лорки расстрел. У Мальро войны-революции. У Гельдерлина психушка. У Солженицына ГУЛАГ.
И во всех легендах - смерть. Человечество стояло не просто на легендах - на мифах.
- А может, мне кого-нибудь убить? - спросил я.
- Не надо заходить так далеко, чтобы получить литературную премию.
- Премия тут ни при чем, я отказался. Но возьмем, к примеру, Раскольникова. Человек зарубил старушку с чисто литературной целью!
- Старина, Достоевский - гений. У вас же настоящего литературного таланта нет, вы просто рассказываете себя. Выписка из истории болезни.
- Тогда как сделать себе легенду?
- Хватит, Павлович, перепевать легенду о Христе в тысяча девятьсот семьдесят пятом году - всему есть предел. Никто вас распинать не собирается. Вы и в одиночку прекрасно справляетесь с этим делом.
- Это две совершенно разные вещи.
- Так вы решительно отказываетесь от премии?
- Отказываюсь.
- А ведь это большие деньги.
- Мне плевать на устои общества, а также на окружающую среду.
Адвокат смотрел мне прямо с глазу на глаз. В данный момент у меня их два: один, чтобы щуриться, другой, чтобы видеть. Как только зрение ухудшается, у меня сразу пятьдесят пар глаз, и во всех одна обыденность и повседневность, так, что просто ужас.
- Тогда все ясно. Я вас понял. Ясно? Понял? Меня?
- Переигрываете, Павлович. Вы все очень грамотно сделали. На единственном снимке лица нет, одни глаза, - так загадочней. Биографии нет. По слухам, которые вы не опровергли, вы ливанский террорист, в свободное время - подпольный акушер, по совместительству - сутенер, вас разыскивает французская полиция, и вы назначаете встречи в Копенгагене. Все отлично. Таинственность - лучшая легенда для писателя.
Перед отъездом из Парижа я позвонил Тонтон-Макуту. Рассказал ему про интервью в "Пуэн".
- Тебя спрашивали о том, помогал ли я тебе писать?
- Нет, а что?
- Ну как же, ты все-таки мой двоюродный племянник или вроде того.
- Да они знают.
- И не спросили, помогал ли я тебе хоть немножко?
- Нет.
Никогда я не слыхал такой выразительной тишины по телефону. А потом он признался - и сделал это так красиво, что стоит записать для потомства как один из его шедевров.
- Поразительно все же, как мало меня ценят во Франции, - сказал он. Подозревают Кено, Арагона, кого угодно, только не меня, а ведь ты мне так близок.
- Анри Мишо тоже не подозревают, а ведь он мне ближе тебя, да и талантливее всех.
- Согласен, - сказал он весело, - но все же...
- Хочешь, позвоню, попрошу добавить тебя к остальным?
- Нет, спасибо. Мне наплевать. Если никто не в состоянии понять, какие сейчас во Франции крупные писатели, тем хуже для Франции. Я это просто так, к слову...
Я ликовал. Еще одно немодное слово.
- Да не бери в голову. Ты же выше этого.
- Вот именно. Кстати, ты не забыл оставить за собой права на экранизацию?
- Да, папочка, сделал как ты советовал.
- Я просил тебя не называть меня папочкой. Этот поганый фрейдистский жаргон просто осточертел...
- Как-никак я вроде твой духовный сын? Следы влияния...
- Пошел ты.
Я был доволен. Я хорошо на него действовал, он молодел прямо по телефону, в нем снова, как раньше, были жизненные силы.
- Одним словом, права остались за мной. Настоящие деньги - это кино.
- Ты зацикливаешься на деньгах. - Я?
- Ты. Когда мысленно человек все время борется с деньгами, значит, на самом деле он только о них и думает.
- Знаю, знаю, диалектика. Но я не продался.
- Как это?
- Все пойдет на пользу.
- Кому?
