А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Листва шумела невнятно и загадочно. Прямо над головой его неширокий овальный лист, налитый солнечным светом, сверкал, как золотая медаль. Ревность жгла и давила Романа. Так и подмывало его удариться оземь, прокричать в равнодушный день про свою обиду. Но если бы закадычный друг его Данилка участливо спросил, что с ним, даже ему он не сказал бы правды.
…В полночь, когда на нарах вповалку крепко спали усталые казаки, Роман осторожно выскользнул из зимовья. Захватив с собой дробовик, седло и уздечку, прокрался он на залежь к пасущимся лошадям. По дребезжащему звуку медного ботала отыскал в туманной ложбинке Гнедого. Испуганный конь шарахнулся в сторону, звеня колечками пута, тревожно всхрапывая. Протяжно и тихо Роман окликнул его, и конь доверчиво потянулся к нему. Ласково похлопал он коня по крутой теплой шее, угостил ломтем ржаного хлеба и, часто оглядываясь на зимовья, стал седлать.
В небе медленно передвигались облака. Далеко на востоке часто вспыхивало зеленоватое зарево молний, где-то шла, там, над синей Аргунью, гроза и щедро поила ковыльную степь.
Шагом отъехал Роман от зимовья. На пригорке, где стояла развесистая береза, похожая ночью на облако, он остановил коня. Прислушался. Тишина стояла над чуть видимыми зимовьями. Роман подтянул потуже подпруги, поправил переметные сумы, в которых стоял жестяной банчок из-под спирта, наполовину наполненный дегтем, и пустился в галоп по темной дороге. Поселок спал. Похожая на гигантского коршуна туча неподвижно стояла над ним. Где-то на выгоне выли волки, и в темных пустынных улицах хрипло отвечали им собаки. От ворот поскотины повернул Роман Гнедого прямо в Царскую улицу. Гулко зашлепали по уличной грязи копыта. Справа и слева смутно забелели закрытые наглухо ставни окон. Вот и козулинский дом с шатровой крышей. Вот и та самая лавочка под тополем, где недавно прокоротал он с Дашуткой ночь. Роман невольно пониже пригнулся к луке и услышал, как больно сдавило под рубахой сердце. «Если прохлаждается она с ним на лавочке, то мало добра будет. Поверну на них и – была не была – начну конем топтать и плетью пороть», – подумал он, пристально вглядываясь в темноту. Но на лавочке было пусто. Трясущимися руками вынул из сумы банчок с волосяным помазком и пошел вдоль глухих заплотов обратно. У тесовых, обитых звездочками жести козулинских ворот остановился, воровато оглядываясь. «Пропишет ей завтра Епиха», – злорадно подумал про Дашутку и брызнул с помазка на ворота жирную дегтяную кляксу. «Да и мне житья не будет, ежели дознаются… Каталажки не миную. Проходу потом не дадут в поселке», – подумал Роман и почувствовал, что стало ему не по себе. Он поглядел на кляксу, нерешительно потоптался с ноги на ногу. «Скажут, мазал, да не домазал, побоялся… Врут же…» И с мрачной решимостью, вновь подступив к воротам, начал смолить их вкривь и вкось.
В козулинской ограде бесновался на привязи цепник. Он вставал на дыбы, захлебывался хриплым, гневным лаем, рычал и скреб лапами ступеньки крыльца. Но Епихи дома не было, ночевал он на мельнице, куда вечером увез молоть пшеницу. Так никто и не вышел в ограду на зов цепника, слушая которого Роман ожесточался все более. Покончив с воротами, он замалевал калитку, заплот и пошел прочь.
XVI
Утром, нагрузив телегу мешками с мукой, Епифан поехал домой. Над поселком, как деревья, стояли фиолетовые дымы утренней топки. В приречных огородах и над Драгоценкой низко стлался туман. Под колесами Епифановой телеги жирно чавкала и отливала мазутом грязь.
Епифан подъехал к своим воротам, спрыгнул с воза и застыл в изумлении: ворота, калитка и лавочка были густо размалеваны дегтем. Черные, как попало разбрызганные кляксы смотрели на него десятками насмешливых глаз. Он воровато оглянулся по сторонам – не видят ли соседи его позора, не потешаются ли над ним. Но было еще рано, и в соседских оградах и в улице не было ни души. Тогда он бросился в ограду.
Босоногая, зевающая спросонья жена его, Аграфена, открыла дверь. Она хотела было спросить – не рехнулся ли он часом, но, взглянув на его лицо, поняла, что стряслась беда.
– Спите?.. – зловеще спросил Епифан. – Прохлаждаетесь? – И толкнул ее в грудь кулаком. Аграфена отлетела к стене на кадушку с водой и не заголосила навзрыд, как обычно. Епифан тяжко передохнул: – Где Дашка?
