А-П

П-Я

 

(46) Там же, стр. 264-265. (47) Сочинения, т. 14, стр. 294. (48) Если письмо это сохранилось, было бы любопытно видеть его напечатанным. (49) Такова, напр., в „Братьях Карамазовых“ речь прокурора на суде, которая вся ведется в тоне, иронизирующем над прокурором; и, однако, многие из мыслей этой речи содержат повторение мыслей, высказанных Достоевским от своего имени в „Дневнике писателя“. (50) „Братья Карамазовы“, глава „Из бесед и поучений старца Зосимы“. Сочинения, т. 13, стр. 357. (51) Разумеем известное стихотворение Лермонтова „По небу полуночи ангел летел“ и пр. (52) В „Бесах“ Кирилов перед самоубийством говорит: „Вся планета наша есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке; самые законы планеты – ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек!“ (изд. 1882 г., стр. 553). Очевидно из повторений и страстности тона, что Достоевский вложил здесь свое собственное сомнение, с которым он долго и трудно боролся. (53) В „Биографии и письмах“ можно найти очень много указаний на необыкновенную живучесть самого Достоевского, которая одна дала ему силу вынести все, что ему выпало на долю в жизни. „Кошачья живучесть (во мне), не правда ли“, – заключает он одно из своих писем. (54) Здесь также вложено чувство самого Достоевского к Европе; сравни в „Подростке“ слова Версилова, стр. 453-454, и заметку в „Биографии и письмах“, стр. 295. (55) „Братья Карамазовы“, т. I, стр. 259. (56) Первому эта мысль приписана Вольтеру. (57) Она была открыта впервые Лобачевским, и Казанский университет, в котором он был профессором, почтил его память изданием полного собрания его сочинений от своего имени и на свои издержки (один том, Казань, 1883). Здесь содержатся его труды: „Воображаемая геометрия“, „Новые начала геометрии с полною теориею параллельных“ и „Пангеометрия“. Подробности о неевклидовой геометрии и указания на литературу ее – см. проф. Вященко-Захарченко: „Начала Евклида, с пояснительным введением и толкованиями“. Киев, 1880. (58) Разумеются начальные слова Ев. от Иоанна: „В начале бе Слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово. Сей бе искони к Богу. Вся тем быша и без Него ничто же бысть, еже бысть“. Гл. I, ст. 1. (59) В „Униженных и оскорбленных“ – характер и судьба Нелли, в „Бесах“ – разговор Ставрогина с Шатовым и его же разговор с Кириловым, когда тот играл мячом с малюткой, в „Преступлении и наказании“ – дети Мармеладова; в „Братьях Карамазовых“ – две главы: „Надрыв в избе“ и „На чистом воздухе“, где детское страдание почти нестерпимо даже в чтении („Папочка, папочка, милый папочка, как он тебя унизил!“ – говорит Илюша в истерике отцу своему). Есть что-то жгучее и страстное в этой боли. В той же главе люди все называются „больными“ и „детьми“ (стр. 244). Вслед за этими сценами и начинается „Pro и Contra“, великая диалектика всякой религии и христианства, которая, будучи задумана много лет назад, все-таки вылилась, кажется, у автора вдруг, вне всякой связи с ходом действия в романе. (60) Там же, стр. 268. Намек на любовь турок к „сладкому“ имеет более общее значение: повсюду уклон человеческой природы к жестокому Достоевский связывает с ее уклоном к страстному и развратному. (61) В Женеве была составлена брошюра с подробным описанием этого случая и, переведенная на иностранные языки, рассылалась в разных странах, между прочим и в России, бесплатно при газетах и журналах. Достоевский замечает, что подобный факт, в высшей степени местный (в смысле национальности и религии), совершенно невозможен у нас: „хотя, – тонко оговаривает он далее, – кажется, и у нас прививается с того времени, как повеяло лютеранскою проповедью в нашем высшем обществе“ (стр. 269). Замечание это очень глубоко: между различными способностями души человеческой есть некоторая соотносительность, и, тронув развитием, образованием или религиею которую-нибудь из них, мы непременно изменяем и все прочие в соответствии с нею, по новому типу, который она принимает под воздействием. Слезливый пиетизм, это характерное порождение протестантизма, также