А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Помню бородатого кучера, вечно завидовавшего безбородому шоферу: он до слез обижался, когда моя мать заказывала для поездки в город машину, а не приказывала, как прежде, закладывать коляску. Были, кроме того, швейцар – он зимой строил во дворе снежные горки для катания на санках, сторож-черкес, привезенный из Армавира, – его мой брат дразнил, складывая край пальто в виде свиного уха (высшее оскорбление для магометанина!), часовщик, приходивший в определенный день и прослушивавший все часы в доме, быстроногий полотер, от которого исходил какой-то терпкий запах, повар с багровым опухшим лицом, доводивший до слез молоденькую горничную. Но главное – у нас была гувернантка-швейцарка, властная особа, дородная, затянутая в корсет, с красными прожилками на лице и пушком на подбородке. В моих глазах она была соперницей няни. Ибо няня – это была Россия, русский язык, русские обычаи, волшебные сказки, уютное и защищенное детство, сладкие грезы в мерцающем свете ночника. Гувернантка олицетворяла будущее – учение, строгую дисциплину, французский язык, Францию. Я скорее должен был бы сказать – Швейцарию. Она учила меня песням своей страны, а в декабре, ко дню Эскалад[6] – национального праздника швейцарцев, – выписывала из Женевы горшочки с марципановыми овощами. По ее рассказам, Швейцария виделась мне гигантской страной – гораздо больше России. Сразу за Швейцарией и Россией по размерам и окружавшему ее ореолу шла Франция. Я полюбил Францию задолго до того, как узнал ее. Дома я говорил с няней и родителями по-русски, с гувернанткой, братом и сестрой – по-французски. Но с братом и сестрой я мало общался: разница в возрасте между нами была так велика! В моем представлении они уже влились в мир взрослых: в городе у них были друзья и занимались они по книгам, а я все еще жил в счастливом и призрачном королевстве игрушек. Я играл один, забавлялся до изнеможения всем, что попадало мне в руки: кубиками, оловянными солдатиками, плюшевыми мишками, лентами, косточками для игр, деревянными чурками. Но больше всего я любил, свернувшись в клубочек у ног матери, перебирать мотки разноцветной шерсти и слушать, как она рассказывает сказки. Это были всегда одни и те же старинные русские народные сказки: о Коньке-Горбунке, о золотой рыбке, о колдунье Бабе Яге и ее избушке на курьих ножках. Я знал наизусть все перипетии этих историй, но дрожал от страха всякий раз, когда мать рассказывала их, понизив голос. Она обладала, по-моему, настоящим талантом рассказчицы. Добавьте к этому искрящуюся веселость, любовь к яркому свету, краскам, к смене впечатлений, тягу к молодежи. Даже в последние годы жизни в Париже, больная и старая, она умела побороть свои недомогания, чтобы не огорчать близких, и утверждала, что скучает среди людей своего поколения. Насколько мать была непосредственна и впечатлительна, настолько отец был вдумчив, серьезен, уравновешен. Друзья в один голос превозносили его высокие моральные качества, его прямоту и энергию, но нередко подтрунивали над его склонностью видеть все в слишком мрачном свете. Он обожал жену и детей и постоянно тревожился за них. Культ семьи приобрел у него какое-то первобытное величие. Подобный душевный склад он, несомненно, унаследовал от армянских и черкесских предков – верность клану считалась у них одной из самых высоких добродетелей. В России перед революцией отец занимал очень видное положение в деловом мире. Кроме торгового дома Тарасовых, филиалы которого находились во многих городах провинции, он также управлял железнодорожной линией Армавир—Туапсе на Кавказе.
Мои родители так часто и подробно рассказывали мне о жизни в Москве, что бывают мгновения, когда я спрашиваю себя, не сопровождал ли я их в театр, на балы, на обеды в городе. Напрягая воображение, я вижу так же отчетливо морщинистое лицо моей старой няни, как и лицо Шаляпина, исполняющего арию в «Борисе Годунове», а мою детскую так же ясно, как огромный зал ресторана в Стрельне с его витражами, пальмами, фонтанами и венгерским оркестром. То было время обманчивой безмятежности, роскоши, за которой таился страх. Вскоре все: прогулки в санях, катание на коньках, ночи у цыган – было сметено ураганом.
