А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Страх охватил меня, ледяным дыханием тронул душу, и, казалось, душа тоже распадется на части, подчиняясь загадочному закону, – распадется, чтобы возникнуть в новом образе волей неведомого мне существа…
И тут вдруг случилось тягостное: меня вырвало.
Потом полились слезы.
Вилфреда не было со мной. Его силуэт неясно маячил где-то внизу. Я дала волю слезам, долго плакала, неслышно и без стыда. Я видела маленькую железную лесенку, что вела из зала на галерею. Слышала, как барабанят по крыше из стекла и железа тяжелые капли дождя. Какие только пустяки не вплетались в мое сознание, словно бы стремясь отвлечь меня от всего, что глаза страшились увидеть, но к чему все равно тянулись. Я стояла, чувствуя, как в душу вползает ненависть и еще другое – отчаяние, бесконечное и безысходное. И против воли в сознании всплыло слово «предательство»…
Потом я снова подняла глаза и смотрела,смотрела так долго, сколько хватило сил. И я подумала: если это – искусство, я должна умереть.
Мой взгляд упал на Вилфреда – он по-прежнему стоял там, внизу… В тот миг и он тоже представился мне неким «элементом» – о, как я ненавидела это словцо, которым так охотно щеголяли представители разрушительного эпигонского искусства, из тех, кого нам часто доводилось встречать, поскольку Вилфред водил с ними знакомство: они сумели навязать нам свой жаргон.
Но, стоя там внизу, он и вправду был лишь элементом целого, тростинкой на фоне огромных фигур, громадного пространства зала, и оно поглотило его – жуткое целое, созданное им самим на обломках взорванного, разрушенного мира, со всех сторон обступавших меня.
Он поднял глаза, по его лицу скользнула робкая улыбка. Но он не пошевельнулся, не оставил точки, входившей в неведомое мне математическое построение. Мы молча спорили друг с другом. Да, да! Я видела их всех, изучила их – Брака, Пикассо, Кандинского, Клее, – «поняла», мгновеньями даже растворялась в них, испытывая пьянящий экстаз. И если поэт и волшебник Брак, единственный, что-то говорил моему сердцу, то выдумщик Пикассо находил отклик в моем темпераменте. Но все они одинаково раздирали на части, разрушали привычный мир представлений и властно требовали покорности.
Я видела их холсты на выставках минувшей весной и почувствовала, что готова поддаться их влиянию, но сумела вырваться. В конце концов все эти художники были мне глубоко чужды и к тому же заняты другим видом искусства. И вот теперь Вилфред… Не то чтобы он походил на других, нет, он ни на кого не похож. На его холстах нет ни единого элемента, который был бы взят из природы, пусть даже до неузнаваемости деформированного. Нет здесь даже яростной страсти к разрушению, одновременно пугавшей и привлекавшей меня в отдельных его картинах, какие хранились дома, в домашней мастерской, и какие я бы назвала модернистскими.
Бесплодная мужская математика, но, может, также своего рода геометрическая поэзия? Пламень его поэзии не грел, лишь наводил жуть. Окоченевшие видения взорванного мира. Круги и снова круги, зеленые, оранжевые и черные, будто погасшие светила; круги, вспоротые углами и треугольниками… и неподвижная круговерть теней, будто поклявшихся безвозвратно сгубить человеческую душу. И еще этот вызывающий размер!
Может, именно это переполнило чашу… Картины словно говорили, – нет, кричали мне: «Мы не оставим тебе ни малейшей лазейки – вложить в нашу математическую монументальность мир твоей мечты, твою мещанскую тягу к заветному, сокровенному – выжжем дотла, ничего тебе не оставим, чтобы ты оскудела душой, и тепло стало льдом, – и там, где прежде ты пресмыкалась, упиваясь ассоциациями и воспоминаниями, там теперь откроется тебе объективная истина»… Столь нарочито вызывающей была эта демонстрация бессердечности, столь назойливой в своем всеведении…
Вилфред поднялся на галерею и подошел ко мне. Наверно, увидел, что я плачу. Мне захотелось крикнуть ему, чтобы он вернулся назад, туда, где был лишь элементом организованного хаоса… Гений Сезанн устранил в мотиве все случайные эффекты света и воздуха. Да, Сезанна я понимала, он открыл людям глаза – и мне тоже, – он помог мне видеть. Но неужели его отказ от всего случайного должен был в конце концов привести к насилию над случайностью, зовущейся человеком, к насилию надо мной? Череда королей – династия разрушителей, со своими, ими самими сотворенными законами престолонаследия… неумолимые диктаторы, превратившие мой цветочный сад в глыбу льда, – Мондриан, Вантонгерло, ван Дусбург… я видела их работы, с их неопластицизмом, и даже иногда сладострастно вздрагивала при виде самоубийственных их усилий. Но они не были так беспощадны!
