А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Ну, с приездом, Андреич!
– Дай бог не последний раз видимся…
Выпили, покривились, поели. И как-то неожиданно, словно по морской команде – все вдруг! – повернули разговор в другую сторону, пошли пьянство осуждать.
– Жизнь настала хорошая, все у нас теперь есть. А вот как с пьяными поступать? – спросила тетя Соня.
– Связать по ноге да пустить по полой воде, – сказал Петр Иванович и сам засмеялся.
– Ты вот что скажи, почему у вас в газетах не пишут про пьяниц? Почему не осуждают такое дело? – допрашивала меня Настя. – Вы считаете, что пьяницы сами одумаются?
– Небось вон Пашка одумался, – ответила ей тетя Марфута. – Как посидел в тюрьме-то, так в рот не берет.
– Он-то протрезвел, а тетя Параня через его пьянство умерла! – крикнула Настя. – Нет, по-моему, всех пьяниц надо через газету протаскивать и потом в тюрьму сажать на хлеб и на воду.
– Это ж какую тюрьму надо построить, – удивилась тетя Соня. – Ведь они дуют ноне каждый день. Да чего там мужики? Бабы пьют. Теща Мишки-милиционера пьет. «Москва», Соньки-буфетчицы мать, пьет. Чувал с Веркой и сыном – всей семьей пьют и дерутся. Чувала парализовало от вина-то. Елизавета Максимовна, что за Ивана Ивановича Прохорова выходила, теперь пьет. Намедни возле магазина в грязи валялась… всем хлыстом упала. А ведь раньше при хороших должностях была – и в банке работала бухгалтером, и в доротделе. Лельку Чистякову посадили. Муж ее, Серенька, отчет составлял. Она села сзади его, стала мораль читать: деньги просила то есть. Пьяная! Он сидит, считает, на нее ноль внимания, ни гугу. Что, говорит, язык проглотил? Я те приведу в чувство. Да топором ему по черепу бац! Спасибо, топор вскользь пошел. Оклемался Серенька… Да что толку? Раньше в заготсырье работал, а теперь вон на пенсии. Хромает. На него повлияло.
– Да, теперь он неполноценный, – согласился дядя Ваня.
– Ты вот об чем напиши, Андреич.
– Ладно уж, Лелька дура. С дуры какой спрос? – сказала Настя. – А вот возьми моего зятя, Степана Степановича Климачихина. Он – бывший прокурор, а пьет. За сыном с ножом бегал. В сноху тарелкой бросил. Сноха с ребенком сидела. А ведь у него сын не простой человек – кредитным инспектором работает. Вот об чем напиши.
– Господи, какие страсти принимают! Какие страсти! А из-за чего? – сказала тетя Марфута.
Петр Иванович вдруг рассмеялся:
– Где похороны, Елизавета Максимовна сразу венок хватать. И передом идет.
– Она и свадьбу не пропускает, – сказала Настя. – Кто идет из зака, они с Веркой Сипатой веревку протягивают: давай поллитру!
– Кому хочется с дураками связываться, – ответила тетя Марфута. – Когда хорошие люди погибают, и то никому нет дела. Вон Валерка Панков. Какой парень погиб! А через чего?
– И он через пьянство, – отозвалась тетя Соня.
– Нет, бабы, нет. Пьянство вы сюда не впутывайте, – замотала головой Настя. – Валерий Панков погиб через суеверию.
– Через какое еще суеверие? – прыснула Муся.
Она примостилась на уголке стола и поклевывает с тарелки, как залетная курочка, – носик вострый, глаза круглые, бойкие и смеется как-то округло, рассыпчатым горошком: «Ко-ко-ко-ко!»
– А ты не смейся! – одернула ее Настя. – Не знаешь – и молчи! Его при жизни записали в поминащее. Жена, Шурка, записала. А теща ездила в Пугасово, в церковь, земле предавать. По нему, по живому, службу заупокойную вели. И навалилась на меня, говорил он, тоска. Ну, деваться некуда. Вот он и ахнул себя из ружья.
– А я вам говорю – тут ревность причиною. И больше ничего, – настаивала Муся.
– Что бы там ни было, а человека нет, – сказала тетя Марфута. – И причиною тому Шурка. А ей никакую статью не подыщешь, хоть и виновата кругом. Вот об чем писать надо.
