А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

[13]
Алексей хотел бы учиться мастерству художника, но хозяйка отправила его в лавочку помощником приказчика. Эта торговля была ему отвратительна, поскольку заключалась в том, чтобы обмануть клиента, скрыв истинную цену товара. Частенько приказчик покупал у какого-нибудь бедного крестьянина за гроши старинную икону или продавал за большую цену якобы древнюю Псалтырь. Алексей наблюдал за происходящим, скрепя сердце и стиснув зубы, пленник своей должности за прилавком. Эти угрюмые мужики, скупые на слова, и старухи, «похожие на крыс», вызывали у него жалость, когда отдавали последние жалкие рубли за какую-нибудь иконку. Ему хотелось подсказать тихонько покупателю истинную цену иконы, которую расхваливал им приказчик, не запрашивая лишнего двугривенного. Заглядывали в лавку и староверы, не признававшие официальную православную церковь, жившие закрытыми общинами, молившиеся и совершавшие обряды, как и до реформы патриарха Никона 1654 года. Эти люди, гонимые как еретики, своими рассказами произвели на Алексея огромное впечатление. Он восхищался силой их веры перед лицом власти, которая преследовала их, сажала в тюрьмы, ссылала в Сибирь. Но вскоре он понял, что их пассивное упорство объяснялось неспособностью сдвинуться с того места, где они стоят. Они цепляются за старые слова, изжитые понятия, страшась открыть глаза и взглянуть на мир. «Эта вера по привычке, – напишет Горький, – одно из наиболее печальных и вредных явлений нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным».
Со временем работа и жизнь среди иконописцев стала для молодого Горького настолько тяжела, что он чувствовал, как им овладевает заразная тоска и скука: «Скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой, как свинец, давила людей, умерщвляя в них все живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили таким же средством забыться, как водка». Когда он плакался на свою тяжелую долю бабушке, она только вздыхала: «Терпеть надо, Олеша!» «Я был плохо приспособлен к терпению, – признается Горький, – и если иногда проявлял эту добродетель скота, дерева, камня – я проявлял ее ради самоиспытания, ради того, чтобы знать запас своих сил, степень устойчивости на земле. Иногда подростки, по глупому молодечеству, по зависти к силе взрослых, пытаются поднимать и поднимают тяжести, слишком большие для их мускулов и костей… Я тоже делал все это в прямом и переносном смысле, физически и духовно, и только благодаря какой-то случайности не надорвался насмерть, не изуродовал себя на всю жизнь. Ибо ничто не уродует человека так страшно, как уродует его терпение, покорность силе внешних условий».[14]
В четырнадцать лет, терзаемый мучениями переходного возраста, он все больше и больше думал о женщинах: «Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда, куда все ходят? Это не было желанием физическим – я был здоров и брезглив, но порою до бешенства хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души».
В этом настроении тревожной неудовлетворенности он решил убежать в Персию. Именно в Персию, скорее всего, только потому, что ему очень нравились персы-купцы на Нижегородской ярмарке, безмятежно сидевшие и покуривавшие кальяны, выставив крашеные бороды и устремив вдаль темные, мудрые глаза. Однако этим планам не суждено было сбыться из-за одной случайной встречи: однажды на пасхальной неделе, прогуливаясь, он наткнулся на своего бывшего хозяина чертежника Сергеева, который к этому времени взял много подрядов на ярмарке. Сергеев взял его к себе в десятники, присматривать за строительными работами, и положил ему жалованье пять рублей в месяц и пятак в день на обед.
Из-за разлива Волги работы задержались. Выдавшееся свободное время Алексей тратил на чтение любых книг, какие только попадали ему в руки: «Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь, как у него всё понятно, просто и по-осеннему прозрачно, как чисты его люди и как хорошо всё, о чем он кротко благовестит». Достоевского, Гоголя и Толстого он ценил меньше. Однако и они завораживали его – богатством своего слога. «Хорошо было читать русские книги, – также напишет он, – в них всегда чувствовалось нечто знакомое и печальное, как будто среди страниц скрыто замер великопостный звон, – едва откроешь книгу, он уже звучит тихонько». Романы Вальтера Скотта напоминали ему «праздничную обедню в богатой церкви». Это было «немножко длинно и скучно, а всегда торжественно». Диккенс навсегда остался для Горького писателем, перед которым он почтительно преклонялся: «Этот человек изумительно постиг труднейшее искусство любви к людям».