А здесь, в этих картинах, был момент сознательной злобы, расправы уже не с одним общепринятым, но и с чужим бунтом.
– Это предательство! – прошептала я. Я хотела остановить слезы. Мне претила роль бессильной жертвы, обреченно застывшей перед насильником. Я хотела быть обвинителем, – впрочем, нет, я была равнодушна, глуха к этому антимиру – отрицанию самой нашей сущности, нашей любви.
Я ушла от него с пустотой, со льдом одиночества в сердце, и возвратилась в каморку. И снова я вздрогнула при виде куклы, столь «естественной» в своей застывшей распластанности… недвижности манекена.
Я рванула к себе негнущийся плащ, но от прикосновения к нему содрогнулась, словно и он был частицей всего этого обескровленного антимира.
Я видела, как он побледнел, когда я произнесла слово «предательство». И сразу вспомнила его рассказ – про ребенка, про то, что все повторяется, про стеклянное яйцо, в котором он жил. И что-то он тогда говорил про предательство… Все это вдруг сделалось мне безразлично.
У меня не было чувства, что я покидаю его, когда под дождем я быстро зашагала по улице. Он сам покинул меня – не только меня одну, – он покинул все: жизнь, себя самого… Очевидно, потому женщины «покидали» его, даже та, что родила ребенка. Я мысленно послала им привет.
Вдруг я остановилась. Дождь сыпал так часто, что я смутно различала противоположную сторону улицы. Я не заметила, куда шла, между редкими домами тянулись пустыри. Многоэтажные дома для бедноты казались высеченными изо льда. Может, их населяли манекены? Но я не хотела давать волю навязчивым представлениям. Я здоровый живой человек, я вырвалась из мира больных фантазий. Мне сейчас полагалось бы быть на репетиции. Я уже пропустила несколько репетиций из-за наших исступленных легкомысленных развлечений.
И снова меня захлестнул страх: что, если я не отделаюсь от кошмара? А ведь это и вправду кошмар, он не отпускает тебя, хоть ты и знаешь, что уже не спишь…
Да, вот что приключилось со мной. Страх захлестнул меня. Ни души на пустынных улицах; дважды мимо прогромыхали фургоны с окнами, слепыми от дождя, – великаны, посланные к неведомой цели таинственным повелителем. Вокруг меня был мир, слепо подчинявшийся невидимой воле. Я пощупала собственный пульс, биение крови показалось мне благословенным счастьем, доказательством бытия. Доказательством того, что я жива.
Только удержать эту спасительную мысль никак не удавалось, отрадное чувство нипочем нельзя было удержать. Мою душу исполосовали плетьми. И всюду теперь виделись мне раны, ведь я и ожидала увидеть раны. Я вспомнила картину Иеронима Босха: совы и змеи копошились в теле больного человека. Но все же это были настоящие совы и истинные змеи!.. Может, на человечество надвигается некое новое средневековье, выражающее себя в неясных символах?..
Мимо меня прошли строем солдаты. Небольшой отряд марокканцев, огромных, черных, как ночь. За ним показался еще один отряд, солдаты маршировали как заводные и скрылись в тумане на пустыре между низких домов. Дома тоже сомкнулись строем – квадратные, бесчеловечные. Война. Квадраты, треугольники. Проходили еще марокканцы, поодиночке, вяло волочившие ноги, – видно, отстали от колонны. Наверно, где-то рядом казарма. Я могла бы спросить, как пройти к ближайшей станции метро, но нет, только не это, под землей не могу… Но можно спросить о чем угодно, просто, чтобы услышать голоса, видеть мимику человеческих лиц.
У меня не было голоса. Не было ни ног, ни рук, ни тела. Они бросили меня, пока я стояла в тумане. Все бросили меня. Кругом один лишь дождь. Черный, как ночь, великан вдруг возник предо мной. Все, что еще оставалось во мне живого, задрожало от страха. Марокканец улыбнулся, о чем-то спросил меня. Я зашевелила губами, хотела переступить с ноги на ногу, но ног не было. Ничего не было – лишь треугольники кружились в холодном безграничном пространстве.