нуждается в возбуждении себя преступным и страдающим, но только на свой манер, как и иные типы душевного склада, выработываемые в других условиях истории. В католических странах, например, невозможен описанный случай с Ришаром; зато в протестантских странах невозможна эта изощренная, многообразная и извилистая система мук, которая придумана была там инквизициею. Всюду по-своему и, однако, везде человек терзается человеком. (62) См. поразительные подробности об этом, напр., у Богданова „Медицинская зоология“, т. I. M., 1883, ¬ 37-38. (63) См. Данилевского: „Дарвинизм. Критическое исследование“. СПб., 1885 (о голубиных породах). (64) Здесь, очевидно, говорится о процессе г. Кронеберга и г-жи Жезинг, разбор которого, и защитительная речь г. Спасовича, был сделан Достоевским в февральском выпуске „Дневника писателя“ за 1876 г. (Соч., т. XI, стр. 57-83). (65) Факт этот действителен, как, впрочем, и все приведенные; он сообщен был в одном из наших исторических журналов. (66) Параллельное место см. в „Братьях Карамазовых“, главу „Кошмар Ивана Федоровича“, где бес объясняет шутливо, что он существует „единственно для того, чтобы происходили события“, и, несмотря на желания свои, никак не может примкнуть к „осанне“ остальной природы, ибо тогда тотчас же „перестало бы что-нибудь случаться“. (67) Это – чрезвычайно высокое место, одно из грустных и великих признаний человеческого духа, справедливости которого нельзя отвергнуть. Его мысль состоит в том, что есть дисгармония между законами внешней действительности, пo которым все течет в природе и в жизни человеческой, и между законами нравственного суждения, скрытыми в человеке. Вследствие этой дисгармонии, человеку предстоит или, отказавшись от последних и с ними от своей личности, от искры Божией в себе, – слиться с внешнею природою, слепо подчинившись ее законам; или, сохраняя свободу своего нравственного суждения, – стать в противоречие с природою, в вечный и бессильный разлад с нею. Первый проблеск этой мысли у Достоевского мы находим в 1864 г., в „Записках из подполья“ (отд. I, гл. IV, стр. 450-451, т. III, изд. 82 г.), где она выражена нервно и беспорядочно, но очень характерно: „Боже, да что мне за дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я не примирюсь с ней потому только, что тут каменная стена, что у меня сил не хватило. Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение, и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она – дважды два четыре?! О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей – каменных стен, если вам мерзит примиряться; дойти путем неизбежных логических комбинаций до заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной стене как будто чем-то сам виноват, хотя опять-таки до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться тебе выходит не на кого; что предмета не находится, а может быть, и никогда не найдется; что тут подмен, подтасовка, шулерство („дьяволов водевиль“, в „Бесах“), но, несмотря на все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и, чем больше вам неизвестно – тем больше болит“. В издевательстве и страдании последних слов уже лежит зародыш идеи „Легенды о Великом Инквизиторе“. См. Приложения. (68) Т. е. при страдании и преступности если нет возмездия и с ним удовлетворения, то я, ища удовлетворения, истреблю свою плоть как преступную и страдающую. Здесь объяснение самоубийства. Параллельные места в „Дневнике писателя“, 1876 г., октябрь и декабрь. См. Приложения. (69) В этих словах признается, что религии, и без какого-либо исключения, вытекли из недр человеческой души, из присущих ей противоречий и жажды хоть как-нибудь из них выйти, а не даны человеку извне. Т. е. их происхождение признается мистическим только лишь в той степени, в какой мистична самая душа человека, но не более. Этот взгляд противоречит всем обычным теориям о происхождении религии, как абсолютно мистическом, так и натуральном. (70) В философии и так называемом „нравственном богословии“ существует подобное объяснение, но оно, действительно, совершенно неудовлетворительно. (71) Параллельное место см. в главе „Кошмар Ивана Федоровича“, где бес говорит (стр. 350): „Я, ведь, знаю, что тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть… Я ведь знаю, в конце концов я примирюсь, дойду и я мой квадрилион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, – будирую и, скрепя сердце, исполняю одно назначение: губить тысячи, чтобы спасся один… Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая – моя“. (72) В „Прилож.