А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я это додумать до конца побоялся – до холодного пота между лопатками. Но это-то сущая правда была. Правда.
Единственная правда на том пиру, будь он неладен.
Я еле дождался, чтобы нас оставили, наконец, одних.
Шут отца Розамунды, гнидка горбатенькая, еще вякнул, что, мол, юного жениха снедает нетерпение наконец взглянуть, в тон ли робам на невесте подвязки, – и все заржали. А я опять почуял: Дар во мне загорелся темным пламенем. Он все это время тлел, будто угли под пойлом, а тут полыхнул так, что щеки вспыхнули. Но я сдержался.
Я решил, что со всей этой сволочью потом посчитаюсь. Подал руку Розамунде, а она только сделала вид, что подала свою, – чуть-чуть прикоснулась. И когда мы уходили, мне снова было жаль ее до рези в сердце – но кроме жалости оттуда прорезалась и ненависть.
Ждала своего часа. Я еще не знал какого.
Мы пришли в спальню. Поганое брачное гнездышко, как в самых гнусных романчиках: розовенькие кисейки, золотые бордюрчики, хмель везде…
Я посмотрел на Розамунду, а она опустила глаза. И мне опять стало страшно до судорог.
– Вы устали, да? – говорю. Ничего умнее на язык не идет.
– Да, – отвечает. Еле слышно. Она в моем присутствии в полный голос еще ни разу не говорила.
– Может, – говорю, – вы, сударыня, глинтвейна хотите выпить? Или орешков вам насыпать?
– Нет.
Тихо, но резко. Нет. Все – нет. И я сказал:
– Вам плохо?
Она подняла голову, встретила мой взгляд… И лицо у нее было напряженное, упрямое и какое-то ядовитое – совсем не эльфийское, девчоночье, вздорное. И на нем – не вызов, как у парня, а желание ранить и не получить рану в ответ.
Они ведь не признают никаких законов поединка. Бьют в больное место и прикрываются чем-нибудь непреодолимым – вроде слез или обвинений. Я об этом совсем забыл. Размечтался. И теперь мне напоминала Та Самая Сторона – из ее глаз.
– Мне прекрасно, – сказала. – Я счастлива. Вы же все сделали для моего счастья.
Я не понял. И растерялся.
– Ну как же, – продолжает. И в голосе яда все больше и больше. – Вы же некромант, все говорят. Это вы убили Людвига.
Достань она из корсета кинжал и воткни мне в горло – то на то и вышло бы. Я задохнулся, только смотрел на нее во все глаза. А она продолжала негромко, как будто спокойно, и ядовито, будто у нее тоже был Дар своего рода:
– Я много о вас знаю, Дольф. Вы упиваетесь смертями, как гиена. Вы с детства завидовали Людвигу. Вы похотливы – да, мне об этом тоже сообщили! Вы развлекаетесь омерзительными вещами. И вы убили Людвига из зависти и из похоти – я об этом легко догадалась. Вы влюбились в меня и разбили мое сердце. Вам хотелось меня получить – и вы получили. Как вы жестоки и как вы низки!
Я сел. Я потерял дар речи. А она продолжала:
– Людвиг был лучше вас в тысячу раз, Дольф. Он был красив, он был благороден, он был добр и любезен. Он был способен любить, понимаете? Вам, верю, и слово-то это неизвестно. Он говорил мне удивительные вещи…
И заплакала.
А я подумал, что он говорил удивительные вещи фрейлинам, прачкам, горничным, бельевщицам – даже кухаркам. И уж что другое, а любить он был способен так, что только мебель трещала. И что ее благородный Людвиг с доброй улыбкой наблюдал, как Нэд стоит и плачет куда горше, чем Розамунда, а на его шею накидывают петлю.
И у меня сжались кулаки, сами собой, и лицо, видимо, тоже изменилось, потому что она посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:
– Вам нестерпимо слушать правду, да? Вы уже и меня убить готовы, палач?
А я не привык говорить. Не умел оправдываться, не умел быть галантным, вообще ничего такого не умел. И я сказал, как умел.
– Если я палач, – говорю, – что ж вы сказали «да» в храме?
Она разрыдалась в голос. Ее всю трясло от слез, мне хотелось погладить ее по голове или обнять, но я боялся, что она это не так поймет. Я не злился на нее, нет. Я понимал, что ее обманули маменькины статс-дамы, забили ей голову всяким вздором… Я не знал, что с этим делать, но мне казалось, что она не виновата.
