А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Я уверена, с ним что-то не так, Мари. Возможно, эпилепсия. Да, думаю, это эпилепсия.
Тут, надо сказать, я заплясал и затрясся что было мочи, а бедная Мама открыла от изумления рот, обхватила меня руками и попыталась остановить мои коловращения, от которых я уже успел взмокнуть, спрятав меня в складках своих юбок. Я боялся, что молодая графиня расскажет матери о том, как я очутился в ее будуаре, проявив столь раннее для ребенка вожделение, и тем самым признал графиню соперницей собственной матери! Неудивительно, что в тот день я плясал до потери чувств. Но какой же это был грязный обман, ведь никто на свете не мог оспаривать у матери мою любовь!
Когда я очнулся, мне стало намного легче: ведь я лежал в своей белой кроватке, а не на какой-нибудь парчовой кушетке в замке, и за мной ухаживала моя Мама, а не молодая графиня, хотя в воздухе еще витал ее слабый аромат. По крайней мере, я отдал должное этой женщине, как и обещал. Следует признаться, ее надменная, затянутая в чулок нога занимает особое место в моих воспоминаниях, откуда больше не сможет причинить моей дорогой Маме никакого вреда. Быть может, много лет назад мне просто предложили ее с доверчивой непринужденностью? Кто знает.
Лягушачьи лапки? Да я всегда испытывал отвращение к лягушачьим лапкам, хотя весь мир и считает этот деликатес символом (как всем известно, возмутительным) нашей национальной кухни. Но, если оставить эмоции в стороне, само присутствие лягушки Армана не позволяет мне играть роль каннибала Паскаля. Пища моя по-прежнему незамысловата, несмотря на мои незаурядные способности шеф-повара (и если не считать весьма ограниченных моментов потакания собственным слабостям). Яблоко от яблони недалеко падает, гласит пословица. Однако нога графини – вовсе не та плоть, которая была мною обещана. Уж поверьте мне, я умею намного лучше обращаться с освобожденной плотью, чем с этой затянутой в чулок ногой!
Вам нужны объективные доказательства существования Армана? Что ж, мы опять вернулись к нашим баранам. Вежливое напоминание? Благодарю покорно. Не люблю я быть предметом насмешек и глумления. Впрочем, напоминаю вам: «Незауряден тот, кто приютил лягушку!» Эти слова однажды прошептала лягушка Арман крошке Вивонне, когда девочка спала у студеного ручейка. Но их можно было бы провозгласить во всеуслышание, независимо от того, служат ли они доказательством или нет. Что же касается насмешек и глумления, то позвольте мне благоразумно признать, что никто не любит встречаться на каждом шагу с недоверчивыми ухмылками, многозначительными взглядами и поджатыми, готовыми возразить губами; неизбежно становиться жертвой оскорблений, несогласия, отказа и молчания; и видеть спину толстого отвернувшегося эгоиста, который пытается с помощью напускного безразличия морально вас уничтожить. Как я уже говорил, в некоторых отношениях я ничем не отличаюсь от обычных людей. Так в чем же моя непохожесть? Видите ли, вся моя жизнь была исполнена страданий, причиняемых лишь за то, что я слишком много и слишком быстро говорил, меня слишком плохо понимали, я слишком много плакал на людях или долго и громко смеялся над тем, что люди в целом считают оскорбительным. Неужели в бессоннице и ударах кулаком в ладонь есть что-то особенное? Если уж мы коснулись этой темы, то кто дал право жене молодого графа ставить диагноз в перегретом храме матушкиного искусства и тем самым взваливать на мою бедную Матушку дополнительную заботу, от которой она так никогда полностью и не избавилась и которая в конце концов унесла эту милую женщину в могилу? Дело в том, что графиня ошибалась. Я не встречал ни одного человека, способного найти подходящий термин для моего недуга, включая тех старых и молодых мужчин, что совершают свой ежедневный обход в Сен-Мамесе. Однако жена молодого графа, несомненно, дала маху. Кто угодно, только не эпилептик. Ну и, конечно, сен-мамесские врачи совершенно ничего не знают о подлинном Армане. А если бы узнали? Как бы они огорчились, когда все их познания и врачебные способности опровергла бы какая-то лягушка! Какое разочарование! Полнейшее уничижение! В дураках всегда остается врач, а не тот бедняга, что доверен его попечению. Незауряден тот, кто приютил лягушку!
