А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Изображать святых, по сути, уже означает вносить искусство мысль, глубину содержания, нравственный дух…
– Я плохо вас понимаю. Вы не верите в то, во что они верят, и все-таки сам факт их веры для вас тем самым придает вашему труду нравственный смысл…
– Определенный нравственный смысл, – уточнил он. – Я не намерен всю свою жизнь лепить святых. Здесь, в этом городе, я понял, какими должны быть мои модели, на что я гожусь До сих пор я ведь серьезно почти не занимался изучением тела, лица, причесок. Я заставлял позировать своих товарищей или простых людей. Теперь я знаю, что моя материя, только моя, – не эти случайные копии. Мне необходимы герои, необходимы гении. Я не хочу выдумывать. Вы понимаете, Каролина, за скульптором будущее… люди умирают, а он делает их бессмертными: он рассказывает, свидетельствует о них. Я не желаю оставаться свидетелем только ничтожных вещей. Мне необходимы герои…
Нет, подумала она, страсть его скорее в этом… В героях? Но при чем тут эта святая с лирой?
– Я говорил вам, что год был страшным… Я покинул Рим в шуме и суматохе возвращения Пия VII. Поверьте, я бежал не от папы. Все вместе – разгром Франции, возвращение Бурбонов, изгнанный Наполеон… слышали бы вы, как в Школе уже похвалялись презрением к идеям революции, Республики. Я бы остался. У меня в Риме были друзья. Мы встречались, как некогда в Анже «равные». Австрийцы вернулись в Милан, князь Евгений, на которого возлагали кое-какие надежды, уехал, после него в Пьемонте воцарилась анархия. Нашлось немало людей, которых успокаивали эти имперцы, ведь они вернулись, чтобы держать в узде народ. Немало даже среди итальянцев. Но я-то покинул Рим совсем по другой причине… Представьте только, ее тоже звали Цецилией…
Как горько женщине, чей взгляд в зеркало означает страдание, проводить вечер с мужчиной, пусть даже жалким, который говорит с ней о другой, а Каролина сейчас хорошо понимала, что Давид сгорает от жажды высказаться, поведать о том, в чем не смог признаться насмешливым приятелям, даже своему другу Доминику, этому мсье Энгру с виа Грегориана, хотя тот был старше и, наверное, должен был изведать, что такое страдать; или его сердце навсегда отдано только живописи? Свидания эти были всего-навсего игрой, которую они решили продолжать. Оба, ни этот молодой человек, ни эта зрелая женщина, не ждали от своих встреч ничего, кроме удовольствия видеть друг друга и немного пококетничать. На мгновенье Каролина вообразила этого молодого человека у своих ног или же… и пожала плечами. Тогда почему Цецилия так больно кольнула ей сердце?
Она, словно воду сквозь пальцы, пропустила все начало этой истории – как молодые люди познакомились, как сперва боялись взглянуть друг на друга, остаться наедине. Дело, оказывается, в том, что мысли одного из братьев Цецилии совсем не соответствовали патрицианскому положению их семьи. Ну, а он-то где встретился со скульптором?
– Когда я встречаю красивую натуру, я делаю с нее этюд… Опасно ограничивать себя изучением антиков, хотя антики – противоядие от дурного вкуса природы… Это случилось во время карнавала 1813 года, на меня сыпались неудачи. Сначала бородач, мужчина, чью голову я лепил, какая натура! На следующий день утром он умер от какой-то неведомой внезапной болезни. И тогда же умерла девушка с греческим профилем, чистое совершенство! Я работал над ее головкой во флигеле дворца Сан Гаэтано… вы когда-нибудь были на этой вилле? Там у Энгра во флигеле была мастерская, когда он еще занимался в Школе, флигель стоит в глубине сада, к нему ведут тенистые аллеи, подходишь к дому – и вдруг открывается вид на весь город, на Ватикан. Если бы вы видели, как по вечерам заходящее солнце заливало золотом мою мастерскую, эту девушку…
– Цецилию?
– Да нет, то была не Цецилия! Ту, о ком я говорю, натурщицу, дочь ремесленника, – настоящая нереида, она меня приводила в восторг! – вечером убили кинжалом на Корсо, там уйма цветов, на балконах – ковры, грохочут кареты, повсюду толпы ряженых… Вот тогда Эмилио и осенила мысль привести ко мне Цецилию, свою младшую сестру, он думал, как я вам уже говорил, что в ней я найду подходящую нереиду. Ах, господи!