– Спит… А что сделалось-то?
– А ты не знаешь, старая карга? Сбегай погляди, что с воротами сделано… На них бочку дегтя вымазали. А вы спите, нежитесь. Дашку, потаскуху проклятую, зашибу!..
Он зашагал в коридор и направился к закрытым дверям горницы. Аграфена загородила ему дорогу.
– Епифан, голубчик… Да не трожь ты ее…
Он снова оттолкнул от себя Аграфену и ворвался в горницу. Грозно протопал по крашеному полу и рванул полог, за которым спала на деревянной кровати Дашутка. Он схватил ее за косы, с руганью сбросил с кровати.
– Дошаталась, кобыла, догулялась! – заорал он.
Дашутка схватила его за руки, умоляюще спросила:
– Тятя… Родненький… За что?..
– Чтобы отца не срамила, гадина. Кому это ты провинилась? Говори, кому? Кто тебе ворота разукрасил?..
– Никому я не виновата.
– Врешь… Насмерть забью суку! – хрипел Епифан, намотав на руку волнистую, растрепанную косу Дашутки.
– Ей-богу, тятенька, никому не винилась. Нет на мне греха…
– А за что ворота вымазали?
– Не знаю, вот те крест, не знаю, тятенька.
Едва отдышавшись от Епифанова толчка, Аграфена бесшумно скользнула в горницу. Она метнулась к Епифану, повисла на нем и запричитала:
– Епифан! Побойся Бога-то… Дитя родное изводишь. Говорит же она, что не виновата… Опомнись!
– Молчать! – топнул Епифан ногой так, что со столика-угловика упал и разбился муравленый горшок с геранью.
Аграфена не унималась:
– Не дури, не дури, Епифан… Ей, может, за то и мстят, что не из таковских она.
Этот довод немного успокоил Епифана. Он выпустил Дашуткину косу и сокрушенно, со стоном сказал:
– Стыд-то, стыд-то какой… Дознаться бы кто, так я бы его со дна моря достал…
– К чистому грязь не прилипнет, нечего убиваться, – скороговоркой выпалила Аграфена.
– Ладно, ладно… Я еще с вами потом потолкую. А сейчас живо у меня идите смывать и соскабливать деготь… Пока еще никто не видел…
Аграфена вытащила из печки чугунку с горячей водой, опрокинула ее в ведро и, схватив в одну руку ножик-косарь, а в другую ведро, побежала за ограду, где уже скоблила заплот Дашутка. Она в кровь обдирала руки и беззвучно плакала. Крупные частые слезы текли по ее щекам. Аграфена принялась помогать ей, охая и причитая. Епифан снял с петель ворота, взвалил их на спину и утащил под сарай. Поселок уже проснулся, и нужно было ждать с минуты на минуту, что кто-нибудь пройдет по улице. Епифан, не размышляя долго, вырвал из земли лавочку, обломив одну из ножек, и перекинул ее через заплот в ограду. Следом за ней полетела и сорванная с крючьев калитка, жалобно звякнуло ее медное колечко. Наконец и Аграфена с Дашуткой управились с заплотом, но, бог мой, что они наделали! Взглянул Епифан и ужаснулся. Деготь на буром заплоте был заметен гораздо меньше, чем эти пегие царапины от ножей. Теперь всякий дурак, стоит ему посмотреть на заплот, поймет, в чем тут дело. Вот горюшко!.. Епифан с минуту мучительно размышлял, что ему делать. «Разобрать его надо, разобрать к лешему, будто я его поправить собрался», – порешил он и принялся за работу. Тут и пригодилась ему его немалая силушка. Грузные трехсаженные заплотины вылетали из пазов столбов, как легкие прутики. В следующее мгновение он подхватывал их на плечо и тащил в ограду, где бросал выскобленной стороной вниз.
Гнавший по улице коней на водопой Платон Волокитин поравнялся с Епифаном, поздоровался:
– Здоровенько, полчанин.
Епифан вздрогнул, как застигнутый в огороде ворующий горох сорванец, и, не глядя на Платона, через силу выдавил:
– Здорово.
– Раненько за работу принялся.
Епиха покосился на заплотины, криво улыбнулся.
– Примешься, ежели заплот, паря, падать надумал.
– Гляди ты, какое дело. И с чего бы это? – поинтересовался Платон. – И столбы будто прямо стоят, – недоуменно развел он руками в душевной простоте.
«Вот привязался… Проносило бы тебя поскорее ко всем чертям», – подумал Епифан и, весь пунцовый, соврал:
– Должно, быки о него ночесь чесались.
– Да, это уж такой скот, – закончил Платон. – Ну, паря, я поехал.
