А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Видели его постарше, лет, скажем, девяти, в погожий осенний день гуляющим по широкому двору: кудри теперь вьются чуть меньше, узкие голубые брючки из саржи едва доходят до колен, и по бокам, над отворотами, красуются пуговицы - по три на каждой ноге. Он медленно ходит по двору, пристально вглядываясь в землю, словно что-то потерял в хрустком ковре охряных дубовых листьев. Он шуршит листвой, но так тихо, так мягко.
- Нет, - говорит ему мать, - тебе нельзя играть с Олстонами.
- Почему?
- Не твое дело допрашивать мать. Но я скажу тебе. Олстоны вульгарны.
- Что такое "вульгарны"?
- То, каким ты никогда не должен быть.
Соседи видели, как он гуляет по опавшей листве, но не видели его в те мгновения, когда миссис Лавхарт вдруг бросалась на колени, впивалась пальцами в худенькую спину и притискивала мальчика к своей груди - в этой рабской позе она на несколько минут замирала посреди одной из пустых комнат, где с высокого потолка черной вуалью свисали тени. Он привык к этому и стоит терпеливо; наконец она отталкивает его и, охнув, как от боли, быстро встает с колен; ее желтоватое стянутое лицо уплывает в другую, почти такую же, комнату.
Он был хорошим ребенком, послушным и прилежным. Много читал. Читал Библию и книги по истории, которые давал отец или он сам брал в отцовском кабинете. На обрыве за домом он собрал коллекцию кремневых наконечников для стрел. Собирал он также марки и знал столицы всех стран мира на большой карте и все цвета, которыми эти страны обозначались. Иногда представлял себя высоко в небе - как Бог, он обозревает целый мир; тогда страны представали перед ним в лучах солнца, раскрашенные каждая в свой цвет. Его сокровища хранились в большой комнате на чердаке вместе с кавалерийской саблей, которой когда-то давно вроде бы размахивал отец, и полковым красно-синим знаменем, местами вылинявшим. Мать думала, что он станет священником.
Хорошим ребенком он был до лета 1892-го; ему скоро исполнялось двенадцать. Тогда он неожиданно даже для себя совершил проступок, вызвавший в городе пересуды и чрезвычайно смутивший родителей. В одной из баптистских сект в поселке у Кадманова ручья происходило молельное собрание. Тихими августовскими вечерами до Растреклятого холма доносилось оттуда пение - неслышнее шепота, просто ритмическая пульсация воздуха. В последнее воскресенье августа собрание завершилось многолюдным крещением в ручье, выше поселка, где вода не загрязнялась общественными отходами.
Тем воскресным днем Болтон Лавхарт вышел из ворот и пошел через город к ручью. Он говорил себе, что идет к ручью искать наконечники для стрел. Джон Сандерс, его одноклассник, нашел там кремневый топор. Дойдя до Гаптоновой мельницы, уже тогда, в девяностые годы, всего-навсего груды камней, чуть выше по течению он услышал хор. Но густой сахарный тростник и большие косматые ивы, заполонившие берег, а также росший поодаль, на ровной земле, орешник с шершавой корой мешали ему что-либо увидеть. Он пошел вдоль ручья по заброшенному, поросшему бурьяном полю, которое открывалось за тростником и деревьями. Старая сука, по виду гончая, с желтой, словно отслаивающейся от реберных дуг шкурой, увязалась за ним у самых хижин внизу холма и теперь бежала следом на почтительном расстоянии. Когда он понял, что она не отстает, он повернулся и крикнул, чтобы она уходила. Она остановилась шагах в десяти и смотрела на него скорбно и испытующе, будто была в чем-то виновата. Он снова крикнул ей и прошел еще немного. Собака за ним. Он нагнулся и подобрал горсть камней. Один за другим швырнул их в собаку. Та не отвернулась, не уклонилась, лишь припала на передние лапы и стояла под камнями, поджав хвост и опустив морду. Последний камень с тупым деревянным звуком стукнулся ей о морду. Собака не шевельнулась, не заскулила. Символом средневекового голода, шелудивой дряблососочной кротости и скорбного вселенского всепрощения стояла собака перед мальчиком, дрожа в сверкании августовского дня.
Мальчик, бледный от ярости и злобы, стоял под взглядом устремленных на него глаз и вдруг ощутил себя потерянным и одиноким. Он ощутил, что никто его не знает и что в целом огромном мире для него не найдется местечка. Потом он снова зашагал на звук голосов и нарочно не оборачивался. Собака за ним не пошла.
