А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Два человека в мире любят друг друга.
Наверху бьет три четверти.
Вдалеке люди поют хорал – знаешь ты этих двоих, что любят друг друга? Как мы счастливы. Клара, преклоним колени! Иди сюда, моя Клара, я чувствую тебя. Наше последнее слово обращено ко Всевышнему…
… «Танцы давидсбюндлеров» и «Фантастические пьесы» будут готовы через восемь дней. Если хочешь, я пошлю их тебе. В «Танцах» много свадебных мелодий, они возникли в самом прекрасном волнении, в котором я только могу находиться. Когда-нибудь я объясню их тебе… И, наконец, в заключение – у меня было шесть счастливых дней, когда я писал тебе, теперь же опять все станет тихо, одиноко и темно…
Навсегда и вечно
твой Роберт».

«Лейпциг, 17 марта 1838
С чего мне начать, чтобы высказать тебе то, что ты делаешь со мной, ты, любимая, ты, прекрасная! Твое письмо бросило меня от одной радости к другой. Что за жизнь открываешь ты передо мной, что за перспективы! Когда я иногда вновь пробегаю твои письма, то испытываю то же, что, наверное, испытывал первый человек, когда ангел вел его через новую, молодую Вселенную, с вершины на вершину, откуда за одной прекраснейшей местностью скрывалась еще более прекраснейшая, и говорил ему: «Это все должно стать твоим». Это все должно стать моим? Разве ты не знаешь, что одним из моих самых старых любезных сердцу желаний было иметь возможность провести несколько лет в городе, где было вызвано к жизни, вероятно, благодаря множеству внешних красот, в сердцах двух художников, прекраснейшее в искусстве, в городе, где жили Бетховен и Шуберт? Все, что ты написала мне такими милыми, преданными словами, убеждает меня, что я должен ехать тотчас же. … Итак, твою руку, все решено, все зрело обдумано мною – мое заветное желание, моя цель – Вена. Кое-что приходится оставить – родину, родных, и, наконец, что самое главное, – Лейпциг, город, вполне достойный уважения. Прощание с Терезой и моими бюндлерами будет для меня тяжелым днем. И ведь, в конце концов, это прощание с родиной, потому что я люблю этот клочок земли, я саксонец душой и телом. Ты тоже саксонка и должна разлучиться с отцом, братьями. Наша совместная поездка будет напоминать звучащий вперемежку утренний и вечерний колокольный звон, но утренний звон прекраснее. А затем – ты будешь покоиться на моем сердце, на счастливейшем сердце. Это решено, мы едем!
…Если б только можно было завоевать любовь и доверие твоего отца, которого я так охотно назвал бы отцом, которому я обязан столь многими радостями моей жизни, учением – и печалями, -которому в его старческие дни я не хотел бы доставлять ничего, кроме радости, чтобы он мог сказать: это хорошие дети. Если б он лучше знал меня, то избавил бы от ряда страданий, никогда бы не написал мне письма, от которого я состарился на два года. Но теперь все это переболело, все прощено. Он твой отец, благороднейшим образом воспитавший тебя; он хотел бы на весах отмерить счастье твоего будущего, сознавать тебя полностью счастливой и обеспеченной, он всегда преданно оберегал тебя, я не могу сводить с ним счеты: конечно, он хочет для тебя самого лучшего на свете. То, что ты пишешь о нем, что он спокойно говорил с тобой в нашу пользу, удивило и осчастливило меня.
Я… узнал, что ничто так не окрыляет фантазию, как напряжение и тоска по чему-нибудь, как это было со мной в последние дни, когда я ожидал твоего письма и насочинял целые тома – странного, сумасбродного, очень ласкового. Вот удивишься ты, если когда-нибудь будешь это играть. Вообще сейчас я часто чуть не лопаюсь от музыки. И как это я только не забываю все, что успеваю сочинять. Это было как отзвук на твои слова, когда однажды ты написала мне: «Я часто кажусь тебе ребенком». Короче говоря, у меня словно выросли крылья, и я написал около тридцати маленьких забавных вещиц, двенадцать из которых я отобрал и назвал «Детскими сценами». Они обрадуют тебя, однако, играя их, ты должна будешь забыть о том, что ты виртуоз. Среди них есть такие названия, как Пугание, У камина, Игра в жмурки, Просящее дитя, Верхом на палочке, О чужих странах, Забавная история и другие. Короче говоря, в них все ясно и их легко играть. Но Клара, что это случилось с тобой? Ты пишешь, чтобы я сочинял квартеты, но – «прошу – очень ясно». Это звучит совсем как у дрезденской барышни. Хочешь знать, что я сказал себе, прочитав это? «Да, ясно: ей изменяют и слух и зрение». Далее ты пишешь: «И знаешь ли ты хорошо инструменты?» Вот это ловко, моя барышня! Разве без этого я осмелился бы! Но тем больше я должен тебя похвалить, что когда ты играла «Конец песни», тебе пришел на ум Цумштег. Действительно, я думал, что в конце концов все разрешится веселой свадьбой, но к концу снова подступила тоска по тебе, и поэтому там звучат, смешиваясь, как бы свадебные и похоронные звуки.