Я тогда еще не знал, что очень красивые и очень беспомощные с виду люди могут быть самыми изощренными врагами, – и беспомощность Розамунды совершенно меня обезоружила. А она, рыдая, выкрикнула:
– Теперь у вас хватает жестокости попрекать меня послушанием! Как я могла ослушаться отца, как?!
– Сказали бы, что я убил брата, – говорю. – Отправили бы меня на костер.
– Я говорила! – всхлипывает. – Но мне никто не верит!
– Вот здорово, – говорю. – Вы вышли замуж за того, кого хотели убить?
Она вытерла слезы и пожала плечами. В этом вся соль. Добавить нечего. Она ведь тоже была еще ребенком – такая непосредственная. Еще не умела врать, как взрослые дамы – по-настоящему.
Самое отвратительное, что мы в ту ночь легли в постель вместе.
Я сидел на краешке ложа и ел конфеты. Миндаль в сахаре, точно помню. С тех пор ненавижу этот вкус до рвоты – как случается что-нибудь стыдное, тяжелое, больное, так во рту этот привкус. Сладкий, горьковатый, ореховый.
Я вообще сладкое не люблю. Но хотелось руки чем-нибудь занять и рот, а кроме этого чертова миндаля, нам ничего не поставили.
А Розамунда сидела с другой стороны и тоже ела миндаль. Всхлипывала и хрустела конфетами. Я понимаю, что это глупо выглядело, но на самом деле я чувствовал так, что нас просто заставили быть вдвоем в одной спальне, железными крюками стянули. Надо было как-то барахтаться, чтобы не утонуть – в стыде, в злобе, в гадливости – кому в чем.
Мы ужасно долго так сидели. Часы на башне пробили четверть одиннадцатого, потом – половину, а мы все ели орехи и не могли больше ничего сделать.
В конце концов я сказал:
– Сударыня, я спать хочу. Я тут лягу на краю, ладно?
А Розамунда посмотрела на меня презрительно и говорит еще холоднее и ядовитее, чем раньше:
– Вы, значит, совсем не мужчина? Да?
Я говорю:
– Вы решите для себя, сударыня, кто я – похотливая скотина или вообще не мужчина. А то нелогично.
И Розамунда ответила:
– А, так значит, это вы решили надо мной поиздеваться? Показываете, что я вам не нужна? Так вот, не подумайте, что я желаю ваших ласк, сударь! Просто все должно делаться по обычаю, если вы не помните. И иначе – я не знаю, какими глазами буду смотреть завтра на вашу мать.
– У вас что, – говорю, – несколько пар глаз?
Розамунда вздохнула устало, и глаза – единственная пара – у нее наполнились слезами, а я подумал, что можно было сарказм и приберечь для другого случая.
– Да я ничего такого не имел в виду, – говорю. – Я же не слепой, вижу ваши неземные совершенства… и это… запредельное изящество.
Из нее на мгновение радость полыхнула, этакой вспышкой – р-раз и нет. Я подумал, что правильный комплимент вспомнил и что стоило свеч читать романы.
Я сейчас понимаю: я тогда подтвердил ей, что у меня одна похоть на уме. Но тогда…
Я ужасно долго расстегивал крючки у нее на роброне, корсет ей расшнуровывал, потом – вытаскивал затейливые штуки вроде тонких длинных гвоздей у нее из прически и думал, что камеристкам нелегко живется. А Розамунда передергивалась, если я случайно дотрагивался до ее голого тела.
И я пытался себе представить, как это можно делать, не прикасаясь. Я уже понял, что это будет не весело. И не… как сказать… не будет греть. Что это будет не игра, а работа, причем тяжелая и неприятная.
Потому что, если тебе нужно делать что-то против воли, это моментально превращается в работу. Даже любовь.
И оказалось, что я совершенно прав. Потому что Розамунда не хотела, чтобы я ее целовал, дергалась, когда я пытался ее обнять, и отчаянно старалась на меня не смотреть. И когда мы кое-как отработали этот кошмарный ритуал, оставаться рядом не было сил. Я думаю, мы оба казались себе гадкими, замаранными.
А я к тому же не мог избавиться от мысли, что ранил Розамунду. Крови оказалось немного, но от тяжелых ран бывает и меньше. И мне было тошно, жалко, тоскливо, душно, зло – короче, я чувствовал что угодно, только не хваленую похоть.
И мы легли спать, отодвинувшись друг от друга так, как только ложе позволило. Я слышал, как Розамунда ворочается и всхлипывает, мне ужасно хотелось подать ей руку или сказать что-нибудь доброе, вроде «Не берите близко к сердцу, сударыня», но я уже знал, что это бесполезно.