В излучине ручья ивы расступились, и он увидел поющих. Песчаная отмель вклинивалась здесь в поток, воде приходилось пробираться в теснине, и выше ее образовалась широкая заводь. На берегу и на отмели стояли люди и пели. На незнакомого мальчика никто не обратил внимания. Остановись на нем хоть пара глаз - он ушел бы бродить по миру, так велико было его чувство растерянности и одиночества. Никто, однако, его не заметил. Он подошел ближе и, бесшумный, как мысль, стороной двинулся к отмели, откуда было лучше видно.
В заводи по пояс в зеленой воде стоял высокий проповедник; мелкие волны легко толкались в дальний берег, омывая никлые ивовые ветви и мягко качая уплывшие на простор мелкие сучки и желтые листья. С черного сюртука проповедника стекали блескучие капли, и кое-где к этой сверкающей черной одежде прилипли золотые ивовые листья. Когда Болтон Лавхарт вышел на отмель, какой-то мужчина вел в воду одну из спасенных, худенькую девочку лет четырнадцати в белом мешковатом платье. Девочка робела; вода доходила ей до бедер, и белое платье вздувалось, как у танцовщицы. Мужчина нетерпеливо потянул ее за руку. Она неуверенно шагнула вперед, потом обернулась и обвела поле, небо и ряды обращенных ввысь поющих лиц испуганным, ищущим, умоляющим взглядом. Но лица людей, поглощенных пением, были бесстрастны. Рука мужчины неумолимо тянула ее дальше; внезапно она перестала сопротивляться, тело качнулось вперед, и под пение толпы "Пусть приступят к нам воды..." - девочка стала заходить на глубину.
Свободной рукой она тщетно пыталась прибить пузырящийся подол белого платья.
Проповедник развернул ее к людям. Во внезапно наставшей тишине он, воздев руку к небесам, выкликнул ее имя и произнес слова обряда. Затем, поддерживая под спину, стал ее опрокидывать. Какое-то мгновение она не поддавалась, а когда он протянул было другую руку - положить на лицо, чтобы она не захлебнулась, - она порывисто ухватилась за нее обеими руками и прижала к груди. И тут же сдалась и, прогнувшись в спине - голова запрокинута, широко раскрытые глаза неотрывно глядят в небо, - ушла под воду.
Проповедник быстро вытолкнул ее обратно. Тот же мужчина повел девочку к насыпи. Там, едва слышно повизгивая, ей раскрывала объятия литая женщина в добротном черном платье. Вновь грянуло пение. Женщина ступила в воду, не заботясь о туфлях и платье, и обняла девочку; пятясь, она увлекла ее за собой и, прижавшись к ней, опустилась на колени:
- Моя малышка спасена! Моя малышка спасена! Хвала Иисусу, да святится Его имя! - закричала женщина, перекрывая поющие голоса. Девочка смущенно стояла рядом, белое платье облепляло костлявое тельце, мокрые волосы сосульками свисали на щеки и шею, по озадаченному сморщенному лицу стекала вода.
Следующим повели высокого нескладного парня лет восемнадцати-двадцати, он смело шагал за своим проводником. Затем настал черед других: старика, двух женщин и четырех или пяти больших детей. А затем в ожидании своей очереди у кромки воды стал Болтон Лавхарт, и под звуки песнопений мужчина взял его за руку и повел на глубину.
Сразу после крещения Болтон Лавхарт ушел от людей у ручья. Но домой направился не сразу. Он побрел по полю к роще возле старой мельницы. Еще насквозь мокрый, он спрятался в зарослях, среди шершавой коры, и ждал, сам не зная чего. Ему не хотелось думать о том, что пора домой и что скоро наступит ночь. Ему была невыносима мысль провести здесь всю ночь одному, среди деревьев, во тьме-тьмущей. Он хотел умереть.
Но он не умер, и ночь наступила. Незадолго до полной темноты, мокрый, растрепанный, по колено в дорожной пыли, прилипшей к сырым ногам, он свернул в ворота своего дома. Матери сказал, что упал в ручей у старой мельницы. Отмытому и переодетому, отец прочел ему наставление, а мать с неподвижным лицом стояла рядом, стиснув руки. Когда отец уходил в церковь на вечернюю службу, у мальчика поднялась температура. Саймон Лавхарт был вынужден идти в церковь, а миссис Лавхарт и доктор Джордан остались у постели больного.