“ см. подобн. мысль о „Хрустальном дворце“. (73) Откровение св. Иоанна, XXI, 1 и 4 ст. 64. (74) Едва ли не первый очерк этой идеи находится в „Идиоте“ (1868 г.), стр. 537-538 (изд. 1882 г.), и очень часто к ней возвращается Достоевский в „Дневнике писателя“ (напр., за 1877 г., май-июнь, гл. III). См. Приложения. (75) „Пушкинской речи“ („Дневник писателя“, 1880) Достоевский, разбирая характер Татьяны и отказ ее, ради удовлетворения своего чувства любви, оскорбить старика мужа, спрашивает и уже от себя лично: „Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? Счастье… в высшей гармонии духа. Чем успокоить его, если позади стоит несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок… Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо… Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?“ (т. XII, стр. 424). Из этого сопоставления очевидно, что все, что говорит Иван Карамазов, – говорит сам Достоевский. (76) Апокалипсис, XXII, 12: „Се гряду скоро, и возмездие Мое со мною, чтобы воздать каждому по делам его“. (77) „Т. е. церкви“, – замечает Достоевский. Образ звезды, падающей с неба, взят из Апокалипсиса, VIII, 10-11, как и некоторые дальнейшие сравнения, которыми изображается судьба христианской Церкви на земле. В настоящем месте высказывается взгляд на реформацию как на подобие Церкви, которое увлекает людей своим кажущимся сходством с нею и через это отвлекает их от Церкви истинной: „источники вод“ – здесь „чистота веры“, заражаемой „подобием“ Церкви. (78) Поразительна жизненность, влитая Достоевским в эту удивительную картину: мы как будто не читаем строки, но перед нами проходит видение – вторичного появления, и уже почти в наше время, Христа среди народа. В биографии Д-го есть некоторые места, которые до известной степени могут объяснить эту странную, непостижимую жизненность фантастической, сверхъестественной сцены. „Однажды, – рассказывается там, – Достоевский находился в обществе людей, чуждых и даже враждебных ко всякой религии. Неожиданно среди говорящих кто-то упомянул об И. Христе, и сделал это без достаточного уважения. Достоевский вдруг страшно побледнел, и на глазах его показались слезы. Это было еще в дни его молодости, и, очевидно, уже тогда он проникновенно вдумывается в Его образ“. Затем, во время его ссылки. Евангелие было единственною книгою, которую он мог читать, и, постоянно перечитывая евангельские рассказы, очевидно, он вжился в них до ясности ощущения всего того, о чем там передается… Наконец, воскресение девочки, описываемое так, что мы как будто видим совершение самого факта, также имеет биографическое объяснение. Вот что читаем мы в его жизнеописании (см. „Биография и письма“, отд. I, стр. 296): „Рождение дочери (22 февраля 1862 г.) было большим счастьем для обоих супругов и очень оживило Федора Михайловича. Все свободные минуты он проводил у ее колясочки и радовался каждому ее движению. Но это продолжалось менее трех месяцев. Смерть ее была страшным неожиданным ударом. Федор Михайлович всю жизнь не мог забыть свою первую девочку и всегда вспоминал о ней с сердечною болью. В одну из своих поездок в Эмс он нарочно съездил в Женеву, чтобы побывать на ее могиле“. Без сомнения, он живо представлял, когда писал приведенную выше сцену, свое чувство, если бы любимая девочка каким-нибудь чудом вдруг поднялась из гроба. (79) Протестантизм, открыв свободу для индивидуального понимания христианства, не только в настоящем не представляет чего-либо завершенного, окончательного, но и в будущем, очевидно, никогда не получит подобного завершения. Что касается до