Кем был этот Эмилио? В римском светском обществе немало юношей, обычно младших отпрысков богатых семей, кого увлекал мираж революции. Без сомнения, Эмилио был карбонарием. Каролина встречала двух-трех подобных юношей. Все это было не вполне серьезно. Но почему же не вполне серьезно? Неужели у нее вызывает досаду мысль, что у Пьера-Жана могли бы быть серьезные связи с настоящими карбонариями?! Она заставила себя внимательно выслушать исповедь маленького скульптора о романе молодых людей. Возникал вопрос даже о браке! Но это зависело не только от Эмилио. Давид не понравился семье. Эти знатные, облаченные в черное люди, за чьей спиной из тьмы времен всплывали кондотьеры и кардиналы, недобрым взглядом смотрели на анжуйца, приехавшего в Рим копировать древние статуи. Кстати, не требовалось особой проницательности, чтобы учуять в нем плебея, и плебея из наихудшей, французской черни, этих цареубийц Однако главная причина их враждебности заключалась в другом. Нельзя было допустить, чтобы дворец, коим они владели на виа Куатро Фонтане, и замок, выстроенный из кусков лавы на берегу озера в Альбанских горах, вместе с наследством достались чужаку, – деньги необходимы были для поддержания высокого положения семьи, нужно было, чтобы все оставалось в руках старшего сына, а дочери определить ее долю: с детства мать предназначала Цецилию в услужение деве Марии, дочь должна уйти в монастырь, и ничто не смогло бы отменить этого решения.
Даже Эмилио, похоже, стал пособником заговора. Разве не он склонил Пьера-Жана уехать, как предлагал ему сделать Гийон-Летьер? И кто, если не Эмилио, внушил директору мысль отправить своего воспитанника на север Италии? Эмилио надеялся, что в отсутствие Пьера-Жана все уладится, семья забудет о своих планах… Давид побывал во Флоренции, Венеции… Вернулся он быстрее, нежели ожидали, в изнывающий от жары Рим. Цецилии в городе не было. Ее увезли в фамильный замок возле Кастельгондольфо, в эту разбойничью область, куда француз не посмел бы проникнуть. И Давид на три месяца отправился в Неаполь, Помпеи, объездил почти все побережье Тирренского моря…
Неужели она, Каролина, постарела настолько, чтобы мужчина говорил с ней о другой женщине! Ей хотелось встать, пойти взглянуть в зеркало, убедиться, совсем ли она подурнела. Но рассказ Давида словно приковал ее к месту, к этой веранде с видом на город; был лунный вечер, а что еще можно добавить о лунном вечере в Риме тому, кто его никогда не видел? Понимала ли это Каролина? Тон Давида изменился.
– Верите ли вы, – спросил он, – что Цецилия должна быть святой? Как можно в этом сомневаться, ведь святость измеряется страданием, мученичеством! Вы спрашивали меня, верю ли я в святых? В 1808 году, когда я уехал из Анже, мои родные были в ужасающей нужде, мой учитель Делюсс дал мне сорок франков, чтобы я добрался до Парижа. Этих денег мне не хватило бы на дорогу и еду. В Шартре я сошел с дилижанса, решив проделать остаток пути пешком. Вы были в Шартре? В мире нет ничего прекраснее его собора, даже в Риме нет. Верили ли мастера, создавшие барельефы порталов, в святых, которых они изваяли? Не знаю почему, но я почувствовал нечто вроде стыда перед этими статуями: разве мог я смотреть на них глазами неверующего? На Цецилию я глядел глазами любящего… вы понимаете меня, понимаете? Я видел ее в последний раз совсем недавно, девятого сентября, четырех месяцев не прошло! Эмилио передал мне ее записку. Мы встретились с ним по политическим делам. Цецилия должна была подойти к освещенному окну, что выходит на улицу, в последний раз… Наутро ей предстояло постричься. Накануне я приехал из Неаполя, я сходил с ума – снова найти ее, чтобы навеки потерять! Что делать? Цецилию держали взаперти во дворце на виа Куатро Фонтане. Это здание построил Мадерна, не тот, кто сделал статую Цецилии, а другой, архитектор, он украсил фасад дома лепными пчелами. Я стоял рядом, на улице, тьма была, хоть глаз выколи. Освещенное окно распахнулось на веранду– О, как билось мое сердце! Если тогда оно не разорвалось, то нет надежды, что оно когда-нибудь само перестанет биться. Я видел ее, она стояла у окна в прямом со складками платье. Она ласкала крест, висевший на ожерелье, словно играя им. Вся она лучилась светом, а я растворялся во тьме, в земной ночи. У меня остался лишь один рисунок с нее, набросок, который я сделал, когда она впервые пришла в мастерскую Сан Гаэтано. Однажды, когда-нибудь, я вылеплю эту живую святую Цецилию, и статуе будет недоставать только слез!