На следующий день миссис Лавхарт узнала правду. Об этом шумел весь Бардсвилл: за утренним чаем, в магазинах, по гудящим телефонным проводам. Но болезнь избавила мальчика от наказания, он лежал в постели - слабый, невинный, лукавый - и наблюдал, как наливается утренняя заря и гаснет день. Он больше не хотел умереть; выздороветь, впрочем, тоже. Ему хотелось всегда лежать вот так, а день и ночь в неспешном плавном ритме пусть сменяют друг друга, как морские приливы и отливы.
Но он выздоровел и вернулся в мир, где жили люди.
Перед самым Рождеством, надев черный костюм с белым крахмальным воротничком, он отправился на конфирмацию в церковь Святого Луки.
- Слыхали, - говорил старый Айк Спэкмен, склонившись над горном в кузнице, - слыхали, как того мальчонку взяли в епископальную церковь? Его мамаша сама пошла и купила самый большущий котел в округе Каррадерс и целую неделю варила этого выродка, покуда из него вся баптистская водичка не повыходила, - тогда уж они ему дали малость тела и крови епископального Иисуса.
Он бросил зажатую в щипцах раскаленную подкову на наковальню и для начала пару раз ударил по ней молотом.
- Но, клянусь, толку от этого мало. Коль кто окрестился в баптисты - ничем того не вываришь. Сошла благодать - другой не видать. Вот вам крест. Клянусь, этот пацан нынче такой точно баптист, как любой малек в ручье.
Был ли он таким же баптистом, как любой пескарь в Кадмановом ручье, Болтон Лавхарт не знал. Жизнь его потекла по прежнему руслу. Он читал книги и разглядывал марки и наконечники. Теперь он ходил в мужскую академию профессора Дартера и усердно учился. Особенно ему давался греческий, и он радовался, когда его хвалили.
Когда ему было шестнадцать, в город приехал цирк.
Когда цирк уехал, Болтон Лавхарт отправился с ним. Не в пример скороспелому крещению побег был тщательно продуман. Однажды днем, дождавшись, когда мать вышла, он выволок из чулана чемодан, сложил в него костюм, три рубашки и всякую мелочь вроде носков, лучшие наконечники и бутерброды. Затем отнес чемодан к реке, у которой кончались владения Лавхартов, на пастбище позади заброшенного каретного сарая, и спрятал его в кустах бузины и сумаха. В ту же ночь он написал матери стратегическую записку, что едет в Нашвилл, чтобы начать самостоятельную жизнь, и, когда родители уснули, выбрался из дому (в кармане месячные деньги и десятидолларовый золотой кругляшок, подарок к Рождеству), забрал чемодан и по тропинке вдоль обрыва пошел в город. Ночь выдалась звездная, но он с легкостью мог бы пройти по этой головокружительной козьей тропе среди кедров и трухлявого известняка даже самой темной ночью настолько привычны к ней были ноги. Недаром так много одиноких одинаковых дней он провел на этом обрыве, глядя на реку.
Пусть побег и был тщательно продуман, однако за этими приготовлениями скрывалась потребность столь же сильная и неизученная, как и та, что толкнула его в воды Кадманова ручья. Либо вовсе не поддающаяся изучению; допустим, ее возможно изучить, проанализировать даже одну за одной ее составляющие, разве не столкнется он тогда, в сокровеннейшей своей глубине, где неважными станут все планы, намерения, суждения, все в мире книги, истории, проповеди и молитвы, понятия "хорошо" и "плохо", "трусость" и "отвага", с каменноликой неизбежностью, которая покоится во тьме, свернувшись туго, как пружина его существа; ее круглые немигающие глаза властно мерцают, освещая это потаенное место и с неумолимостью судьбы приковывая его взгляд? Но он не пытался ничего анализировать. Он все продумал, уложил чемодан и под покровом ночи сбежал: по обрыву в город, обогнул площадь и добрался до железнодорожного тупика, где при свете костров и факелов цирковые люди грузили шатры, зверей и разные приспособления.
Он не стал подходить, а остановился в тени, вдыхая запах дыма, прогорклого масла и пыли; крепко пахло большими животными, раздавались приказы, ворчали и огрызались звери; он смотрел на эту кутерьму, такую же, что царила когда-то на огненных дионисийских вакханалиях или среди объятых ужасом варваров, - на буйство красок, бряцание металла, парадный блеск и первобытных символических тварей, - в племени, спасающемся от вселенского огня или потопа. Когда все улеглось и прогорели костры, он спрятался в том вагоне, куда, он видел, сложили парусину и ящики. Спустя час поезд дернулся, лязгнул; сперва он шел рывками, со скрипом, который потом сменился ровным шумом и перестуком колес. Еще через пятнадцать минут далеко впереди глухо засвистел паровоз, и он понял, что они в десяти милях от Бардсвиллу, у Беделлова переезда. Почти сразу он уснул на парусине и очнулся, когда день был в разгаре.