Имея стабильную работу и достойную оплату, Алексей завидовал нескольким жившим по соседству гимназистам, с которыми познакомился. Конечно же, он чувствовал себя более свободным, более зрелым, чем они, однако они имели над ним одно все подавляющее преимущество – они учились. Эти образованные молодые люди много говорили о девушках, влюблялись то в одну, то в другую и писали стихи. Чтобы не отставать, Алексей решил и сам поухаживать за какой-нибудь барышней. Чтобы завоевать ее сердце, он предложил ей прогулку по пруду. Служившая им гондолой шаткая доска опрокинулась, и барышня, в кружевном платье с лентами, упала в зеленоватую воду. Алексей по-рыцарски бросился спасать ее и вытащил, насквозь промокшую, на берег. Она не простила ему этого случая и с тех пор видела в нем врага.
Большую часть дня Алексей проводил на стройке, приглядывая за работами. Все вокруг воровали. Рабочие воровали строительные материалы, инструменты, банки с краской… Хозяин тащил к себе жалкую утварь, которую находил, осматривая после ярмарки лавки, взятые им в ремонт, и украшал ею свою квартиру. Эта маниакальная алчность взрывала Алексея. «Я не люблю вещей, – скажет он, – мне ничего не хотелось иметь, даже книги стесняли меня. У меня ничего не было, кроме маленького томика Беранже и песен Гейне… Мебель, ковры, зеркала и всё, что загромождало квартиру хозяина, не нравилось мне».
В этот период ему довелось снова увидеть своего «вотчима», который дал ему советы относительно выбора книг, порекомендовав «Обломова» Гончарова и «Искушение святого Антония» Флобера, русский перевод которого незадолго до этого вышел в приложении к «Новому времени». Беседуя с ним, Алексей думал о том, что этот человек, преждевременно состарившийся, изъеденный чахоткой, был когда-то дорог его матери, о том, что он ее оскорблял, бил, – и от этого он испытывал глубокую грусть. «Я знал, что он живет с какой-то швеей, и думал о ней с недоумением и жалостью: как она не брезгует обнимать эти длинные кости, целовать этот рот, из которого тяжко пахнет гнилью?.. Я видел одно – он умирает… Завтра он весь исчезнет, весь, со всем, что скрыто в его голове, сердце, что я – мне кажется – умею читать в его красивых глазах. Когда он исчезнет – порвется одна из живых нитей, связующих меня с миром…»
Алексей пришел в больницу, где умирал его отчим. Как и всегда, милосердие побеждало в нем гнев, доброта заставляла возмущение молчать. Он анализировал себя с ясностью и четкостью, удивительными для его пятнадцати лет: «Я не пил водки, не путался с девицами – эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше я читал, тем более трудно было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди… Я брезгливо не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я видел жестокое – кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, – это вызывало у меня органическое отвращение… Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, в монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города. Поменьше людей, подальше от них… Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой».[15]
Один из таких «боев» разгорелся, когда юный Алексей ринулся на защиту проститутки, которую грубо стаскивал с пролетки дворник одного из публичных домов. «Мы катались по двору, как два пса; а потом, сидя в бурьяне съезда, обезумев от невыразимой тоски, я кусал губы, чтобы не реветь, не орать. Вот вспоминаешь об этом и, содрогаясь в мучительном отвращении, удивляешься – как я не сошел с ума, не убил никого?.. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело!.. Меня особенно сводило с ума отношение к женщине; начитавшись романов, я смотрел на женщину как на самое лучшее и значительное в жизни. В этом утверждали меня бабушка, ее рассказы о богородице и Василисе Премудрой… и те сотни, тысячи замеченных мною взглядов, улыбок, которыми женщины, матери жизни, украшают ее, эту жизнь, бедную радостями, бедную любовью».
На стройке юный Горький подолгу разговаривал в часы перерывов с рабочими, кровельщиками, плотниками, каменщиками и штукатурами, за которыми должен был присматривать. «Нарядили молодого журавля управлять старыми мышами», – говорили они. Все это были крестьяне, которые по окончании договора возвращались в свою деревню и дожидались там новой работы. Общаясь с ними, Алексей начал понимать менталитет мужика и констатировал, что он сильно отличается от образа, созданного писателями. «В книжках, – напишет Горький, – все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о Боге, о сектах, церкви, – больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он тоже говорит меньше, не столь грубо, более дружественно. Для живого мужика баба – забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох, или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток – только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом – самое главное».[16]
Один из таких «живых мужиков» удивил Алексея своими уверениями в том, что крепостное право, отмененное за четверть века до этого, давало крестьянам определенные выгоды: «А в крепости у бар было, дескать, лучше: барин за мужика прятался, мужик – за барина, и кружились оба спокойно, сытые… Я не спорю, верно, при господах было спокойнее жить – господам не к выгоде, коли мужик беден; им хорошо, коли он богат, да не умен, вот что им на руку… Говорится: господа мужику чужие люди. И это – неверно. Мы – тех же господ, только – самый испод; конечно, барин учится по книжкам, а я – по шишкам, да у барина белее задница – тут и вся разница… мы оба пред Богом равны…»
В этих речах было столько дедовского смирения и столько надежды на лучшее будущее, что Алексей спрашивал себя, способен ли деревенский народ объединиться когда-нибудь, чтобы бороться со своим несправедливо тяжелым положением. Гораздо больше нравились ему настоящие рабочие, выдвигавшие протесты, а не эти сезонные, еще слишком привязанные к своему клочку земли, к своему деревенскому укладу, еще питавшие слишком много уважения к мундиру и сутане.