- Комитету помощи и поддержки шлюх. Проституток, иначе говоря. Я спрошу у Уллы, нашей общей матери, у Джеки, у Сони, у некоторых других. Я даже решил создать Фонд защиты, поощрения и процветания шлюх Франции, там будут адвокаты и консультанты, и каждому будут платить по десять процентов моего гонорара. Чтоб все было солидно. Наши святые матери и сестры шлюхи сегодня наименее как бы вроде офальшивленная часть жизни. Шлюха - одна из самых настоящих вещей в мире. Вот почему все фальшивки - против шлюх. Прикройте эту грудь, что видеть мне невмочь. Их преследуют, потому что они говорят правду - чем могут, тем местом, где она скрывается, там, где она еще осталась чистой и незапятнанной. Шлюхи настолько выставляют себя, что даже не имеют права выставляться на выборах. Потому-то их и нет в парламенте, понимаешь?
- Мне казалось, что все, что тебе надо, Алекс, - это чтоб тебя не замечали... Никого не замечают.
- ...что ты не хотел выглядеть скрытым болтуном и идеалистом, как ты говоришь, ветрогоном. Если ты раздашь свои деньги по шлюхам, все поймут, что ты еще один безнадежный идеалист, ветрогон.
- Кстати, забыл тебе сказать, что в статье в "Пуэн", которая выйдет в этот понедельник, по шлюхам, твое имя добавили к именам Арагона и Кено.
- По чему, по чему?
- По слухам!
Я повесил трубку.
Я все время пытаюсь повеситься, только ничего не выходит.
И я начал все по новой. В Кагоре мужик из "Депеш дю Миди" здорово все сделал. Он обнаружил, что у меня была подлинная семья, но не напечатал об этом в газете. Он даже позвонил в Париж, чтобы не печатали детали о моей подлинности. Из Парижа его спросили:
- Вы что, не заметили, что имеете дело с психопатом?
Словом, легенда крепла, оформлялась. Меня вот-вот должны были оставить в покое из уважения к людям. Я хотел сходить в буфет на почту и поглотать на публике живых крыс, но удав-то был у меня в первой книге, и все скажут, что я повторяюсь.
Мы сели в "фольксваген", который Тонтон-Макут отдал мне за несколько лет до того, я взял с собой свой самый бандитский вид, чтобы внушать уважение на дорогах, и мы с Анни и Нини поехали на природу. Нини меня никогда на самом деле не оставляет, потому что у нее еще есть надежда. Она еще думает, что может вдохновить меня на написание ничегошного произведения, потому что самое смешное - это то, что нигилизм питается надеждой. Мы пропутешествовали три дня. Вернулись во вторник, 18 ноября.
Первое, что я услышал по радио, была новость о том, что мне дали Гонкуровскую премию за "Жизнь" и что меня повсюду ищут.
Я совершенно успокоился. Я всегда очень спокоен, когда теряю голову. Потому что именно голова мешает мне быть спокойным.
Я просто позвонил по телефону Тонтон-Макуту. Он, кажется, был в восторге.
- Поздравляю, Алекс. Вся эта таинственность в результате принесла хороший доход. Отличная работа. Твоя мать была бы счастлива.
- Оставь ты, наконец, мою мать в покое. Ты уже на своей Гонкур заработал...
- А вот и нет. То было за предыдущую книгу...
- Тебе придется кое-что мне объяснить. Я передал тебе письма с официальным отказом, и ты дал слово вручить их жюри накануне голосования. Ты этого не сделал. Ты нарочно оставил их у себя в кармане. Ты это сделал нарочно, для того чтобы я получил литературную премию, чтобы наставить меня на путь истинный... а истинный - значит, твой...
- Какие письма? Что ты несешь? Кончишь ты когда-нибудь себе врать? Или ты вправду свихнулся? Ты мне никогда не давал никаких писем. Никогда!
У меня на висках были капли пота, и мурашки бегали по спине. Я посмотрел на Анни, чтобы была хоть какая-то реальность.
- Я давал тебе эти письма, гад ты этакий! Ты нарочно все сделал!
Он внезапно успокоился, как человек, который понял. Он понятливый.
- Алекс, прошу тебя. Ты не давал мне никаких писем. Я уверен, ты говоришь искренне, ты думаешь, что дал их мне, но... ты, наверно, это вообразил в Копенгагене, в период твоей... дезинтоксикации.
Я молчал. Он держал меня за горло. Я был беззащитен. Неправда, я никогда не принимал героин. Он меня прижал.