Поезд стоял неподвижно. Мальчик выбрался из своего укрытия. На открытом пространстве возле путей не было никого, лишь на ящике сидел старик в комбинезоне, разбитых сапогах и сомбреро и ел бутерброд. Старик не заметил, как он вылезал из вагона. Болтон увидел, что поезд стоит на окраине большого города: на убитой угольной земле выстроились сараи, за ними виднелись крыши и высокие здания. Что это за город, он не знал.
Он подошел к сараям с дальнего от старика угла, будто идет из города. Зайдя под навес к старику, назвался Джо Рэндаллом и сказал, что ищет работу. Сказал, что он сирота.
- Дурень ты набитый, - отозвался старик, глядя из-под сомбреро мутными прищуренными глазами.
- Я ищу работу, - произнес мальчик, ощущая в себе силу и уверенность и совсем не боясь старика. Прежде с ним такого не бывало. - Любую, - добавил он. - Я буду делать все.
- По тебе не скажешь, - заметил старик, оглядывая щуплого рослого мальчика прозорливо и презрительно, как лошадиный барышник негодную клячу.
- Я сильнее, чем кажусь, - ответил мальчик.
- Дурень ты набитый, - повторил старик, - хотя ладно, можешь наносить зверюгам воды. И покормить.
Старик был одним из безымянных, не считая краткого "Тим", рабочих в зверинце - затурканный, покорный. Прикинул он на неделю, от силы на две вперед: погоняет мальчонку, сам малость побездельничает, покуда не случится чего-нибудь с этим дурачком, который такой же сирота, как сам он - архангел Гавриил. Случись чего, он ни при чем. Он ничего не знал. Он не обещал ему платить. В столовом вагоне всегда вдоволь еды, объедков каких-нибудь.
И Болтон Лавхарт под руководством старика носил воду, таскал корзины и ведра с кормом для животных, кровавое мясо и скользкую мешанину, подкидывал сено. В первый же день кто-то украл его чемодан. Он словно и не заметил. Он вообще ничего не замечал - ноющую спину, боль в руках, тошнотворную усталость. Поужинал объедками, которые принес Тим, и спал на соломе в вагоне.
На второй день, перед началом представления, к нему подошел упитанный мужчина в сером твидовом костюме, с сигарой и бриллиантовым кольцом.
- Как тебя зовут? - осведомился он.
- Джо Рэндалл, - ответил мальчик.
- Врешь, сопляк, - сказал мужчина. - А ну говори, как тебя зовут. Я директор цирка, и, ей-богу, мне не нужны неприятности с полицией из-за какого-то там сопляка. Как тебя зовут?
- Джо Рэндалл, - ответил мальчик, опять ощутив приятные, непривычные силу и уверенность, пробивающиеся сквозь страх.
Директор хотел что-то сказать, но тут подскочил другой мужчина и обратился к нему.
- Я с тобой потом разберусь, - бросил мальчику директор, отворачиваясь.
А после представления, пришли детектив и Саймон Лавхарт. Их появление отсрочила записка, уводящая в Нашвилл, и миссис Лавхарт, которая боялась скандала. Но теперь они стояли в толпе циркового люда, среди шатров, клеток и бедлама, и смотрели на Болтона Лавхарта, которого оставили сила и уверенность. В тот же вечер они сели на поезд из Мемфиса в Бардсвилл.
Дома все пошло по-прежнему. Правда, мальчики в академии постоянно выспрашивали у него про цирк. На время он сделался чем-то вроде героя. Но его это совсем не радовало. Память, как старая болячка, заживала медленно и, как сломанная кость, мешала двигаться, вынуждая быть осторожным в жестах и речи. Но оставались книги. Он читал, выслушивал похвалы учителей и родителей, часами сидел на чердаке с марками, флагом, саблей, наконечниками (лучшие пропали вместе с чемоданом), проводил на обрыве дымчатые осенние дни, молча ходил по дому, осторожно наступая на предательские половицы, и если к нему обращались родители, покорно отвечал: "Да, мама". Или: "Да, отец". Или: "Да, мама. Прости, что заставил тебя волноваться. Буду сидеть спокойно".
1 2 3 4 5 6 7