А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Найдется ли хоть что-нибудь столь легкомысленное во всех моих стихах, если их сопоставить с одним только этим? Я уж молчу о подобного рода писаниях у киника Диогена и Зенона, основателя стоической школы, они тоже чрезвычайно многочисленны. Прочту-ка я свои стихи еще раз, чтобы знали, что мне за них нисколько не стыдно:
Критий – утеха моя, но лишь частью любви он владеет.
Часть остается еще – ты ей владеешь, Харин.
Пусть иссушают меня два огня – не надо бояться:
Пламя двойное свое вытерплю я до конца.
Пусть буду так же вам дорог, как вы себе дороги сами,
Вы же – так дороги мне, как человеку глаза.
Теперь я продекламирую и другие стихи , которые они прочитали под конец, как якобы крайне разнузданные:
Песни дарю я тебе и гирлянды цветов, мой любимый.
Песни ты сам принимай, гений твой примет цветы.
В песнях хочу я воспеть тот сладостный день, за которым
Дважды седьмая весна, Критий, приходит к тебе.
Эти гирлянды дарю, чтобы виски твои зелень покрыла :
Пусть украшают цветы юности нежный расцвет.
Мне же за этот весенний цветок дай весну свою, милый,
Щедрым подарком своим скромный мой дар превзойди.
Сплел я гирлянды цветов – сплетись в объятьях со мною,
Розы тебе я даю – дай мне бутон своих губ.
Но уступили б и песни мои твоей сладкой свирели,
Если бы в кипрский тростник жизнь ты вдохнуть захотел.
10. Вот тебе, Максим, мое преступление, составленное из одних гирлянд и песен. Ну прямо – закоренелый прожигатель жизни, не так ли? Ты обратил вниманье, как меня порицали здесь даже за то, что, хоть у мальчиков другие имена, я назвал их Харином и Критием? Да, но ведь в таком случае можно было бы обвинить и Гая Катулла , за то, что он Клодию назвал Лесбией, и точно так же – Тицида , за то, что он написал имя Периллы вместо Метеллы, и Проперция, который называет Цинтию, прикрывая этим именем Гостию, и Тибулла, за то, что в мыслях у него была Плания, а в стихах – Делия. А вот Гая Луцилия , хоть он и сатирик, я, пожалуй, осудил бы за то, что в своем стихотворении он выставил на позор мальчиков Гентия и Македона, назвав их настоящие имена. Насколько, в конце концов, более скромен мантуанский поэт, который, так же как и я, восхваляя в шутливой буколике сына своего друга Поллиона , имен не упоминает и зовет себя – Коридоном, а мальчика – Алексидом. Однако Эмилиан – человек, более грубый, чем вергилиевы овчары и волопасы, деревенщина и дикарь, но, по собственному мнению, гораздо более возвышенных нравов, чем Серраны , Курии и Фабриции , – считает, что такие стихотворения не подобают философу-платонику. Даже в том случае, Эмилиан, если я докажу, что они написаны по примеру самого Платона? Из его стихов сохранились только любовные элегии: все остальные песни он сжег на огне, потому, я уверен, что они оказались менее изысканными. Так вот, познакомься со стихами философа Платона к мальчику Астеру, если только такому старику, как ты, не поздно начинать знакомство с литературой:
Прежде звездою восточной светил ты, Астер мой, живущим,
Мертвым ты, мертвый теперь, светишь вечерней звездой .
A вот, что пишет тот же Платон двум мальчикам, Алексиду и Федру, обращаясь к обоим с одним стихотворением:
Стоило мне лишь сказать, что Алексид блистает красою.
Все устремляют свой взор, всюду глядят на него.
Дразнишь ты костью собак, дорогой, и раскаешься в этом.
Разве не тем же путем Федра утратили мы?
Я не стану упоминать больше ни о чем, кроме последней строчки его стихотворения о Дионе Сиракузском :
О, мой любимый Дион, душу пленивший мою .
Этим я и закончу.
11. Но не безумец ли я – в суде говорить о подобных вещах? Или скорее безумны вы, клеветники, не побрезговавшие в обвинении даже такими доводами, как будто поэтические забавы позволяют хоть сколько-нибудь судить о нравах человека? Разве вы не читали, что ответил Катулл своим недоброжелателям:
Сердце чистым должно быть у поэта,
Но стихи его могут быть иными .