Ну хорошо, хорошо! Объективные доказательства. Хватит тянуть кота за хвост. Для этого и повода нет. Ведь мой рассказ в сотни раз забавнее всего того, что юная танцовщица способна вынуть из своей шляпы, пытаясь развлечь целый полк солдат с ампутированными конечностями.
Все началось с того утра, когда я проснулся, крича не от боли, вызванной, как можно было бы предположить, моей злобной лягушкой, иными словами – в животе, – а от пульсирующей рези в одном из моих маленьких белых зубиков. На сей раз это была зубная боль, причем такая сильная и непохожая на все испытанное прежде, что, охватив весь рот и все мои молочные зубы, она полностью скрыла истинного виновника под маской анонимности. То был новый демон, перед которым стушевался даже Арман.
Мама, конечно, бросилась ко мне на помощь, а Папа занял свое привычное место внизу лестницы, наверняка – белый как полотно, машинально запихивая полы своей ночной рубашки в штаны. Снова «ситроен» молодого графа, впрочем, покрытый теперь блестящим инеем в холодном рассветном воздухе. Снова долгая поездка по пустым проселочным дорогам, где изредка попадались фермеры, и рассеянный отец забывал махнуть в ответ на их приветствия. Снова аптека, хоть и закрытая, и дорогая Матушка, которая вернулась вместе с сонной полуодетой Соланж, ассистенткой мсье Реми, и сообщила, что мсье Реми, как назло, уехал на два дня к своей сестре в соседнюю деревню Ла-Флеш. Мы не успеем, сказала Мама, съездить в Ла-Флеш и вернуться обратно, поэтому обо мне позаботится Соланж – раздражительная девушка, которой из-за ее неразговорчивости и обезображенного миловидностью лица (как любил говорить Папа, пребывая в хорошем расположении духа) больше пристало бы работать на скотном дворе, чем в аптеке. Однако мы с Мамой быстро вошли за Соланж через боковую дверь и принялись терпеливо ждать, пока она, подобно равнодушному тюремщику, возится с большой связкой ключей. Мой плач разбудил соседскую собаку, и Мама начала подгонять Соланж. Эта девушка, очевидно, невосприимчивая к моему плачу, маминым терзаниям и лаю злой собаки, наконец провела нас по узкой лестнице наверх, в небольшую комнатку, где велела бедной Маме дожидаться у закрытой двери – в одиночестве, сидя на единственном стуле. А я, обхватив лицо, как ребенок при первой и поэтому невообразимой зубной боли, последовал за Соланж в зубоврачебный кабинет мсье Реми. На мгновение, в неярком свете, пробивавшемся сквозь ставни, которые Соланж открывала убийственно долго, я напрочь забыл о своих мучениях. Я увидел, что эта комната мсье Реми, предназначенная для того, чтобы снимать зубную боль или изготавливать новые зубы (если их можно так назвать) для селян, живших в окрестностях нашей деревни, была такой же волшебной, как и мамина кухня, которая занимала почетное место в замке молодого графа. В полумраке я разглядел ряды инструментов с ручками из слоновой кости, выстроившихся шеренгами, подобно игрушечным солдатикам, а на фарфоровых кубиках величиной чуть больше человеческого рта – этого вместилища больных или выпавших зубов – бесчисленные наборы искусственных протезов. Они дожидались своей установки, невзирая на сопротивление тех, в чьи унылые рты втискивались эти плохо подогнанные зубы. Вдоль гнетущих стен были расставлены верстаки, которые невыносимо сверкали лезвиями, приборами, напоминавшими плоскогубцы для ремонта автомобилей, большими и маленькими орудиями для изготовления новых инструментов, взамен сломанных или просто распавшихся. Этот кабинет – гордость и услада мсье Реми – напоминал созданный на радость мальчику музей, поскольку большая часть оборудования и многие кожаные несессеры с инструментами, похожими на мужские бритвы с костяными ручками, на самом деле достались мсье Реми в наследство от деда по отцовской линии. Будучи полной противоположностью маминой кухни, эта чисто мужская комната внушала такой же благоговейный трепет. Но верхом совершенства было кресло, куда мне суждено было вскоре усесться.