Те Самые Силы получили свой сладкий кусок. Теперь надо было жить дальше.
Так и началась эта моя новая жизнь.
Следующий день после свадьбы принес сплошной позор, и могло ли быть иначе? И через день был позор, и была тоска. Но, слава Господу, я выяснил, что мне можно не спать в спальне Розамунды каждую ночь, – и мы разошлись жить по разным углам.
Так все и пошло. Розамунда жила в кабинете для рукоделия, там у нее – свита, камеристки, чтица, там ей читали вслух слюнявые баллады о неземной любви и рыцарские романы, в которых у героев дивная стать… А она тем временем вышивала наалтарный покров с ангелочками для дворцового храма.
А я жил в библиотеке. Или на башне. Или шлялся по дворцу, подглядывал и подслушивал. Меня не посвящали ни в какие дела. Я попытался перед Большим Королевским Советом намекнуть отцу, что не худо бы и меня пригласить, я же наследный принц все-таки, но он на меня так рявкнул, что у меня отпала охота спрашивать.
– Будешь делать только то, что я велю! Подлый выродок, даже заикаться не смей! – что-то в таком роде.
Я больше заикаться не стал. Я хорошенько рассмотрел помещения, примыкающие к Залу Совета, и нашел одно с интересным акустическим эффектом. И с тех пор присутствовал, только без лишней помпы. Так появилась еще одна политическая проблемка, о которой отец не знал.
Я очень внимательно слушал. А после Совета шел в библиотеку, доставал карты Междугорья и окрестных земель и все сопоставлял. И еще у меня был давно спертый из библиотеки трактат Хенрика Валлонского «О разумном управлении финансами», и я его штудировал не хуже, чем заклинания. Я же отлично понимал: Дар Даром, но деньги тоже нужны.
Книжка была совсем новенькая, когда я ее украл. А теперь выглядела довольно неказисто – но зато я мог ее читать наизусть с любого места, как Священное Писание. Хенрик Валлонский был мой единственный авторитет, кроме некромантов древности.
С помощью моего учителя и карт я потихоньку разобрался во всех политических сложностях. На это уходила адова уйма времени, у меня иногда просто мозги закипали, когда я пытался сообразить, какой тайный смысл заключен в какой-нибудь простой новости и что она дает, но я кожей чуял, что это пригодится.
Потому что я понял: никто из вассалов не смел впрямую врать моему папеньке. Но они говорили, чуть-чуть меняя ударения, – и он думал, что все прекрасно, а вокруг была полная задница. Самые невинные вещи оборачивались самыми подлыми интригами.
Три законченных подонка – премьер, канцлер и казначей – обворовывали моего батюшку заодно с Междугорьем так, что комар носа не мог подточить, а все потому, что они тоже читали старика Хенрика, а батюшка читал «Рассуждения о соколиной охоте» и «Достоинства породистых лошадей».
Я пока ничего не мог сказать. Но я по-прежнему принимал все к сведению. Я очень уважал этих троих, но уже тогда был совершенно уверен, что прикажу их повесить, как только надену корону. В казне не хватит денег, чтобы платить им жалованье в тех масштабах, в которых они воровали.
Два или три раза в месяц меня ловил личный лекарь Розамунды, чтобы сообщить, что сегодня сударыня будет ожидать меня в своей опочивальне. Это были какие-то ее особые дни, которые вся эта компания рассчитывала по звездам или еще по чему-то, дни, когда мы могли наконец подарить Междуречью продолжение династии. Этих дней я через некоторое время ожидал, как приступов зубной боли, а после них мне снились кошмары, настолько же страшные, насколько и неприличные.
А Дар…
С тех пор как я убил Людвига, все эти серебряные безделушки перестали мне мешать. Я обрел над Даром абсолютный контроль. У меня пока не хватало фантазии и опыта на то, чтобы его применить, но я уже ощущал смерть всем телом – и она мне подчинялась. Вот кто был моим единственным другом в те поганые времена, когда даже мой собственный камергер и то служил мне из-под палки и болтал гадости за моей спиной.
Смерть.
Чем больше я читал, тем более интересные вещи приходили мне в голову. По приказу моих милых родных бедное тело Нэда – кости с клочьями плоти – бросили в ров, где хоронили казненных без напутствия Святого Ордена. Я сходил туда ночью и отпустил его душу, привязанную к этой грязной яме. Когда он уходил вверх, я успел ощутить его последнюю улыбку. Это немного меня утешило.