Я пытался выблевать застрявшее у меня в глотке пушечное ядро, но это было свыше моих сил.
- Я утверждаю, что ты никогда не давал мне эти письма, Алекс.
Я заорал, и у меня получилось.
- То есть ты утверждаешь, что я общепризнанный и законченный псих, что у меня галлюцинации и я не отличаю свой бред от реальности? Это ты хочешь сказать?
- Может быть, ты дал их кому-нибудь другому. Но не мне. Я бы их не взял. Я думаю, что ты заслужил литературную премию, и я рад, что ты получил Гонкура.
- Ты не передал эти письма жюри, потому что ты хотел меня проучить. Ты хотел доказать мне, что мы с тобой одним дерьмом мазаны.
Он стал орать:
- Запрещаю тебе говорить со мной таким тоном! Надоело мне с тобой нянчиться, слышишь?
- Хочешь сказать, я тебе стоил достаточно много денег и ты пустил меня на Гонкуровскую премию, чтоб сократить расходы?
Он успокоился.
- Поль, ты негодяй.
- Не зови меня Полем, черт побери! Это же правда, не смей к ней прикасаться!
- Ты подонок. Ты никогда не был сумасшедшим. Ты выдумывал, чтобы написать еще одну книгу. Ты всегда все делал как бы вроде, потому что это уловка, чтобы не выполнять никаких обязанностей.
- Да. Копенгаген, больница, все вранье? Ты выкинул деньги на ветер?
- Я хотел, чтоб ты мог спокойно написать свою книгу. Христиансен был не против.
- Христиансен дал мне неопровержимое медицинское заключение!
- Датчане всегда укрывали евреев и помогали им. И вот что я тебе скажу. Я тебе верю. Вероятно, ты убежден, что написал эти письма с отказом от премии и что ты их мне дал. Но поскольку подсознательно ты хотел получить Гонкура, поскольку ты только этого и хотел...
Я заорал человеческим голосом. Я повесился, но, как я уже говорил, это тоже фигура речи. Повеситься трудно, к тому же я боюсь смерти.
Я позвонил в издательство и сказал, что отказываюсь от Гонкуровской премии. Издатель потребовал письменного отказа. Прошло еще два дня. Реклама лауреата шла вовсю. Мне позвонил один приятель:
- Здорово придумал, старик, с этим отказом. Отличная реклама. Одна реклама - Гонкур, другая - отказ. Молодец. Ты гений, Алекс.
Я попробовал стать овощем, но я действительно выздоровел. И потом, какая разница. Если Тонтон-Макут прав и у меня в подсознании сидит литературная премия, значит, я уже как раз и превратился в овощ.
Журналисты окружали дом плотным кольцом. Ночью я брал карабин и стрелял не целясь. Но я не способен никого убить, потому что чужой жизни мне не надо.
Признаюсь, что я оклеветал на этих страницах Пиночета, потому что я бы никогда не смог никого пытать, так почти всегда бывает с мастерами мучить себя.
Я был беззащитен, виден невооруженным взглядом, у меня было сто глаз, и я не мог их закрыть и не видеть себя насквозь. Зажмурю пару глаз, а остальные сорок девять открыты и безжалостно меня видят.
Чем меньше я старался быть, тем больше я был. Чем больше я прятался, тем лучше выходило для рекламы. Все мои тайные уродства становились видны невооруженным взглядом.
То, что врачи называли моими "шизоидными трещинами", закрылось, забилось химическими веществами, но хотя в таком виде они не давали привычной рутине захватить меня, они замыкали меня в самом себе, и бросающееся в глаза уравнение АжарПавлович представляло для окружающего мира одну, единую мишень с четко вычерченными кругами, мишень эта то и дело увеличивалась прессой и делалась все более четкой и, как нарочно, уязвимой. Это выло удостоверение личности во всем своем безобразии.