Епифан ожесточенно принялся разбирать заплот. Синяя ситцевая рубаха его дымилась от пота, липла к телу. Нестерпимо сосало от голода под ложечкой, но заниматься едой было некогда, хоть и манил его исходивший паром на столе у окна кухни самовар, у которого чаевала Аграфена. Разобрав заплот, он принялся обтесывать каждую заплотину. Острый топор его неутомимо гнал от комля к вершине нервущуюся щепу, длинную и широкую. У ног его все росла и росла куча желто-бурых, свивавшихся в кольца щеп. И когда Платон возвращался с водопоя, Епифан подчищенные заплотины легко вгонял обухом в заросшие лишайником пазы столбов.
«Умеет, холера его забери, работать. И силой его, чертушку, Бог не обидел и ловкостью наделил», – подумал он про Епифана, который и глазом не повел, когда проезжал он мимо.
К обеду Епифан, исправив заплот, навесил выструганные рубанком ворота и калитку и даже лавочку поставил на место, заменив сломанную ножку новой. Словом, привел все в полный порядок. Только все равно не уберегся от дурной молвы. Слушок о том, что размалевали недавно Козулиным ворота, упорно ходил по поселку. Тараторили об этом бабы на ключе, шушукались на игрищах девки.
Скоро Дашутке нельзя было носа высунуть на улицу. Приставали к ней любопытные, допытывались – кто? Перестала она ходить на игрища, выплакивала тайком свое горе на жесткой подушке. Осунулось, построжало ее красивое лицо, бледнее стали овеянные печалью губы, потухла задорная девичья улыбка.
…Однажды зашел Епифан в чепаловскую лавку. Толпившиеся в лавке люди посторонились, с любопытством уставились на него. Сергей Ильич, тая в бороде поганенькую ухмылку, с напускным равнодушием спросил Епифана:
– Как она, житуха-то?
– Да ничего, живем – хлеб жуем.
– Слышно, будто бы покумился ты?
Удивленный Епифан уставился на него непонимающими глазами.
– Да никак с каторжанской родовой… Говорят, ворота-то тебе улыбинский сынок смолил.
Кругом весело заржали. Епифан повернулся и молча пошел из лавки.
Дома Дашутка мыла в горнице пол. Не говоря ни слова, он огрел ее по спине прихваченной в сенях нагайкой. На голубенькой ее кофточке сразу проступила красная полоска. Как подкошенная растянулась Дашутка на мокром полу. Епифан стоял над ней и спрашивал незнакомым сиплым голосом:
– Ты не знаешь, кто ворота мазал?
– Утоплюсь… – завыла Дашутка.
– Я тебе утоплюсь! – снова ударил он ее нагайкой. – Кто, ты мне скажи, с Ромкой Улыбиным гулял?.. Не вой, а говори…
– Не гуляла я с ним… Только раз он меня до ворот проводил, – давилась Дашутка слезами. – Он, может, за то и мазал ворота, что гулять я с ним не стала. Расшиби меня громом, ежели вру я, тятенька… Не корилась я ни Ромке, ни кому другому. Напрасно меня обесчестили.
– Ладно, – процедил Епифан сквозь зубы. – Попадет мне этот выродок, так я ему кишки вокруг головы обмотаю. На каторгу пойду, а за обиду мою он дорого заплатит.
Слух о проделке Романа дошел и до семьи Улыбиных. Сразу понял Северьян, что, если дознается Епифан, мало добра будет. В руки ему попался валек, которым катают белье. Этим вальком и огрел он Романа между лопаток.
– Я тебе, иродово семя, лагушок с дегтем на шею привяжу… По всем улицам проведу тебя в таком виде. Пускай люди знают, какого подлеца Северьян вырастил. Я себя не пожалею, а тебя научу уму-разуму. Теперь смертоубийство произойти могет. Я Епифана знаю, он тебя из-под земли достанет, да и мне попадет… И в кого ты такой непутевый уродился?
Молча перенес отцовские побои и попреки Роман. Не шевелясь, понуро он сидел перед ним, мучимый раскаянием. На душе было так погано, что хоть в петлю лезь. Только упрямство мешало ему вслух сознаться в своей вине, попросить прощенья.
Пораздумав, Северьян заседлал Гнедого, сунул в карман бутылку вина и поехал к Епифану. Епифан встретил его в ограде с колом в руках, темный от гнева.
– Зачем пожаловал?
Северьян слез с коня и смело пошел к нему:
– Вот что, Епифан, хочешь бить – бей. Прямо говорю – виноват я перед тобой. Я своего подлеца до полусмерти избил… А теперь вот приехал… Или убивай, или мириться будем. Ежели хочешь, я его за телегой через весь поселок проведу с лагушком на шее. Я ничего не пожалею.
– Убирался бы ты подобру-поздорову.
– Не уберусь. Кремень мое слово… Казни или помилуй… Совестно мне перед тобой. Всю жизнь хорошими товарищами жили.