Пьер-Жан не заметил ни слуги, украдкой подошедшего к даме, ни того, как она расплатилась за ужин.
Молодым людям свойственно бросаться в жизнь очертя голову: из детства они выходят, обуреваемые мечтами и жаждой упоения, они плохо понимают мир, куда их забросило, мир, который часто мешает им, заставляет идти не туда, куда они стремятся. Личные дела, захватившая их страсть затмевают все. Те из них, кого сразу же тисками сжимают социальные условия жизни, не оставляя ни выбора, ни игры, мужают раньше других и первыми заговаривают на языке взрослых. Я имею в виду и тех, кто вынужден, чтобы не впасть в нищету, трудиться изо дня в день, и тех, кому выпадает богатство, которое они боятся потерять. Одним и другим без размышлений приходится считаться со своей эпохой и с историей. Однако существует множество неопределившихся юношей, которых с первых шагов учеба словно оберегает от жизни, надолго сохраняя для них прелесть детства… Эти молодые люди уже мужчины, но не ведают меры собственной ответственности. А если их охватывает страсть к тому, что они изучают… то они становятся подобны тем художникам, кого государство, проявляя некое отеческое покровительство, посылает в Рим, будто на каникулы, оплачивает им путевые расходы и выплачивает сто франков в месяц стипендии…
Давид отнюдь не принадлежал к числу избалованных деток, обитателей особняков, где все делается прислугой, кого никогда не интересует цена сукна, из которого пошиты их костюмы. В Париже, куда Давид пришел из Шартра пешком, он жил новыми заботами, все еще чувствуя себя счастливцем, когда мог оказаться в числе рабочих на лесах Триумфальной арки, воздвигавшейся на площади Карусель перед Тюильри. Но Париж уже звал его к искусству, будил вихрь мыслей и честолюбивых стремлений. История если и вмешивалась в жизнь Давида, то для того, чтобы оторвать его от дел: в те времена войны в Испании, беспрерывно требовавшей свежих пополнений, когда над всеми двадцатилетними витала опасность призыва, угроза оказаться в воинских частях, которые равнодушно швыряли в эту бойню, когда солдаты уже не верили, будто выполняют миссию Франции, борясь с восставшим народом и попадая в засады партизан, Давид воскликнул: «Как несчастны люди, что родились в этом веке!» – и это было не просто выражением его собственного чувства, а признанием поколения, опоздавшего стать поколением Маренго и Ваграма. С нашей стороны – вызвано это, наверное, тем, что мы читали и Мюссе, и Стендаля, – ошибка думать, что это смятение последовало за разочарованиями в рухнувшей империи, что целых двадцать лет молодежь опьянял запах пороха.
Много ли было их, не достигших на пороге 1815 года тридцати или постарше, что по возрасту могли на заре века носить оружие, – как, Энгр, например, – кто питал вкус к воинской славе? Достаточно посмотреть, как быстро пала империя, чтобы измерить их число. Францию наполнял оглушительный грохот, но она не оглохла. Людей, пытавшихся ускользнуть от славы, были миллионы: не только художники, скульпторы, но и крестьяне, уходившие в леса, в горы, иногда оказываясь в разбойничьих бандах, где они смешивались с подручными Бурбонов. Их, как и тех, кто все годы существования империи устраивал заговоры, вынуждали держаться вместе с теми людьми, чьи цели были прямо противоположны их целям, необходимость соблюдать в тайне политические интриги и стремление выжить. Почти во всех тогдашних заговорах рискующий своей жизнью республиканец вдруг с удивлением начинал приглядываться к спутнику, посланному ему судьбой; и никогда он не был уверен, что последний не окажется эмиссаром Лондона, переодетым шуаном. Люди графа д' Артуа встречаются со сторонниками Бабёфа: те и другие носят имена на античный манер, и поди угадай, за кого этот Александр? Священники перестали носить сутаны: как, черт возьми, узнать, с кем имеешь дело? Даже в армию, в войска, стоящие в Вене или Пруссии, в промерзшие казармы Витебска или Москвы проникает тысячеликий заговор; скачут курьеры, везя под плащами послание, отправленное из Бордо или Анже, Монтабана или Пуатье… Маршалы из окружения императора тоже начинают отступать в тень этого заговора… на кого они работают? Ней – республиканец он или предатель? И предатель ли Мюрат, который уже связался с англичанами и Австрией? Это он выгнал французов из Рима. Но, быть может, он что-то знал, стремился хотя бы сохранить Италию… спасти эту часть имперского величия. Что до Мармона, то его проглядели все.