Божественный Адриан , почтив стихами могильный холм своего друга поэта Вокона , написал так:
Был ты бесстыден в стихах, скромен душою и чист.
Он никогда не сказал бы этого, если бы некоторое легкомыслие стихов непременно свидетельствовало о распущенности. Да мне помнится, я читал немало стихотворений в том же роде и самого божественного Адриана. Что ж, Эмилиан, скажи, если осмелишься, что творения императора и цензора , божественного Адриана, оставленные им в памяти потомства, приносят вред. А затем, неужели ты думаешь, что Максим осудит хоть что-нибудь из созданного мною, как ему известно, по примеру Платона? Стихи этого философа, которые я только что цитировал, столь же чисты, сколь откровенны, сочинены столь же целомудренно, сколь просто и безыскусственно само признание. В самом деле, человек испорченный в любом подобном случае будет лицемерить и скрывать, а шутник признается и обо всем будет говорить откровенно. Да, потому что природа наделила невинность речью, а злодеяние – безмолвием.
12. Я не стану останавливаться подробно на том возвышенном и божественном учении Платона, которое, за немногими исключениями, известно любому благочестивому человеку, но невеждам незнакомо. Существуют, учит Платон, две богини Венеры ; каждая из них владычествует над своим особым родом любви и над различными влюбленными. Одна из них – общедоступна: возбуждаемая любовью, свойственной низменной толпе, она толкает к сладострастию души не только людей, но и скота, и диких зверей, с безмерной и грозной силой сплетая в объятиях покорные тела потрясенных ею живых существ. А другая – небесная Венера, проникнутая благороднейшей любовью; она печется только о людях, да и среди них – о немногих; никакими понуждениями, никакими соблазнами она не толкает своих приверженцев к безнравственности. Ибо любовь ее не похотлива, не разнуздана; напротив, простая и серьезная, она красотой добродетели укрепляет в подчиненных ей влюбленных высокие нравственные качества, а если и наделяет когда-нибудь прекрасные тела очарованием, то вовсе устраняет всякое желанье причинить им бесчестье. Ведь только в той мере достойна любви физическая красота, в какой она напоминает божественным душам о другой красоте, истинной и чистой, которую они видели когда-то среди богов . Вот почему, хоть Афраний и оставил следующее весьма изящное изречение: «мудрый будет любить, будут желать остальные», – все же, Эмилиан, если хочешь знать истину и если ты вообще способен это понять, мудрый не столько любит, сколько вспоминает.
13. Так уж ты прости философу Платону его стихи о любви, чтобы мне не пришлось, вопреки совету Неоптолема у Энния, философствовать чересчур многословно . А если ты не согласен, – что ж, я легко перенесу это, коль скоро за подобного рода стихи меня обвиняют вместе с Платоном.
А тебе, Максим, я безгранично признателен за то, что ты так внимательно слушаешь даже эти приложения к моей защите; но они необходимы, как ответ на обвинение. Поэтому то, что мне остается сказать, прежде чем перейти к самим обвинениям, выслушай, прошу тебя, столь же благосклонно и внимательно, как слушал до сих пор.
Дело в том, что дальше идет необыкновенно длинная и суровая речь о зеркале , предмете настолько ужасном, что Пудент едва не надорвался, восклицая: «У философа есть зеркало! Философ обладает зеркалом!» Положим, я признаю это – ведь иначе, если я стану это отрицать, ты решишь, что уличил меня в чем-то, – тем не менее вовсе не обязательно делать из этого вывод, будто я обычно прихорашиваюсь перед зеркалом. Неужели же, будь я владельцем театрального имущества, ты на этом основании мог бы доказать, что я привык носить трагическую сирму , женское актерское платне , разноцветное тряпье мимов? Не думаю… Потому что, напротив, многим я не обладаю, как собственностью, но пользуюсь и получаю удовольствие. Если же обладание не служит доказательством использования, а необладание – неиспользования и если моя вина не столько в том, что я обладаю зеркалом, сколько в том, что смотрюсь в него, то мне должны, кроме всего, обязательно сообщить, когда и в чьем присутствии я смотрелся в зеркало, раз уж ты считаешь, по-видимому, большим святотатством, если философ увидит зеркало, чем если непосвященный – убор Цереры .