… Чем больше я думаю о Вене, тем больше нравится мне этот план. В доме – такая хозяйка, у сердца – столь любимая и любящая жена, миру – артистка, подобную которой встретишь не каждый день, – и все это надо уметь оценить по достоинству. Я сам молод, уважаем в моей новой, радостной деятельности -достаточно средств для жизни – прекрасная природа – веселые люди – воспоминания – работа, что делает нас деятельными и любящими, – несколько достойных и приносящих радость дружеских связей. Кто бы не захотел при этих условиях счастливо жить. Твой отец должен сказать «да». Будет грех, если он этого не сделает.
…Если бы ты знала, сколь ценны мне твои взгляды, даже если они и не касаются непосредственно искусства, как твои письма духовно освежают меня! Пиши мне сюда о том, что происходит вокруг тебя, о людях, обычаях и городах. У тебя верный глаз, и я так охотно следую за тобой и твоими наблюдениями. Нельзя также слишком погружаться в себя и в свои интересы, иначе можно потерять остроту зрения по отношению к окружающему миру, а он так прекрасен, так богат, так нов, этот мир. Если бы я раньше чаще говорил себе это, то я шагнул бы дальше и создал бы больше… Меня не удивляет, что ты не можешь сейчас сочинять, поскольку у вас сейчас такое оживление. Для творчества, и притом удачного, требуются чувство счастья и глубокое одиночество. Первое ты, быть может, и испытываешь, так как знаешь, что я счастлив. Но при этом еще нельзя сочинять ничего такого, что требует размышлений и прилежания. Я хотел бы, чтобы ты – поскольку в Вене есть хорошие теоретики – научилась построению фуги. Если только представится к этому возможность, не упусти ее. Это приносит радость и продвигает вперед. Бах – мой каждодневный хлеб. Он меня подкрепляет, в нем я черпаю новые мысли. Кажется, Бетховен сказал, что «по сравнению с ним мы все дети…»

«…Кстати, какое имя ты будешь носить: Вик-Шуман или наоборот, или просто Клара Шуман – как это красиво, словно так и должно быть».

«Лейпциг, 14 апреля 1838. Суббота перед Пасхой.
Прежде всего я хочу пожелать моей любимой и верной девочке много счастья в ее новом звании. После твоего назначения я праздновал три глупейших дня и пытался парить, летать (за капельмейстером, за короной); но, наконец, я вновь обратился к моему сердцу, осмотрелся в нем и нашел, что и таквсе хорошо, что ты останешься мне верна и такому. Клара – ты сердце, ты – первая любовь моей души, моя любовь достойна твоей. Ты превращаешь меня в дитя. Как блаженный, брожу я среди людей… Так много мне надо тебе сказать. У меня на душе, как и в природе, весна: сладостно, и готовы распуститься почки… Клара, нам нужно обсудить важнейшие вещи – ведь, по существу, мы не сдвинулись с места, и очевидно, если так пойдет дальше, я никогда не получу жены. Так вот: то, что твой отец снова начал ворчать и брюзжать, вновь очень озлобило меня против него. Я начинаю считать его филистером, полностью закостеневшим в материальных помыслах и интересах, ставшим совершенно бесчувственным, смотрящим на молодую любовь, как на род детской болезни, кори, например, которую должен перенести каждый человек, если даже он при этом погибнет. К тому же еще высокомерие, вызванное тем достоинством, с которым ты противостояла ему.