Это кресло было подлинной жемчужиной кабинета и, в отличие от всех остальных принадлежностей, по-видимому, специально сконструировано для детей, хотя обычно, несмотря на его небольшие размеры, его занимали не детишки, а мужчины в рабочей одежде – даже эти увальни опускались порой до уровня хнычущего ребенка. Итак, кресло было маленьким, но автоматическим, с чугунными педалями и рычагами, которые роднили его с гигантскими автомобилями той эпохи. Во всей округе было только одно такое чудо, обитое кожей столь же мягкой, как длинные лайковые перчатки, которые иногда носила жена молодого графа, и такого же бежевого цвета.
Но удовольствие, полученное мною от этой новой обстановки, оказалось мимолетным. В следующий миг ставни с треском распахнулись, утренний свет залил комнату, и я очутился в этом необыкновенном кресле, со старым полотенцем, обвязанным вокруг шеи и прикрывавшим грудь. Ко мне приближалась Соланж. На ней был защитный фартук, как у нашего местного мясника, – совсем не похожий на мамин, где никогда не оставалось даже бледных пятен крови, – и она держала в руке скальпель. Его тонкое лезвие вспыхнуло ярче любого ножа, занесенного шеф-поваром или мясником. Я заголосил, схватился за подлокотники знаменитого кресла мсье Реми и стиснул челюсти, вкусив отменного блюда, состоящего из равных частей страха и боли. Вокруг всей комнаты скалились ряды искусственных зубов, пока обутая нога Соланж усердно трудилась над тем, чтобы поднять меня до уровня ее равнодушной хватки. Затем она решительно раскрыла мне рот и – вы не поверите! – начала наобум стучать по моим маленьким зубкам, пытаясь определить, кто же из этих крошечных близняшек на самом деле был той гнилушкой, где завелся червячок. Кончик лезвия методично постукивал то здесь, то там. Время остановилось. Для меня не существовало ничего, кроме моего разинутого рта, зажмуренных глаз и боли, которую Соланж только усилила, сделав ее почти непереносимой.
И тут на меня напали с другой стороны, вызвав подлинную панику. Это неверие, это чистое потрясение, наверное, послужило мне анестезией (мсье Реми, кстати, недавно приобрел, но хранил под замком обезболивающее, чтобы оно не попало в руки ассистентке). От этого неверия мои глаза вылезли из орбит, сердце замерло, и всякое ощущение боли исчезло. Отчего? Почему? Конечно, из-за Армана. Непроницаемое лицо и выпяченное горло Соланж, непреклонность, с которой она шуровала скальпелем, выбивая один за другим мои бедные зубки (такое у меня было ощущение!), не шли ни в какое сравнение с тем, что, как я теперь понял, в действительности происходило. Как такое могло случиться? Арман выбрал самое неподходящее время, чтобы дополнить действия Соланж. Но вышло именно так. Арман пытался подняться! Выбраться из своего укрытия. Только этого мне не хватало! Что подтолкнуло лягушку к столь решительному шагу? Простое любопытство? Или, может, ей каким-то образом передалась зубная боль, которую я считал исключительно своей? Какова бы ни была причина пробуждения Армана, достаточно сказать, что он пробивался на поверхность, брыкаясь и извиваясь, подобно горняку, ползущему вверх по узкому стволу шахты. Поэтому я совершал глотательные движения, изо всех сил пытался сдержать его и, не переставая вопить, готовился силой заставить лягушку опуститься вместе с желчью, слизью и рвотой, которые ее сопровождали. Но тщетно! Я чувствовал, как мой желудок вывернуло, к горлу подступил комок, а рот заполнился раздутым телом лягушки, которая, видимо, была настроена так же решительно, как Соланж. Все погибло, подумал я, если Соланж, в уже испачканном фартуке, хоть краем глаза заметит зеленую головку Армана, которая высунется над злополучной подушечкой моего языка, вероятно, застряв у меня во рту и переводя дыхание.
Соланж завизжала. И затряслась. Надо мной нависло ее большое бледное лицо. А неверие? Да, теперь Соланж познала неверие, намного превосходившее мой скептицизм, и в одночасье, единственный раз в жизни, стала живой женщиной, а не бедным, тупым, безучастным существом, каким ей судилось родиться. Но в ту же минуту ее лицо исказила маска брезгливости, под стать тому мерзкому зрелищу, которое предстало ее изумленному взору. Забыв о скальпеле, она отпрянула назад и отчаянно взмахнула его безжалостным кончиком у самого моего рта, опять завизжала и в ужасе уставилась на предмет, который лежал на полотенце, у меня на груди. Вы представить себе не можете! Можете подольше задержать дыхание? Да, у меня на груди лежала бедная, крошечная, отрубленная ножка Армана! Приподняв голову, я уставился на нее с точно таким же недоверием, как Соланж. Уж поверьте мне.