Война, революция… Кровавая драма для взрослых и увлекательная игра для ребенка. В 1917 году мне только что исполнилось шесть лет, и я помню, какое волнение охватило меня при известии о боях на улицах Москвы. В любой день вместе с таинственными существами, которых называли «большевики», в наше повседневное существование мог ворваться дух приключений и нарушить привычное течение нашей домашней жизни. Для защиты от осколков снарядов и пулеметных пуль окна заложили матрасами. С улицы непрерывно доносились выстрелы и крики – там происходило что-то загадочное и необъяснимое, докатывавшееся к нам из города, точно рокот далекого моря. Друзья нашей семьи, жившие в кварталах, ставших небезопасными, переехали к нам и спали на расставленных в коридоре кроватях. Моя няня истово била поклоны перед иконами, и на лбу у нее образовалась ссадина, а гувернантка плакала и требовала отправить ее в Швейцарию. Нередко мы с братом, обманув ее бдительность, отодвигали угол матраса, выглядывали на улицу и видели, как из-за угла, крадучись, держа ружья наперевес, появлялись какие-то люди. У некоторых из них на рукавах были повязки. Брат объяснял мне: «Это белые. Они хотят внезапно напасть на красных». Мне очень хотелось знать, такие ли они красные, как, например, краснокожие. Гувернантка утверждала, что нет, но она ведь была швейцарка и ничего не смыслила в революционных делах. Когда перестрелка прекращалась, наш сторож-черкес выбегал на улицу, приносил нам горсточку шрапнели и удивлялся: «Посмотри-ка, она еще теплая!» Вдруг взрослыми овладела паника, они только и говорили о паспортах, о пропусках. От нас уходили слуги, одни – с враждебным видом, другие – с насмешливым. Большевики захватили город и брали заложников среди богатых людей. Мой отец, опасаясь ареста ЧК,[7] вынужден был бежать из города. Буржуазию объявили вне закона, лишили гражданских прав; участились обыски, начался голод, не хватало хлеба, лекарств. Россия и Германия подписали в Брест-Литовске мир, но с фронтов, где возобновились бои между белыми и красными, поступали противоречивые сведения. Моя мать, изнемогавшая от тревоги, решилась вместе с семьей бежать из Москвы и попытаться соединиться с отцом, находившимся в Харькове. Один народный комиссар помог ей раздобыть нужные документы. Она зашила драгоценности в подкладку наших пальто, и мы отправились на вокзал: мать, брат, сестра, бабушка и кипевшая негодованием гувернантка-швейцарка. Няня осталась в Москве: она говорила, что ей, женщине из народа, нечего бояться большевиков. Мы были одеты бедно и не вызывали подозрений у новой милиции, патрулировавшей улицы, но я понимал, как опасен этот маскарад, и шел, держа руки в карманах: в швах были спрятаны банковские билеты. Что было дальше? О! Это было захватывающее бегство через всю Россию! Мы бежали зигзагами, сообразуясь с менявшейся линией боев между красными и белыми. Большую часть пути мы ехали в теплушках. Маршрут смешался в моей памяти, но некоторые не связанные между собой картины навсегда запечатлелись в моем сознании. Так, я помню вагон, до отказа набитый мужчинами и женщинами. Лица их были враждебны, они подозрительно поглядывали на нас и между собой называли нас грязными буржуями, «кровопийцами». Год назад доктор прописал мне от анемии пить бычью кровь, и теперь я спрашивал себя, не за это ли они так меня называют? Но ведь я с таким отвращением глотал это питье! В этом враждебном окружении мы жались друг к другу и почти не разговаривали, лишь бы не привлекать к себе внимания. Вдруг посреди ночи в вагоне справа и слева от нас показались языки пламени: от искры плохо смазанных осей загорелась солома, торчавшая из щелей пола. Ветер, производимый движением поезда, раздувал пламя. Жар становился удушающим. Одни пассажиры кричали от страха, другие, упав на колени, молились. Моя мать бросилась к брату и сорвала с воротника его матросской