14. А ну-ка, скажи теперь вот что: пусть я даже признаюсь, что действительно смотрелся в зеркало, но что же это за преступление – быть знакомым с собственным изображением и вместо того, чтобы прятать его в каком-либо одном определенном месте, носить его с собою в маленьком зеркале, куда захочешь. Или ты, может быть, не знаешь, что у человека ничто не заслуживает более внимательного изучения, чем собственная внешность? Мне-то во всяком случае известно, что и нам из детей дороже те, которые похожи на нас, и что каждому в награду за заслуги воздвигается от государства его статуя, чтобы сам награжденный видел себя. А иначе зачем нужны статуи и изображения, сделанные различными способами? Возможно ли, чтобы произведения искусства считались достойными похвалы, а тот же самый предмет, если его создала природа, должен быть признан заслуживающим осуждения? А ведь она еще более изумительно, чем искусство, и притом с большей легкостью передает сходство. Действительно, всякое изображение, созданное человеческими руками, требует продолжительного труда, и все же такого сходства, как в зеркале, пожалуй, не будет: глине не хватает упругости, камню – краски, рисунку – объемности, наконец, всем им не хватает движения, которое с особенной убедительностью создает сходство. Напротив, в зеркале виден изумительно переданный образ, одновременно и похожий, и подвижный, и покорно отвечающий на любой жест своего владельца. Этот образ – всегда ровесник тому, кто смотрит, с первых дней детства до глубокой старости – так велика его способность разделять все приходящие с годами изменения, принимать разнообразные позы, подражать то веселому, то печальному выражению лица одного и того же человека. А то, что вылеплено из глины, вылито из меди, изваяно из камня, нарисовано горячим воском , написано красками, изображено, наконец, средствами любого человеческого искусства, – все это через небольшой промежуток времени перестает быть похожим и своим неизменным и к тому же неподвижным выражением лица напоминает труп. Вот насколько тщательная полировка зеркала и творческая сила его блеска превосходят изобразительные искусства в передаче сходства.
15. Итак, либо мы должны следовать взглядам одного только спартанца Агесилая , который не надеялся на свою красоту и не позволял ни рисовать, ни ваять себя, либо придерживаться обычая всех остальных людей и не пренебрегать статуями и изображениями; и тогда почему, на твой взгляд, видеть свой образ в камне или на доске можно, а в серебре, в зеркале – нельзя? Или, по-твоему, постоянно изучать свою внешность постыдно? А разве не про философа Сократа рассказывают, что он даже советовал своим ученикам почаще рассматривать самих себя в зеркале: тот из них, кто останется доволен своей красотой, пусть прилагает все усилия, чтобы не опозорить благородной наружности дурными нравами; а тот, кто решит, что его внешность не слишком привлекательна, пусть старается прикрыть свое безобразие подвигом добродетели . Так самый мудрый из людей пользовался зеркалом даже для воспитания добрых нравов. А Демосфен, первый среди мастеров речи! Да есть ли такой человек, который не знал бы, что он всегда перед зеркалом, как перед учителем, готовился к выступлениям в суде? Так этот величайший оратор, хоть он и почерпнул из источника красноречия у философа Платона, а у диалектика Эвбулида изучил искусство аргументации, обращался к зеркалу, чтобы придать совершенную гармоничность своей декламации. Так кто же, на твой взгляд, должен, произнося серьезную речь, больше заботиться о красоте формы, – ругающийся ритор или отругивающийся философ? Тот, кто всего какой-нибудь часок выступает перед выбранными по жребию судьями или кто постоянно рассуждает перед всеми людьми? Кто ведет тяжбу из-за границ поля или кто учит о пределах добра и зла?
А что если есть еще одно соображение, заставляющее философа смотреться в зеркало? Дело вот в чем. Нам часто приходится изучать не только свое подобие, но и причину самого подобия: исходят ли, как утверждает Эпикур, образы от нас, истекая от тел непрерывным потоком и напоминая что-то вроде снятых одежд, а натолкнувшись на что-либо гладкое и плотное, отражаются ли они и оказываются ли перевернутыми, если взглянуть на них с противоположной стороны? Или, как рассуждают другие философы, наши собственные лучи, то ли вытекая из середины глаз, а затем смешиваясь с наружным светом и тем самым соединяясь с ним, – так полагает Платон, – то ли просто исходя из глаз без какой-либо опоры вовне, – так думает Архит , – то ли собираясь воедино благодаря давлению воздуха, – так считают стоики, – падают на какое-нибудь тело, плотное, гладкое и блестящее, и отражаются под таким же углом, под каким упали, возвращаясь назад к нашему лицу и воспроизводя таким образом внутри зеркала то, чего касаются и что видят снаружи.