Когда "Депеш дю Миди" на первой странице опубликовала мою фамилию, минутой позже я был во всех самолетах, которые вылетали из Каньяк-дю-Косса в Камбоджу, потому что красные кхмеры, которые борются там за право быть никем, рассеяли все население Пномпеня по сельской местности, а потом изменили каждому имя и фамилию, чтобы сделать всех неизвестными и необнаруживаемыми. Я хотел отправиться туда, чтобы меня так же рассеяли по сельской местности и избавили от моего состояния. Неизвестный, сын неизвестного отца, необнаружение гарантировано. Жители Пномпеня, лишенные личности и рассеянные по сельской местности, потеряли свои корни, прошлое, свою жизнь по чести и по совести, там были напрасны поиски сыном преступника отца, это было царство счастливых невозможностей и независимостей от воли. В Камбодже всех Павловичей звали по-другому. Но лечили меня хорошо. Химия перекрыла все выходы, и все самолеты на Камбоджу вылетали из Каньяк-дю-Косса без меня.
Моя видимость увеличивалась с помощью фотографий с разных документов, и я боялся сесть за руль, потому что я знал, что Судьба в курсе и рискует вмешаться.
К счастью, одна светская дама, для которой я раньше немного халтурил, удостоверила, что я полное ничтожество, неспособное написать двух строк, и что настоящим моим автором был Тонтон-Макут. Это было очень приятно, как будто, несмотря ни на что, была какая-то иллюзия отцовства, созданная женской интуицией, что-то вроде черновика свидетельства о рождении с целью алкогольной и психиатрической наследственности. Оставался, конечно, диабет, туберкулез и рак, но за всякое признание отцовства надо платить. Слух распространялся вширь, и я снова впадал в несуществование, у меня было все меньше и меньше личности, которую Судьба могла подцепить на свой крючок. Я был всего лишь подставным лицом. Тонтон-Макут выходил из себя, извергал опровержения, возмущался и клялся, что он тут ни при чем. Он прямо из кожи вон лез, как будто ему было стыдно за то, что я писал, за то, чем я был, это было недостойно его, любой вид отцовства он отвергал.
Я принимал тимергил, но, несмотря на все антидепрессанты, я был неспособен устранить себя, в любом случае я был антифашистом и не признавал за собой право на окончательное решение еврейского вопроса. "Нувель Обсерватер" напечатал половину моей фотографии с вопросительным знаком: "Ажар?". Несмотря на сомнение, у меня все-таки было половинчатое существование, как у всех.
И тогда среди ночи, оглушенный антидепрессантами, я сказал сам себе: а что, если избегать себя до карикатуры. Предать себя самосожжению. Паяцствовать до пародийного опьянения, где не остается ни злобы, ни отчаяния, ни тревоги, а только дальний отголосок насмешки над тщетой всех этих чувств.
Я дождался утра и перезвонил Тонтон-Макуту:
- Скажи-ка.
- Да, да, да, что там еще?
- Не волнуйся, папочка.
- Поль, все, что можно, ты уже извлек из этого "папочки". Переходи на что-нибудь новенькое. Обновляй свой талант.
- Звоню тебе, чтобы сказать, что я ошибся. Я не давал тебе никаких писем с отказом от литературной премии. Да и с чего бы...
- С самого начала я бьюсь как рыба об лед, пытаясь тебе это доказать,
- Не с чего мне было это делать, потому что написал мою вторую книгу ты. Не первую, а вторую. Вот почему она лучше раскупалась. Ты собственноручно ее написал.
Вот тут я почувствовал, что я и вправду смог его удивить.
- Да что это за новые бредни? Кстати, ты знаешь, как тебя теперь называют в "Капар Аншене"? Маньяк из Каньяк-дю-Косса.
- Ты автор "Жизни". Так говорят в некоторых газетах, и у меня есть черновик, написанный твоей рукой.
- Поль, ну, в общем, Алекс... Я хотел сказать - Эмиль. Хватит. Я тебе не давал никакого черновика, не знаю, о чем ты говоришь.
- В Копенгагене.
- Что в Копенгагене?
- Знак любви.
- Какой знак любви, дерьмо собачье? Это его любимое выражение: дерьмо собачье - он всегда громоздит одно на другое.
- Ты помнишь, когда у меня был приступ отверженности? Когда я чувствовал себя отвергнутым целым миром, и прежде всего тобой?
- Я не обязан помнить все твои приступы. Я не веду летопись.
- Вспомни, в Копенгагене. Ты согласился переписать начало книги своей рукой. В черную тетрадь. В знак любви, в знак признания меня?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13