Живя всю неделю на стройке среди мужиков, он нуждался в том, чтобы проветрить голову, и по воскресным дням спускался бродить в Миллионную улицу, где ютились босяки. Эти «отломившиеся от жизни» люди влекли его своей беззаботностью, весельем, своей гордостью нищих. Ни к чему не привязанные, без работы, без обязанностей – их судьба, думал он, завидна, в этом обществе рабов. «Казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую, – напишет он позже. – Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников. Когда не было работы, они не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это не смущало меня – я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками».
Временами Алексею казалось, что весь мир твердит ему: «Становись вором, это не менее интересно и гораздо более выгодно, чем быть героем». Однако в нем все росло отвращение к грубости, насилию, к тем, кто берет чужое. Мир пугал его. Ему хотелось убежать от него. Но как? «И так хочется дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы всё – и сам я – завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни – красивой, бодрой, честной… Думалось: надобно что-нибудь делать с собой, а то – пропаду…»
В момент этого кризиса ему было шестнадцать лет. Душевное одиночество было огромно. Он не знал, у кого просить совета. Один знакомый гимназист, Николай Евреинов, убедил его, что с его «исключительными способностями к науке» он должен непременно ехать в Казань, чтобы там серьезно продолжать учиться и поступить в университет.
Эта перспектива вызвала у Алексея энтузиазм. Как он не подумал об этом раньше? Для такого человека, как он, спасение было только в книгах. Осенью 1884 года он испросил разрешения у бабушки, которая, заглушая в себе грусть, дала ему последнее наставление: «Ты не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик».[17]
Стоя на корме парохода, отправлявшегося вниз по Волге, он смотрел на сгорбленный силуэт своей бабушки у борта причала, смотрел, как она крестит его одной рукой, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо свое, темные глаза, полные слез и сияния неистребимой любви к людям.

Глава 4
Студенты

По прибытии в Казань, с пустыми карманами и полной головой планов, Алексей принял гостеприимство своего товарища Николая Евреинова, который подтолкнул его попытать удачу. Семья Евреиновых – вдова и два ее сына – жила в тесной квартирке и существовала на нищенскую пенсию матери. У них едва хватало еды, чтобы обмануть желудки, и, видя такую бедность, Алексей страдал оттого, что стал для них еще одной тяжкой обузой. «Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне»,[18] – скажет он. По своей наивности он еще надеялся, что сможет за год подготовиться и получить «аттестат зрелости», который позволил бы ему записаться в университет и учиться там, получая казенную стипендию. Николай Евреинов пытался заниматься образованием своего друга, урывками передавая ему то, что запомнил сам. «Я слушал его жадно, затем Фуко, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье – Дюмурье или – наоборот?» Очень скоро он понял, что ему недоставало надежной базы, чтобы впитать в себя все богатства высшего образования. Кроме того, с каждым днем его все более и более смущало, что он живет за счет этой бедной и щедрой семьи. В конце концов он перестал обедать у Евреиновых, убегая из дома с самого раннего утра. Укрывшись в подвале под развалинами одного дома, посреди пустыря, он наблюдал за бегавшими вокруг бездомными собаками и спрашивал себя, не сделал ли бы он лучше, если бы отправился в Персию. «Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов», – напишет он. Однако он не терял мужества: «Чем труднее слагались условия жизни – тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создает его сопротивление окружающей среде».[19]
Чтобы не умереть с голода, он ходил на Волгу, к пристаням, в поисках случайной работы, за которую можно было получить пятнадцать-двадцать копеек. Там он снова сталкивался с грузчиками, босяками, ворами и жуликами, среди которых «чувствовал себя куском железа, сунутым в раскаленные угли». Ему нравилось их насмешливо-враждебное отношение ко всему в мире и к его условностям, их грубые инстинкты, их беззаботность перед лицом будущего. «Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду», – признается он. И еще: «В часы голода, злости и тоски я чувствовал себя вполне способным на преступление не только против „священного института собственности“. Если он не уступал соблазну – не воровал и не применял насилие, – то только благодаря романтизму юности, оставшейся детской чистоте, смутной жажде совершенства, почерпнутой из прочитанных книг.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги ''



1 2 3 4