Не успел я опомниться, как Арман снова превратился в комок у меня во рту, в горле, и вернулся обратно в ту беспокойную тьму, откуда он так безрассудно вылез. В ту же секунду Соланж выронила скальпель, – он зазвенел, как целая груда сабель, упавших на этот старый деревянный пол, – и смело, мстительно, как женщина с дохлой крысой в руке, сорвала с моей груди полотенце, скомкала его и, отвернувшись, выбросила в мусорный ящик, стоявший в покуда не освещенном солнцем углу. Затем одним прыжком снова подскочила ко мне, на сей раз – с железными щипцами, и выдернула из моего измученного рта не один, а сразу два зуба. В одном из них, наверное, затаился злобный червячок (подобно тому, как во мне скрывалась теперь моя трехногая лягушка), ибо поздно вечером боль почти что прошла. Но эти два жемчужно-белых зуба так никогда и не были заменены живыми или искусственными копиями. И зияющие пустоты во рту до сих пор напоминают мне о бедняжке Соланж, которая вскоре исчезла из нашего dйpartment, не в силах ни скрыть, ни разгласить мою тайну. Какая ужасная выпала ей участь!
Следует добавить, что Соланж была первым, но не последним человеком, видевшим Армана, хотя она и оказалась единственной, кто нанес ему увечье, за исключением того случая, когда я по ошибке посчитал его мертвым.
Вам нужны другие «доказательства»? В кои-то веки мы с вами договорились. Не бойтесь, я не воспользуюсь своим преимуществом и не буду приводить лавину «доказательств» того, что простая лягушка может стать причиной войны, хоть я и склонен так считать.
Война между лягушкой и моим отцом, – речь идет как раз о ней, – напомнила мне, что наша деревня была, по-видимому, первой в этом неприметном dйpartement и, возможно, во всей нашей стране, где воздвигли памятник павшим сынам нашего отечества, причем задолго до того, как первый из них пал. Задумайтесь над этим! В радиусе нескольких километров не было ни одной живой души, которая в тот промозглый, дождливый день не пришла бы на торжественное открытие памятника. В назначенный час наш яркий флаг был спущен, и мы увидели увеличенную копию всех наших сынов и отцов, которые скоро должны были пасть. Величавое изваяние из призрачно-белого камня, исполненное гордости за свою военную форму, оружие и странноватый шлем в виде половинки грецкого ореха, который нисколько не защитил бы нашего героя в лихую годину. У солдата была заостренная бородка, но глаза его оставались незрячими. Вероятно, бородка указывала на то, что наши сыны, – я к ним, к счастью, не принадлежал, – уже будут достаточно зрелыми к тому времени, когда падут смертью храбрых, несмотря на свою молодость. Поразительно, что на монументе нашем не были высечены имена тех, кого мы собрали и отправили на мрачную, но славную военную службу, поскольку ни один из наших жителей, конечно, еще не пал, но скоро падет. Все семеро – как пить дать! Лишь капля в море тех имен, что навеки выбиты на наших памятниках, но тоже своего рода жертва. Как моему дорогому Папе хотелось, чтобы его имя было увековечено вместе с ними в граните! Но этого не случилось, хотя война, этот избалованный монстр, который любит мрачные звуки набатного колокола и черные тучи, стелющиеся по земле, отличил его более интересным способом. Когда чудище, наконец, показалось на горизонте, и я увидел артиллерийские орудия и еле волочащих ноги людей, – «пушечное мясо», как нравилось называть их Папе, – то подумал, что мы вместе с Арманом могли бы положить этому конец. Нужно было только затолкать меня в толстый, еще теплый ствол пушки и выстрелить в охваченные пламенем небеса, чтобы я и Арман своим устрашающим видом обратили в бегство целые полки вражеской армии.
Начало Великого Опустошения наполнило Папу мальчишеской гордостью. Как он любил свой жесткий, плохо подогнанный мундир, и особенно, кепи, которое величаво сидело на голове и низко опускалось на лоб!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17