Православия, то до сих пор оно находилось в столь тяжких исторических условиях, так извне стеснено было то варварством (монгольское иго), то магометанством (турецкое иго), то, наконец, самим католицизмом, что отстоять бытие свое и как-нибудь выполнить все нужное для душевного спасения среди обделенных и приниженных народностей – составило пока весь его исторический труд; о том же, чтобы возвести свое скрытое внутренне содержание к свету ясного сознания, – оно еще не имело средств озаботиться. Попытки славянофилов (как Хомякова, Ю. Самарина) и самого Достоевского выяснить особенность и идею Православия в истории объясняются этим его состоянием и были бы невозможны при другом положении дела. (80) „Будь в руке старшего тебя покорен, как посох в руке странника“ и пр. (81) „Cadaver esto“, т. е. будь безличен, инертен, как труп. (82) „Записки из подполья“, отд. I, гл. IX. См. также гл. X, о предпочтительности временного „курятника“ в общественно-историческом строе, именно потому, что он не окончателен и не убивает навсегда свободу, перед „хрустальным зданием“, которое ненавистно именно своею неразрушимостью. (83) Какая яркость в ощущении его действительности; мы отмечаем этот тон, потому что, варьируя, он изменяется в разных местах „Легенды“ до совершенной ясности ощущения, что „события“ никогда не было. (84) Действительно, очень замечательно, что ведь Дух искушал Богочеловека не когда-нибудь посреди его служения на спасение рода человеческого, но перед вступлением на это служение, и, следовательно, он, древний борец с Богом и враг рода человеческого, как бы соблазнял его на другие возможные способы спасения, указывал иные пути для этого, чем учение Его божественное и крестная смерть. Искушения относились именно к целому служению Иисуса Христа, и поэтому хлебы, чудо и власть, Искусителем предложенные, суть действительно три модуса иного, не небесного, не божественного, не благодатного и таинственного спасения. (85) Впервые мысль эта, очень глубокая, была высказана Достоевским в 1847 г., в одном из самых беспорядочных его произведений – „Хозяйка“, см. стр. 347 „Сочинений“, т. 2, изд. 1882. Вот эти слова: „Слабому человеку одному не сдержаться… Только дай ему все, он сам же придет, все назад отдаст; дай ему полцарства земного в обладание, попробуй, – ты думаешь, что? Он тебе тут же в башмак спрячется, – так умалится. Дай ему волюшку, слабому человеку, – сам ее свяжет, назад принесет“ и пр. Это показывает, до какой степени рано у Достоевского зародились все его основные идеи, лишь в утверждении или отрицании которых он позднее десятилетия колебался, но ничего существенно нового не открывал в них. (86) Т. е., по Апокалипсису, отпадший от Бога Первый Дух. (87) Мы ожидали бы „Зверю“, – но как удивительно выдержана точность апокалиптических образов, соответствие их действительному смыслу! (88) Разумеется, теория относительности преступления, по которой оно ничем не выделяется из ряда других фактов, совершаемых человеком, и, как все они, вызывается влиянием среды, воспитания и вообще внешних обстоятельств. Воля, всецело определяемая этими обстоятельствами, бессильна не совершить какого-нибудь факта, в данном случае преступления, поэтому не свободна и, следовательно, невиновна („греха нет“). „Преступление и наказание“, „Бесы“ (некоторыми своими эпизодами) и, наконец, „Братья Карамазовы“ могут быть рассматриваемы как художественно-психологическая критика этой идеи XIX века, к которой как-то влекутся в нем самые высокие умы, и ее отвержение, как не соответствующей природе вещей, не истинной. См. об этом выше. (89) В силу теории о невиновности индивидуальной воли, все преступления, как и всякое зло, относятся, как к причине своей, к неправильному устройству общества. Отсюда вопрос о борьбе со злом сводится к вопросу о лучшем устроении человеческого общества, – что вводит теоретическую мысль как зиждующее начало в историю на место бессознательных сил, в ней действующих. Сравни выше, в гл. IV, стр. 35 и далее, выдержки из „Зимних заметок о летних впечатлениях“.
1 2 3 4 5 6 7