Объяснить это можно тем, что труднее всего было провести демаркационную линию между добром и злом, патриотизмом и предательством, понять, где начинается подрывная работа чужеземцев, а где останавливается Республика… Я, Брут перед Цезарем, не слишком хорошо знаю, что обо всем этом следует думать. Однако гораздо сложнее было распутывать весь этот клубок тогдашней молодежи, воспитанной под– звон фанфар и трепет императорских знамен. В какой момент спал дух массового подъема, в какой момент Вальми отошло в прошлое? При Термидоре… нет, Термидор не объяснение: надо ли было в ту минуту, когда Робеспьер умирал с выбитой жандармом челюстью, открывать границы армиям Австрии и Пруссии? Неужели имена Питта и Кобурга мгновенно потеряли всякое значение для людей, в чьих ушах все еще звучала «Походная песнь»? Нет, нет… ведь за Бонапартом долго, сидя как маркитантка на зарядных ящиках, следовала насквозь израненная Свобода… Где начинается зло? Где кончается добро? Они не ведают собственного счастья, те люди, для кого все ясно, а мир четко поделен шпагой надвое! Люди, могущие умереть с верой в себя… отдать свою жизнь, не поддаваясь сомнениям, что охватывают поколения, с которыми делает свои первые шаги человек XIX столетия. Неужто было неизбежным, чтобы восторжествовал генерал Малле… чтобы окровавленные остатки «великой армии» узнали где-то на чужбине, что находящийся среди них маленький человечек больше не император? Какую роль во всем этом играла Франция?
Но теперь она повержена, захвачена, раздроблена… Разумеется, в 1814 году, когда союзные армии идут на Париж, Пьер-Жан Давид собрал в Риме своих товарищей по Школе у лоджии с нишами, в которых стоят мраморные боги, и пытался убедить их, что сейчас, именно сейчас все прояснилось, ибо коалиция завладела Родиной, а их общий долг – бросить Рим, Школу, искусство, стать гражданами, солдатами там, во Франции, на французской земле, изгнать врага… и те, кто вчера шел за императором, аплодировал ему, и заговорщики, не забывшие крови народа на ступеньках Сен-Роша, и те, кто хочет конституции Робеспьера и раздела имуществ, подобно всем, кто, наверное, способен верить в лилии, но ни в коем случае не в привезенные в фургонах чужеземцев, смогут ли все они понять его? Он прав, этот круглоголовый уроженец Анже с бледным, изрытым оспинами лицом, который говорит – когда все остальные молчат – один, будто сам с собой; молчание – их вежливая поза, способ от него отвернуться, но правда и то, что сквозь три выхода на большой парадный двор, затененный двумя колоннадами из глазкового мрамора, сквозь балюстрады лестницы, которая двумя крыльями спускается на двор и к главному фонтану – раковине с танцующим Меркурием, между зданиями из рыжеватого туфа и желтого кирпича – по бокам их обрамляют статуи, – сквозь арки из белого травертина видны на фоне далеких деревьев – там вперемежку стройные столбики кипарисов и широкие зонты пиний, – купы зелени над стенами, видна, чуть поодаль за фонтаном Венеры с дельфинами, меж высоких шпалер подстриженных деревьев, статуя сидящей, абсолютно невозмутимой Ромы. И один думает о книге что он оставил раскрытой на столе, и косится на дверь в библиотеку, а другому не терпится в глубь сада, в домик Веласкеса взглянуть лишний раз на «Экорше» Гудона… Ведь время проходит. Какое тонкое чутье проявили они, не слушая Давида! Рома вечно восседает там, за струями фонтана, а во Франции все повернулось столь странным образом…
Неужто вы думаете, что вечером, в своей комнате, маленький Давид из Анже не разрыдался в яростном отчаянии… как сказать, от этого равнодушия, что ли… Несомненно, что он все преувеличивал, считая, будто этот креол с Гваделупы, Гийон-Летьер, лишь из-за каких-то козней родителей Цецилии предложил ему немного поездить по Италии, более вероятно, что директор хотел избавиться от этого смутьяна с его несвоевременным патриотизмом.
1 2 3 4