– Все дело в породе, – со значением мотнула головой тетя Соня. – Небось вот из нас, Бородиных, ни одного пьяницы не найдешь. Все живут своим разумом. Сказано: кто на корню устоял, тому ни одна буря не страшна. И пьянка его не повалит.
– Да, это верно. Ежели корень сырой, то пиши пропало, – согласился дядя Ваня. – Одного лень валит, другого воровство, третьего водка.
– А Пашка Жернаков? – спросил Петр Иванович, видимо уязвленный втайне тем, что его род обошли.
– А что Пашка? – вскинулась тетя Марфута. – Иль он больше других пил? Лошадь вон на четырех ногах и то спотыкается.
– Пашку вы не трогайте! – пропела тетя Соня. – Человек встал на свои собственные рельсы.
– Ага. И на твоей племяннице женился. Теперь он праведный, – хохотнул Петр Иванович.
– А что тут плохого? Племянница – человек порядочный. Она не чета его бывшей вертихвостке. Живут они мирно. Не пьют.
– Да ну их к монаху, ваших пьяниц огорчающих! Это есть пережиток исторического прошлого, – сказал Семен Семенович и тряхнул седеющими кудрями. – Споем!
Не дожидаясь ничьего согласия, он запрокинул голову, сладко прикрыл глаза и запел, раздувая ноздри и выпячивая кадык:
Ой-и-й, чтой-то сделало-о-о-ось, случи-и-и-лось
над тобо-о-ой, хоро-о-оший мо-ой?
Его дружно поддержали высокие женские голоса и печально, протяжно, как на похоронах, тоскуя, жаловались:
Глаза серые, веселые на свет больше не глядят,
Разуста твои прелестные про любовь не говорят…
Пели долго и согласно, разбившись на голоса да еще с подголосками, – то отваливаясь к стенке, отрешенно уходя в себя, то подавшись к столу, ревниво одергивая друг друга, подталкивая: «Ты эта, Марфа, не балуй на верхах», «Семен, живее давай, пускай в перебой! Чай, не на быках едешь», «Ну бабы, ну! Давайте мою любимую: „Отец мой был купец известный, имел наличный капитал…“, „Дак мы еще Ланцова не пели“. „А Ваньку Ключника?“, „Про княгинюшку, про страда-алицу!“… И опять умолкли враз, как по команде, и упоительно заливался раскатистый баритон Семена Семеновича:
В саду я-я-ягода ма-а-алина
под закры-ы-ышею росла-а-а…
Расходились поздно, по-темному, удоволенные, с просветленными лицами.
– Эх, Андреич! Спасибо, что приехал. Как в церкви побывали… На спевке да на исповеди.
– Почаще приезжай! Не забывай родину.
Я вышел на волю. Стояла тихая летняя ночь. Ничто не шелохнется, нигде не шумаркнет; только в кромешном небе низко над селом прочертил огнями дугу учебный самолет, деревянно протарахтел мотор, да где-то за моей спиной в ответ ему прозудело оконное стекло. Самолет нырнул за горбины темных ветел и, видимо, сел на близком аэродроме. И снова воцарилась благостная тишина. Я прошел садом, поднялся по лестнице на поветь, где на свежем душистом сене постлали нам с Андреем постель, и лег на большую пуховую подушку лицом кверху. Подо мной, где-то на насесте, сонно пролопотали потревоженные куры, да шумно вздохнула корова, словно кузнечный мех кто-то качнул. Потом грохнула щеколдой сенная дверь, послышались женские голоса, потренькивание тарелок да звонкое цоканье кружки в пустой алюминиевый таз. Посуду вышли мыть, догадался я.
– Дядя Федя не озоровал. А этот прямо зафреник, – послышался утомленный Настин голос.
– Никакой он не зафреник. Зафреник! Просто дурью мучается, – лениво возражала Муся.
– Нет, не скажи! Мне сама племянница говорила. И сестра Нюрка. Запирали, говорит, его… на испыток. И что же? Он один воюет с чугунами да с горшками. А ты говоришь – не зафреник…
«Ну, вот и дома…» – приятно думал я, засыпая.
1970

1 2