15
Когда я очнулась, Вилфред был рядом. Я очнулась в пункте «скорой помощи», где-то совсем далеко на окраине. Меня отвезли туда на армейской машине два сердобольных негра. Вилфред все выяснил. И вполголоса, деловито рассказывал мне об этом.
Он не стал живописать собственные волнения, просто рассказал все, как было. Он вышел из дома в Фальгьере, но не мог меня найти. Дождь шел сплошной стеной. Под проливным дождем он кинулся в северные кварталы – туда, откуда мы пришли. Потом позвонил в полицию, на станцию «скорой помощи». Служба информации хорошо поставлена в этом городе. К тому же в моей сумке было удостоверение личности…
Нет, он не корил меня за свои волнения, просто понимал, что я хочу все знать. Душу мою грызла тоска, будто с похмелья, и жалкое чувство вины. Все это было так тягостно…
Но об огромных холстах я теперь могла думать без боли. Я поняла, что это их он собирается отправить на выставку в Норвегию – там их будут показывать в каком-то громадном Стеклянном зале; он упоминал об этом прежде, но тогда я не знала, о каких картинах идет речь. Холсты эти будили во мне острую тревогу – тревогу за все, что он разрушил в себе, но уже не наполняли меня столь беспредельным физическим отвращением.
Вошла сиделка. Вилфреду разрешили взять меня домой – надо было лишь подписать кое-какие бумажки. Но сначала он долго сидел у моей кровати и рассказывал. Только о картинах он не сказал ни слова. Не пытался оправдываться. И я не пыталась. Когда он вез меня домой, уже рассвело и снова лил проливной дождь. Вилфред успел позвонить в репетиционный зал – сказать, что я заболела. Он обо всем успел подумать и позаботиться. Дома он дал мне снотворное, и я проспала до вечера.
Дни моего счастья! Теперь их настигла осень, не знающая пощады, с дождем и ветром на улицах и сквозняком в доме. Мы дружно работали на репетициях – словно все слились в одно целое, в семью. Наш первый концерт состоялся в огромном зале с искусственными деревьями. Теперь мы были уже не французы и иностранцы, а инструменты и голоса, и дирижер был старый человек, спасительно опытный. От него тянулись к нам нити, невидимые для публики…
Вилфред тоже работал. Одновременно мы покидали наш дом. Я знала: он улаживал последние мелкие дела, связанные с отправкой и страховкой картин, перепиской и коммерческой стороной затеи. Но он уже не излучал радости, как прежде. Его загар быстро бледнел, а на лице проступало уныние и усталость. Во всей повадке его теперь сквозил вызов, словно он знал, что восстановит против себя весь небольшой замкнутый мирок. Он был мне теперь еще дороже прежнего.
Я думала: над ним не властно время; наверно, думала я, так было с ним всегда. Подростком он не казался юным. А, сделавшись взрослым, вел себя порой как ребенок. Я думала, что теперь хорошо знаю его, и дивилась собственной слепоте в те счастливые дни, когда я тешила себя мыслью о том, что он обрел внутреннюю гармонию.
Но, может, все наладится между нами теперь, когда мы так правдивы, так откровенны во всем? Он продал маленький автомобиль. Мы мало выходили из дому и никогда уже больше не забредали в роскошные кафе и рестораны, где радушные официанты и повара столь по-детски гордились своей кухней. Всему этому словно настал конец, не только для нас двоих – для всех. Неужто и вправду еще существовали все эти шумные места, куда день за днем наведывались одни и те же жадные до удовольствий люди? Мы не выходили из нашего квартала, лишь изредка заглядывая в маленькие скромные кафе на Сен-Жермен-де-Пре. И здесь тоже мы завели шапочные знакомства с людьми, которые жили и думали так же, как и мы, в большинстве своем молодыми, как и мы. Когда выдавалась теплая погода, те же пары прогуливались по бульвару Мишель – они шли, обнявшись, – рука на талии, рука на затылке, – казалось, они цепляются друг за друга в надежде, что все это будет длиться вечно…
Как-то раз мы снова прошли мимо того жалкого заведения, где нелепые афиши рекламировали «свободную походку». Тот же самый зазывала маячил у входа. Бледный как смерть, он уже не так бодро и самоуверенно окликал прохожих, как прежде…
Странная перемена вдруг сказалась в походке Вилфреда, неприметно преобразившейся в пляску: он слегка покачивал бедрами, вертел ногами. Я верю, что сам он этого не замечал. Но эта пляска претила мне… Ложная ее веселость была словно яд…
Он спросил:
– А может, в порядке исключения пойдем куда-нибудь?