…Это столь человечно, что… сейчас вновь во мне часто поднимается ненависть к нему, глубокая ненависть, которая, конечно, странно выделяется рядом с любовью к его дочери. Но как раньше он часто брал свои обещания обратно, так еще чаще он будет делать это и впредь. Одним словом: я не жду его, мы должны сами рассуждать. Итак, слушай, моя Клерхен: я хочу как можно скорее ехать в Вену и жду твоего согласия на это. С тех пор, как я твердо решился и вижу перед собою твой прекрасный план, у меня просто земля горит под ногами… Но меня мучает важный вопрос, относительно которого ты должна меня успокоить. Итак, ты независимо от согласия твоего отца осмеливаешься назначить мне примерный срок нашего соединения? Я думаю, что если мы дотянем его до Пасхи 1840 года (с сегодняшнего дня через два года), ты исполнишь все обязанности ребенка по отношению к отцу, и если ты даже будешь вынуждена силой порвать с ним, то тебе не в чем будет упрекнуть себя. К этому времени – мы совершеннолетние, и ты исполнишь просьбу твоего отца обождать еще два года. Об испытании нашей верности и выдержки не может быть и речи, потому что я никогдане откажусь от тебя… Итак, дай мне свою руку: через два года – таков наш лозунг…»

«Суббота, после полудня
…Ах, Клара, эта музыка, которая теперь постоянно звучит во мне, и какие прекрасные мелодии. Подумай только, со времени моего последнего письма у меня опять готова целая тетрадь новых вещей. Я хочу назвать ее «Крейслериана». Ты и мысли о тебе играют в ней главную роль, и я хочу посвятить ее тебе, – да, тебе и никому другому, – как мило будешь ты улыбаться, когда найдешь в ней себя. Моя музыка, при всей ее простоте, кажется мне сейчас чудесно сплетенной, говорящей из глубин сердца, и она действует на всех, кому я ее играю, что я и делаю весьма часто и с большой охотой! Когда только я буду сидеть за роялем, а ты стоять рядом со мной?! Ах, мы будем оба плакать, как дети, я знаю, это будет свыше моих сил. Держись бодро, мое сердце!
Твой дорогой, стройный образ стоит всегда рядом со мной, и скоро, скоро ты будешь моей. Но я хочу рассказать тебе о сегодняшней ночи. Я проснулся и не мог больше уснуть. И так как в этих случаях я все глубже и глубже ухожу мыслями в мир твоей души и твоих мечтаний, я вдруг произнес с внутренней силой: «Клара, я зову тебя», и тут я услыхал совсем отчетливо, словно рядом: «Роберт, я ведь с тобой». Но на меня напал своего рода ужас перед тем, что души могут общаться друг с другом через громадные пространства. Я не буду больше делать этого, звать тебя. Я был изрядно потрясен».

«Понедельник, под вечер.
…Мое первое воспоминание о тебе относится к лету 1828 года. Я разучивал ля минорный концерт, в то время, как ты малевала буквы, пытаясь писать, и часто взглядывала на меня. Я помню это, как сегодня.
…Как мало знания сердца показал в этом деле твой отец. Мы годами ежедневно проводили вместе многие часы, благодаря искусству и духовному сходству сердечно срослись, меж нами самая благоприятная разница в возрасте, благодаря глубочайшему сердечному влечению мы принадлежим друг другу, мы связаны тысячью поцелуев и воспоминаниями о многих счастливых часах, а теперь и словом, и кольцами, – и вот твой отец хочет нас разлучить. Нет, моя Клара, я теперь ничего больше не боюсь и хочу добиться тебя под защитой высочайшей руки, которая до этого часа соединяла нас… Терпение мое исчерпано. Столь большого филистера я хочу победить. И если в разговоре о тебе он не будет обращаться со мной с величайшим уважением и будет говорить о тебе как о счастье, которого я совершенно не заслуживаю, он узнает, каков я на самом деле. Ему незачем объяснять мне, какое ты сокровище – я знаю это и без него».
«Книга для невесты»:
«Эта книга предназначена для моей невесты, Клары Вик. В случае моей внезапной смерти прошу друзей, которые найдут книгу, передать ее ей.
Добродетельная жена – величайшая гордость мужчины.
Симонидес.

Вместе жить и умереть.
28 сентября 1838
при прощанье с тобой.
У Клары есть истинная скромность и истинная гордость.
Никогда не забывай того, что пришлось пережить Кларе ради тебя.
Мы обручились 14 августа 1837 года в день святого Евсебия.
Тяжелые прощания:
В ноябре 1835 года, после первого поцелуя на лестнице в доме Вика, перед поездкой Клары в Цвиккау.
В январе 1836 года, там же, когда она уезжала в Дрезден.
В феврале 1837 года на почте в Дрездене. Клара в красной шляпке. Долгая разлука.
В октябре 1837 года в саду Рейхеля, когда Клара уезжала в Вену.