Я бродил ночами по дворцовым переходам и чуял обострившимся Даром места, где была пролита кровь. Несколько раз я отпускал души, привязанные к месту своей насильственной смерти, – их убили по приказу моих предков, – и, отпуская призраков на волю, я радовался за них и злорадствовал над предками.
Однажды, когда часовой заснул, я украл у него ключи и спустился в дворцовое подземелье. В нем не держали узников уже лет пятьдесят: папенька не любил, чтобы вопли пытаемых мешали ему пировать, так что враги короны переехали в Башню Благочестия. Зато я нашел тут немало интересного для себя – Дар светил ярче любого факела и высвечивал потрясающие вещи.
Я до такой степени научился общаться с неупокоенными, что имел даже разговор со страдающей душой бедолаги, замурованного в стену сотню с небольшим лет назад. Он неосторожно прилюдно сказал пару добрых слов о тогдашней королеве – причем святую правду, как я понял. Но ни королева, ни ее порфироносный супруг этого ему не простили. Именно потому, что это была правда.
Мы с ним посплетничали о королевской власти. И я простил его от имени предков и облегчил ему уход, насколько смог.
Тогда эти бедные души, запертые в кровавых пятнах, в ржавых кандалах и в каменной кладке, казались мне таким явственным отражением моей собственной участи, что хотелось всех освободить. Всех.
Чтобы не слонялись по дворцу, как по тюрьме. Как я.
Но именно там, в подвале, одна интересная потусторонняя личность встретила меня иначе, чем прочие.
Его звали Бернард. При жизни. Он принес мне официальную присягу по всей форме, принятой двести лет назад, и стал таким образом моим первым настоящим вассалом – добровольным.
Чудный призрак! Когда он собирался в подобие телесной формы, становился мерцающей тенью сухого сутулого старикашки в берете с пером и старинном костюме – рукава у кафтана вроде кочанов капусты. В свое время он служил по тайным поручениям у тогдашнего канцлера. Совершенно вышесредний был сутяга, наушник, доносчик – в курсе всех дворцовых интриг: кто где, кто с кем, кто о чем болтает…
Его удушили двое придворных его же собственным шарфом тут, в подземелье, – он спускался записывать допрос очередного узника и неосторожно зашел за угол. И больше всего глодало бедолагу, что он не смог донести на тех, кто его убил. Не было тогда при дворе некромантов, так что некому оказалось стукнуть. Оттого и душа его не обрела покоя.
Меня же Бернард слезно просил не отпускать его к престолу Господню – наверное, потому, что от Божьего Суда не ожидал для своей души ничего хорошего, – а умолял только отвязать от места смерти. Чтобы он мог бродить, где захочет, и служить мне верой и правдой согласно своей потрясающей, отточенной годами квалификации.
– Я, – говорил, – ваше драгоценное высочество, теперь-то, стало быть, могу куда как больше пользы короне принести. Я же теперь и через дверцу, и через стеночку – в любую щелку пробраться могу. Коли бы мне суметь из подполья-то выйти, уж я бы вам, ваше высочество, на все раскрыл глаза-то. Людишки-то, чай, вовсе избаловались без пригляду. Вот кабы мне раньше этот талант иметь, ужо пакостники-то не обрадовались бы – злодей-то, чай, думает, что на него и управы нет, ан управа-то вот она… А для себя-то мне ничего уж не надобно – лишь бы все по закону состояло…
И хихикал. Душка! Только сильно убивался, что ручку мне облобызать не может.
Я его отвязал. И даже пожаловал придворную должность – шеф Тайной Канцелярии. Уж моя-то Канцелярия получилась самая Тайная из всех мыслимых – Бернард вокруг себя шума не устраивал и мало кому показывался. Отчасти из-за того, что силенок у него было не в избытке, отчасти – по профессиональной привычке. Не стонал, не вопил, цепями не гремел, о нем мало кто знал, и нам это оказалось на руку.
Старик даже прослезился, когда я ему сообщил свое решение. Бумагу с моей подписью и гербовой печатью о вступлении Бернарда в должность я ему, конечно, отдать не мог – как бы он ее взял? – но составил по всем правилам, показал ему и спрятал у себя. Старик обожал всю эту канцелярщину – стоило ж сделать приятное своему приближенному.
Так я приобрел дополнительные глаза и уши, а заодно – собеседника и советника с бесценным опытом по части дворцовой интриги. Душа Бернарда теперь слышала мой зов, вернее, призыв моего Дара, где бы ни находилась, и по зову навещала мое убежище на башне.
1 2 3 4 5