– Сладко поешь! – Епифан рванул на себе рубаху. – Опозорили, осрамили на весь поселок, а теперь мириться вздумали. Убирайся, глядеть на тебя мне муторно, – он бросил из рук кол.
– Я своего выродка перед всем поселком заставлю сознаться, что нет на твоей Дашке вины. Хоть сейчас пойдем к атаману.
Епифан увидел в Северьяновом кармане залитую сургучом головку бутылки, махнул рукой.
– А ну тебя к дьяволу с атаманом… Рвет мое сердце. Люди в глаза тычут, насмехаются, по улице пройти совестно…
– Давай-ка лучше выпьем, да и забудем про все, – извлек Северьян бутылку. – Несподручно нам, брат, врагами жить.
– Эх, была не была! – тяжко вздохнул Епифан. – Заходи в дом.
– Ну, спасибо, брат, – сказал растроганный Северьян. – Хорошее у тебя сердце, отходчивое. Прощай уж ты меня, раз такое дело вышло.
Вернулся он от Епифана поздно вечером, изрядно подвыпив. Всю дорогу громко разговаривал с самим собой о том, что Епифан хороший человек и ссориться с ним никак нельзя.
XVII
В один из праздничных вечеров состоялась в Мунгаловском бурная сходка. Платон Волокитин распахал под пары в логу у кладбища десятинную залежь Никулы Лопатина. Никула пожаловался атаману, а атаман собрал сходку.
В сборной избе висела под потолком десятилинейная лампа с потрескавшимся эмалированным абажуром. В переднем углу, под темной иконой Николы-угодника, за столом, покрытым светло-зеленой рваной клеенкой, сидел поселковый писарь Егор Большак. На его шишковатом носу торчали очки с узкими медными ободками. Часто поплевывая на палец, писарь листал потрепанную, с чернильными кляксами на корках книгу протоколов и поверх очков, исподлобья, поглядывал на входивших в надворья казаков.
Скоро в избе стало дымно и тесно. На лавках не хватило мест, и люди садились на пол, подгибая под себя ноги. Глухой, жужжащий говор стоял в избе. С насекой в кожаном чехле появился Елисей Каргин. Раскланиваясь направо и налево, пробрался он к столу, поставил в угол насеку.
– Начнем?
– Пора.. Начинай, – как потревоженное гнездо шмелей загудела сходка.
– Вопрос у нас нынче один.. Платон Волокитин, значит, вспахал залежь у Никулы Лопатина… Так вот рассудить надо: кто прав, кто виноват.
– А ты не знаешь? – Чего судить-то? Раз залежь Никулина, дело ясно, – раздались недружелюбные голоса.
С лавки неподалеку поднялся Иннокентий Кустов, хитро сощурившись, спросил:
– А ей, этой залежи-то, сколько лет было?
– Да без малого лет пятнадцать, – отозвался из-за порога Никула.
– Вот видели?.. У него пятнадцать годов земля пустует, и никто не имеет права занять ее. Не вспаши ее Платон, так она бы еще двадцать лет пустовала.. Это разве порядок?
– Правильно, – поддержали Кустова Сергей Ильич с Петрованом.
– Посмотрел бы я, что бы вы запели, ежели бы у вас такую залежь оттяпали, – напустился на Сергея Ильича Семен Забережный. – Залежь-то еще Никулин дедушка лопатой копал… Платон на готовенькое скорый…
– А ты помолчал бы, – прикрикнул на него Сергей Ильич.
– Я тебе не подданный, не приказывай, – огрызнулся Семен.
У стола надрывался Каргин, гремя кулаком по столешнице:
– Тише… К порядку, к порядку… Да говорите же по очереди, – упрашивал он.
Люди горланили все сразу. Уже лезли друг на друга с кулаками. За Платона горой стояли зажиточные. С пеной у рта доказывали они бедноте, что Никулина залежь пустовала очень долго, поэтому Платон мог смело ее захватить. У самих у них также довольно было пустующих залежей, на которых они косили сено. Но они знали, что беднота этих залежей не запашет, – не под силу ей, и поэтому ломили напролом, добиваясь своего.
Далеко за полночь постановила сходка, что раз Платон запахал Никулину залежь, то теперь она принадлежит ему. Но чтобы Никуле не было обидно, пусть Платон ему за нее заплатит. И Платон там же кинул Никуле три рубля, сказав:
– Возьми, паря, да не жалуйся.
– Да ты дай хоть пятерку, – попросил Никула. – В залежи-то десятина.
– Хватит с тебя… Все равно пропьешь, – оскалил зубы Платон.
Когда возвращались со сходки, Семен Забережный сказал Никуле:
– Ты эту тройку не трать… Ты знаешь залежь Сергея Ильича у Озерной сопки?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15