16. Не кажется ли вам, что философы должны все это исследовать и изучать, что только они одни должны обращать внимание на все без исключения зеркала, безразлично – жидкие или твердые. Но кроме того, о чем я уже упомянул, философам необходимо еще поразмыслить, почему отражения в плоских зеркалах кажутся почти равными самим предметам, а в выпуклых и шарообразных все выглядит уменьшенным, в вогнутых же – напротив, увеличенным; где и почему меняется местами правое с левым; когда образ в одном и том же зеркале то уходит в глубину, то выдвигается вперед ; почему вогнутое зеркало, если его держать против солнца, воспламеняет лежащий рядом трут; как это получается, что радуга в тучах играет разными цветами, что бывают видны два совершенно одинаковых солнца, как происходит, наконец, множество других явлений подобного рода, о которых пишет в огромном сочинении Архимед Сиракузский , намного превосходивший всех своей удивительной изощренностью в любой области математики, но, пожалуй, заслуживающий особого упоминания именно потому, что он часто и внимательно смотрел в зеркало. Да, Эмилиан, будь ты знаком с этой книгой и посвяти ты себя не только пашне и глыбам земли, но и абаку , и тонкому песку , то, уж поверь мне, хотя лицо твое почти ничем не отличается от ужасной маски Фиеста из трагедии , все же, охваченный страстью к знаниям, ты непременно стал бы смотреть в зеркало, а в конце концов бросил бы плуг и принялся с изумлением разглядывать многочисленные морщины, избороздившие твое лицо.
Впрочем, я нисколько не удивился бы, если бы ты обрадовался, что о твоем лице, необычайно безобразном, я говорю, а о нравах твоих, куда более отталкивающих, умалчиваю. Дело тут вот в чем. Прежде всего, я не сварлив, а затем – вплоть до недавнего времени я, к счастью, не знал, черен ты или бел , да и теперь, клянусь богом, не очень-то знаю. Произошло же это как раз оттого, что ты никому неизвестен, поскольку ты занят сельским хозяйством, а я свободным временем не располагаю, поскольку я занят науками. Таким образом, тьма безвестности заслоняет тебя от всякого, кто мог бы подвергнуть тебя оценке, а сам я никогда не стремился узнавать о чьих бы то ни было дурных поступках. Наоборот, я всегда старался лучше скрыть свои провинности, чем выслеживать чужие. Вот и получилось у нас с тобой же самое, что бывает, когда один оказывается в ярко освещенном месте, а другой наблюдает за ним из темноты. В самом деле, так оно и есть: ты легко замечаешь из твоих потемок то, что делаю я открыто и на глазах у многих, в то время как сам, со своей стороны, скрываясь под покровом своего ничтожества и убегая от света, остаешься вне круга моего зрения.
17. Так, например, есть ли у тебя рабы, чтобы обрабатывать землю, или нет, или ты пользуешься для этого услугами соседей, отвечая им тем же, – я даже этого не знаю, да и знать не желаю. А ты вот, оказывается, знаешь, что я в один и тот же день отпустил в Эе на волю трех рабов. Это и было одним из тех обвинений, которые ты подсказал своему адвокату и которые он предъявил мне, хотя сам чуть-чуть раньше заявил, что я прибыл в Эю в сопровождении одного единственного раба. Вот мне и хотелось бы получить от тебя ответ на такой вопрос: как это я умудрился, имея одного, отпустить на волю трех? Разве только и здесь колдовство? Не знаю, что и думать – то ли ложь слепа, то ли таков ее обычай? «Прибыл Апулей в Эю с одним рабом», а затем, протараторив еще два-три слова: «Апулей в Эе за один день отпустил на волю трех». Прибыть с тремя и всех троих освободить – едва ли это правдоподобно! Однако, если бы я именно так и поступил, то почему в трех рабах ты видишь признак бедности, а в трех вольноотпущенных не видишь признака богатства?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15