Да, я и вправду была не прочь поразвлечься. Мы вели такой суровый образ жизни, а я все еще была слаба. В ту минуту я поняла, как я слаба.
– Выбирай ты, – сказал он.
Я понятия не имела, что выбрать. Я не из тех, кто знает толк в развлечениях. Пять-шесть концертов, действительно представлявших интерес, мы уже слышали. В конце концов мы отправились в некое заведение под названием «Лоран». Мне стало противно, едва мы туда вошли. Вилфреду тоже, казалось, зал не пришелся по вкусу. Повсюду за столиками сидели педерасты. Мы уже не в первый раз встречали подобную публику. Они не смущали нас, но Вилфред все же предложил уйти.
В тот же миг поднялся занавес над маленькой сценой сбоку. Вышел негр. Я же была полна благодарности к неграм после того случая на пустыре, в туман и дождь. Он объявил, что сейчас мы увидим танец под названием «Блэк боттом» – последний крик моды! Посмеиваясь, негр исполнил соло… Смотреть на это было забавно, музыкальная акробатика, доступная только негру. Наградой ему были аплодисменты.
На сцену вышла женщина – огневая партнерша. И в тот же миг мужчина преобразился: танцор, полный ленивой грации, сменился задыхающимся самцом. Совсем иной танец заполыхал на сцене. Вначале он чем-то напоминал чарльстон, так же болтались словно вывихнутые из суставов руки и ноги при неподвижных бедрах. Танец этот был мне противен. Я взяла руку Вилфреда, я искала опору, защиту от чего-то, что оскорбляло меня…
Я хотела уйти, как вначале предложил Вилфред. Но, казалось, стул вцепился в меня и не отпускал, и столик тоже удерживал меня – весь зал заявлял на меня свои права, поглотил меня. И тут рука Вилфреда заплясала в моей руке, и это тоже было мне противно. Я хотела вырваться, но не могла, хотя Вилфред не стискивал моей руки.
Но теперь я знала, чем мне противен танец: на сцене привиделась мне кукла – тот самый манекен с всамделишными руками и ногами, но бесплотным телом. Кукла из дома в Фальгьере…
На сцене были два тела, лишенные души, два тела, жившие по законам… Да, да! По законам тех громадных картин… Двое на сцене уже перестали быть человеческими существами, да и вообще живыми существами… они были всего лишь фигурами, произвольно менявшими объем и форму по собственной воле, но и по заказу, диктуемому музыкой, ритмом, желанием, долетавшим к ним из зала…
Я вдруг услышала собственный стон – я сидела и стонала, в этом раззолоченном светлом зале, полном бледных людей с напряженными лицами; но мой голос потонул в общем стоне – стоне сладострастия и ужаса. Теперь я четко ощущала судорожные подергивания руки, которую держала. С трудом преодолевая завораживающую власть музыки и пляски, я повернулась, будто придя к нему откуда-то издалека, и вгляделась в него.
У меня похолодело сердце… Он обернулся и тоже посмотрел на меня… Оцепенелый взгляд наркомана. Лицо его состарилось, превратилось в угрюмую маску – ту, что прозрела в нем моя тревожная любовь в те далекие дни в Бретани, когда я вглядывалась в сонные его черты… Он улыбнулся. Но вышла не улыбка – гримаса. Он сжал мою руку… Я закричала. Я услышала собственный голос, он тоже был искажен, но в нем звучал страх, жажда бегства, отчаянная человеческая тоска. Опрокинулся стул. Вилфред по-прежнему улыбался. Цепляясь за меня, он встал. Вдвоем мы пробирались между столиками мимо людей, не замечавших нас, людей с устремленным на сцену оцепенелым взглядом.
Очутившись на улице, мы продолжали бежать. Дождь уже перестал. Мы бежали по хорошо знакомым улицам. Но мы не узнавали их, как не узнавали прохожих, то и дело мелькавших мимо. Потому что сейчас мы не видели в этих людях людей. Случайные сцепления туловищ и конечностей, они казались несовершенным подобием человека.
Потом мы умерили шага. Мы будто слились в одно существо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27