курточки маленький свисток. Я как сейчас вижу ее: надув щеки, с расширенными от ужаса глазами она из всех сил дует в маленький детский свисток. Грохот разрываемого воздуха и лязг железа заглушил этот жалобный призыв о помощи. Но случилось чудо – поезд остановился у какого-то переезда, и мы, прорвавшись сквозь завесу дыма, выпрыгнули из вагона на железнодорожное полотно. А впереди нас ждали новые испытания: переход через линию фронта, охраняемую красными, ночное бегство на телеге, патруль прусских уланов, при свете луны преградивший нам путь, и наконец прибытие в немецкий карантинный лагерь, где все мы заболели испанкой. Лежа на жалких койках, отгоняя руками сновавших между соломенными тюфяками крыс, мы боролись с голодом, истощением, с лихорадкой. Лекарств не было. Каждый день в бараке умирали больные, и те, кто еще держался на ногах, выносили трупы. Крестьянка, нанятая немцами для черной работы, раздобыла моей матери водку: по ее словам, лучшее средство от заразы. Может быть, действительно именно алкоголь спас тогда всех нас. Выпутавшись на этот раз, мы с грехом пополам продолжали путь в Харьков, где нашли отца. Мать, совершенно обессиленная, передала ему бразды правления. Дальнейшее путается у меня в голове. Какая-то неразбериха из верст и городов. Вновь я ясно вижу нас на набережной причала в Царицыне (позже Сталинград, в настоящее время Волгоград). Красная Армия окружала город, а на последнем пароходе, готовившемся отчалить и плыть вниз по Волге, не было свободных мест. Наше положение казалось отчаянным. Отец кинулся на поиски капитана, чтобы умолять его взять нас на борт. Когда он его нашел, они бросились друг другу в объятия: капитан оказался его однокашником! Вот таких счастливых совпадений, которые нередко, вопреки всякому правдоподобию, преподносит нам жизнь, как чумы должен остерегаться любой романист. Капитан, добрый малый, уступил нам свою каюту. Мы набились в нее, и пароход отчалил.
В другой раз мы были вытеснены в море в мае 1919 года, когда войска большевиков вступали в Крым. Это происходило в Ялте. Вновь Провидение ниспослало нам корабль – углевоз под названием «Ризей», последнее, уже готовое к отплытию судно. Понять поспешность нашего бегства можно, лишь зная, с какой чудовищной жестокостью велась в России Гражданская война. Годом раньше в Екатеринбурге большевики расстреляли императорскую семью. Когда какая-нибудь партия захватывала город, начинались – по простому доносу соседей – расстрелы жителей, чьи политические убеждения казались подозрительными. С огромным трудом отец получил места для себя и семьи на этом старом суденышке. Пассажиры скучились в трюме. Сидя на своем багаже, вглядываясь в темноту, глотая угольную пыль, они ждали как избавления первого поворота винта. Но едва судно вышло в открытое море, как разразилась ужасная буря – одна из тех, что бушуют иногда на Черном море. В темноте перегревшегося трюма беженцы, которых швыряло из стороны в сторону среди чемоданов и узлов, натыкались друг на друга, стонали, не в силах удержать приступы рвоты. Из рук в руки передавали тазы, но часто бывало уже поздно. Зловоние усиливало приступы морской болезни. Мужчины, женщины, дети, промышленники, статские советники, актрисы, банкиры, матери семейств – все буквально плавали в нечистотах. Ни чины, ни богатства не спасали на этом корабле отчаяния. Вдруг распространяется слух, что команда взбунтовалась. В трюм спускается делегат от матросов и объявляет «белой сволочи», что судно поворачивает обратно, высадит пассажиров-предателей в Севастополе и выдаст их большевикам. От ужаса пассажиры забывают о морской болезни. В темноте под рокот волн, глухо ударяющих в боковую обшивку, обсуждают положение. Одна надежда: подкупить комитет бунтовщиков. Устраивают складчину, собирают крупную сумму. Матросы, посовещавшись, соглашаются на сделку. «Ризей» продолжает путь в Новороссийск.