В июле 1838 года на шоссе, ведущем в Дрезден. Клара в скорой почтовой карете в белом дорожном платье.
В сентябре 1838 года в доме Генгена на Томасгассе, когда я уезжал в Вену.
С тех пор мы больше не виделись.
Сегодня, 16 июля 1839 года, я подал заявление в Апелляционный суд. Тяжелый день.
(На вложенном листке)
…Клара, Клара, только теперь будь верна самой себе и сумей управлять своим дочерним чувством. Позднее ты ведь можешь осуществить все, что ты только хочешь сделать ради него (Вика).
Если мы упустим 2 октября, все вновь разрушится дотла.
Только сейчас будь твердой и строгой. Он ничего не боится так, как судебного процесса. Если ему удастся расстроить его, ему удастся затем и все другое.
Клерхен, умоляю тебя, будь начеку».
Фортепьянная музыка Шумана, написанная им в эти годы, наряду с письмами и любовными признаниями, еще сильнее связала сердца молодых людей. Написанные в этот период Фантазия до мажор (опус 17), Третья большая соната (первоначальное название – «Концерт без оркестра») (опус 14), «Фантастические пьесы» и «Танцы давидсбюндлеров», – все это музыка, навеянная любовью.
В Фантазии впервые появляется мелодия до мажор, заимствованная Шуманом из цикла Бетховена «К далекой возлюбленной». И в этом произведении, и в написанном позже цикле песен «Любовь и жизнь женщины», и в музыке симфонии до мажор эта мелодия служит символом его тоски по любимой. Картины зачастую резко противоположных настроений, изображенных в этих пьесах, – все это эхо любовных переживаний, когда Шуман метался между надеждой и отчаянием. Самое потрясающее впечатление производит первая часть Фантазии до мажор: «Жалобная тоска по Кларе», а наибольшее счастье выражают «Танцы давидсбюндлеров», несущие на себе следы радостного предсвадебного настроения, которое владело Шуманом в 1837 году перед тем, как он вторично просил у Вика руки Клары.
Вик на этот раз проявил больше уступчивости; он не отверг совершенно повторную просьбу Шумана, но свое согласие поставил в зависимость от определенных условий: Шуман должен покинуть Лейпциг, переехать в Вену и попытаться создать устойчивую материальную базу для будущей семейной жизни.
Бессильному ожиданию был, таким образом, положен конец. Теперь речь шла о том, что Шуман должен был собственными силами завоевать свое счастье.
«Вена, 3 ноября 1837
Итак, твердо остается Вена, и я приложу все усилия, чтобы тебя ожидало здесь радостное будущее. Мне только жаль моей превосходной газеты.Судя по всему, что я до сих пор слышал и видел собственными глазами, здесь (вследствие давления сверху) едва ли сможет появиться что-либо поэтическое, живое, искреннее. И все же я полон решимости, если и не к новому году, то к июлю 1839 года перенести газету сюда. Во всяком случае, я хочу попытаться. Но если мне так сильно подрежут крылья, что в результате в Лейпциге и Северной Германии меня сочтут трусливым, тусклым и переменившимся, тогда я просто не знаю, за что приняться».
В ноябре Шуман более ясно видит, каковы возможности и условия для работы в Вене:
«… Ни газета, ни я не останемся здесь, мы никоим образом сюда не подходим. Взвесив и рассмотрев обстоятельства со всех сторон, я вижу, что для меня здесь нет благоприятной почвы. Основное препятствие – цензура. Я надеюсь самое позднее в конце апреля вновь быть в Лейпциге и с новыми силами и большим опытом взяться за газету, которая заметно пострадала от моего отсутствия. Таким образом, все остается по-старому…»
Действительно, журнал, по тону и эстетическим убеждениям выражающий симпатии парижской Июльской революции и целям, выдвинутым Гейне, не мог найти приюта в Вене – резиденции Меттерниха.
В этом городе Шуберт страдал от нужды, в этом городе представители литературы считали группу поэтов-«берлинцев» – «Молодую Германию» – скорее соперником, чем союзником, и не желали замечать существования Гейне. Шуману, воинствующему писателю и композитору, всю свою прежнюю жизнь посвятившему борьбе за расцвет немецкого искусства, знаменитое «венское настроение» показалось вялым, мышление венцев – поверхностным, их проблемы – второстепенными, смещенными с главных линий на побочные.
Почти ничего в Вене не приносило Шуману радости. Пожалуй, только Опера, да еще знакомство с Ленау, книгу стихов которого он прочел с лихорадочным интересом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16