Из Новороссийска мы поехали поездом в Кисловодск, модный водный курорт на Кавказе, где у моих родителей был дом. Весь этот район пока еще занимали белые. Наконец-то мы как будто нашли надежное убежище! Горный воздух, прекрасный парк, покрытые снегом вершины гор на горизонте, курортники, которые прогуливались по аллеям, пили минеральную воду, а по вечерам собирались в ресторанах. Все гостиницы и дачи были переполнены семьями, жаждавшими забыть о пережитом ужасе. Из слов взрослых выходило, что в Гражданской войне вот-вот произойдет перелом и к Рождеству 1919 года мы вернемся в Москву. Но на город, опровергая оптимистические прогнозы, надвигалась гроза. Теперь шептались о том, что верные царю войска отступали, положение на Кавказе и на Кубани ухудшилось и нужно искать новое место спасения. Мы, дети, вели свою собственную войну. Каждый день, ускользнув из-под надзора гувернантки, мы убегали в глубину сада и, спрятавшись за балюстрадой, нависавшей над дорогой, перебрасывались камнями с уличными мальчишками, проходившими мимо. Мы редко поражали цель, но каждый раз очень воодушевлялись. Внизу атакующие пели «Интернационал», мы отвечали пением «Боже, царя храни»: эти гимны по очереди пели в городе. Территория, безопасная для либералов и монархистов, сокращалась с каждым днем, по частям отвоевываемая большевиками. Как несколькими месяцами раньше в Крыму, так и здесь цены на продукты подскочили, банки, осаждаемые клиентами, отказывали в кредитах, – паника охватила буржуа. И вновь упакованные чемоданы, вокзалы, переполненные богатыми беженцами, теплушки, взятые приступом людьми из лучшего общества, и поезд, который пыхтя ползет по рельсам и вдруг неизвестно почему останавливается в открытом поле… Мы опять вернулись в Новороссийск. И тут я впервые услышал, как мои родители обсуждают возможность покинуть Россию. О, конечно, не навсегда! Самое большее на несколько месяцев. На время, необходимое, чтобы победить большевиков, установить в стране порядок, учредив новый режим: конституционную монархию или либеральную демократию. «Мы вернемся, вернемся!» – повторял мой отец со слезами на глазах. Он добровольно взял на себя руководство эвакуацией гражданских лиц из Новороссийска и, как организатор, должен был уехать последним. Моя мать была в отчаянии от этого рискованного самопожертвования. К тому же формальности все более и более усложнялись. В Новороссийске находилась французская военная миссия. До сих пор у меня перед глазами русский паспорт моих родителей, выданный 14 января 1920 года вице-губернатором черноморского управления и завизированный полковником, командовавшим французской базой в Новороссийске: «Выезд в Константинополь разрешен». Все бумаги в порядке. Отец получил места на последний отправлявшийся из Новороссийска пароход – старый русский пакетбот «Афон». К несчастью, новороссийский порт замерз, дул яростный северо-западный ветер, и ни одно судно не могло сняться с якоря. А большевики приближались. Удастся ли нам ускользнуть и на этот раз? Наконец, в первых числах февраля потеплело. Вся семья беспорядочно и спешно поднялась на борт. Я помню, что весь корабль был покрыт снегом, белым, легким, нереальным, а со снастей свисали сосульки. И над этим волшебным кораблем, точно сооруженным из кристаллов и сахара, холодным розовым светом сияло солнце. На борту находились только беженцы, счастливые тем, что спасли свою жизнь, и удрученные тем, что покидали Россию. Перед самым отплытием дети высыпали на палубу. Во что играть? Да, черт возьми, как обычно, в войну красных и белых! Распределили роли. Те, кто попал в большевики, заспорили, но в конце концов оба лагеря образовались, и сражение снежками началось. Каждый из моих маленьких товарищей выбрал себе имя какого-нибудь знаменитого военачальника, а мне выпало быть генералом Врангелем. Я побежал к родителям похвастаться этим неожиданным отличием, но они, печально улыбаясь, отослали меня обратно. Пока мы носились по палубе, подражая звукам выстрелов из ружей, пулеметов, самолетов и пушек, пакетбот вышел в открытое море. Между глыбами льда расстилалась изумрудно-зеленая гладь воды. Огромные белые массы, сдвинутые с места движением корабля, медленно поворачивались и постепенно скрывались из глаз. Было очень холодно. Берега России растворялись в тумане. Родители, стоявшие на палубе, выглядели измученными, несчастными, потерянными. Люди вокруг них плакали. Я не понимал причины общей печали. Я слышал, как говорили, что Константинополь для нас только этап и что оттуда мы попытаемся перебраться во Францию. А по словам моей гувернантки, Франция – такой же или почти такой же рай, как Швейцария.
В Константинополе нас ждали новые трудности:
1 2 3 4