А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

комнату для гостей, столовую, буфетную, в которой терпеливо ждут различные банки, запечатанные воском, ради дня воскрешения, который никогда не придет; а затем удаляюсь, охваченная сонливостью, потому что даже безумные старухи, нечувствительные к жаре и холоду, питающиеся воздухом, пылинками, паутиной и блошиными яйцами, должны спать, – удаляюсь в последнюю комнату, мою собственную комнату, где у стены кровать, а в углу,– зеркало и стол, где, опустив подбородок на руки, я предаюсь своим мыслям сумасшедшей старухи, и где я умру сидя и сгнию, и где меня будут обсасывать мухи, день за днем, день за днем, не говоря уже о мышах и муравьях, пока я не превращусь в чистый белый скелет, которому нечего больше дать миру, и меня можно будет оставить в покое – лишь в моих глазницах пауки сплетут ловушки для опоздавших на пир.
149. Должно быть, прошел целый день. Там, где пробел, должен быть день, в который состояние моего отца безнадежно ухудшилось и в который Хендрик и Анна Маленькая помирились, потому что с тех пор у них все было по– прежнему, а если и не по-прежнему, то они изменились, став мудрее и печальнее, так что я не смогла это распознать. Возможно, я проспала весь день. Возможно, перебив всех мух, я взяла влажную губку и охладила лоб отцу, а потом не смогла больше вынести зловоние. Возможно, я вышла в коридор и стояла там, ожидая, когда он позовет, и уснула там, и мне снился дождь, и велд, покрытый цветами, белыми, фиолетовыми и оранжевыми, колышущимися на ветру, пока не проснулась с наступлением ночи и поднялись, чтобы накормить цыплят. Возможно, затем, с миской под мышкой, я стояла, вслушиваясь в ночной ветерок в листве и наблюдая за летучими мышами в сгущающихся сумерках, и ощущала мимолетную печаль тех, кто проводит свои дни среди невыносимой красоты, зная, что когда-нибудь умрет. Возможно, потом я молилась, уже не в первый раз, чтобы моя кончина была мирной и я бы предвкушала жизнь в виде цветка или мельчайшей частицы в кишке червя, ни о чем не ведающих. Возможно, такой день имел место, и я провела его таким образом, беспомощная перед болью отца, жаждая, чтобы она закончилась, проваливаясь в дрему, бродя по двору в вечерней прохладе, размышляя о том, как все будет, когда мы все исчезнем. Однако существуют и иные варианты того, как я могла провести этот день, и их нельзя игнорировать. Может быть, я пыталась помочь ему встать с постели, и это мне не удалось, поскольку он тяжелый, а я субтильная. Это объяснило бы, каким образом он умер, так ужасно свесившись с кровати, – с багровым лицом, выпученными глазами и высунутым языком. Возможно, я хотела вытащить его из лужи, в которой он лежал. Возможно, я хотела перевести его в другую комнату. Возможно, мне стало так тошно и невыносимо, что я оставила его. Возможно, я обхватила его голову руками и рыдала, повторяя: «Папа, пожалуйста, помоги мне, я не смогу сделать это одна». Возможно, когда стало ясно, что он не может помочь, что у него нет сил, что он поглощен тем, что происходит у него внутри, – возможно, тогда я сказала: «Папа, прости меня, я не хотела этого, я любила тебя – вот почему я это сделала».
150. Но, по правде говоря, я с осторожностью допускаю эти предположения. Я подозреваю, что в тот потерявшийся день меня там не было; а коли так, я никогда не узнаю, чем был заполнен тот день. Потому что я существую все более и более прерывисто. Целые часы, целые дни выпадают.
Меня охватывает нетерпение от неторопливого течения времени. Когда-то я довольствовалась тем, что заполняла свои дни размышлениями; но теперь, пройдя через карнавал несчастного случая, я развратилась. Как дочери в пансионах, я сижу, постукивая ногтями о мебель, прислушиваясь к тиканью часов, ожидая, когда произойдет следующее событие. Когда-то я жила во времени, как рыба в воде, дышала им, пила его, и оно меня поддерживало. Теперь я убиваю время, а время убивает меня. Сельская жизнь! Как я тоскую по сельской жизни!
151. Я сижу за кухонным столом, ожидая, когда остынет мой кофе. Хендрик и Анна Маленькая стоят надо мной. Они говорят, что ждут, чтобы им сказали, что делать, но я не могу им помочь. В кухне нечего делать, поскольку нет больше трапез. Хендрик лучше меня знает, что нужно делать на ферме. Он должен беречь овец от шакалов и диких кошек. Он должен уничтожать клещей и личинки мясных мух. Он должен помогать овцам при родах. Он должен заниматься садом и беречь его от вредителей. Поэтому неправда, будто Хендрик и Анна Маленькая ждут указаний: они хотят посмотреть, что я буду делать дальше.
152. Я сижу за кухонным столом, ожидая, когда остынет мой кофе. Надо мной стоят Хендрик и Анна Маленькая.
– Запах становится сильнее, – говорит Хендрик.
– Да, нам придется разжечь костер, – отвечаю я. Я благодарна, что в беде у меня есть надежный помощник. Я встречаюсь взглядом с Хендриком. Цель у нас одна. Я улыбаюсь; и он тоже улыбается, эта внезапная недвусмысленная улыбка приоткрывает испорченные зубы и розовые десны.
153. Хендрик объясняет мне, как можно вынуть из стены оконную раму. Сначала он показывает мне, как отбить штукатурку, и тогда откроются болты, крепящие раму к стене. Он показывает мне, как можно отпилить эти болты ножовкой. Он отпиливает четыре болта, и у наших ног образуется пирамида из опилок и пыли. Он вынимает раму и откладывает ее в сторону. Он объясняет, как выровнять подоконник, прежде чем класть первые кирпичи. Он кладет восемнадцать рядов кирпичей, прокладывая их раствором. Я мою для него мастерок и лоток. Я отмываю известь у него под ногтями уксусом. Всю ночь и весь день мы ждем, чтобы высох раствор. Анна приносит нам кофе. Мы белим новую штукатурку. Мы сжигаем раму. Стекло трескается в пламени. Мы стираем его в порошок каблуками.
154. Мы с Хендриком поднимаемся по лестнице на чердак. В удушливой жаре он показывает мне, как покрыть пол смолой так, чтобы заделать трещины между досками. Я разжигаю огонь под ведром для смолы, а он покрывает пол. Пятясь на четвереньках, мы слезаем с чердака.
155. Хендрик вынимает из двери ручку и показьшает мне, как законопатить щели. Он кладет шесть рядов кирпичей, чтобы закрыть дверной проем. Я мешаю известковый раствор, отмываю инструмент, вычищаю ногти. Мы срываем старые обои и оклеиваем коридор обоями, найденными на чердаке. Старая дверная коробка выпирает, но мы не обращаем на это внимания.
156. Хендрик показывает мне, как пилить кирпичи и штукатурку. Мы используем продольную пилу, у которой никогда не тупятся зубцы, – она висит на конюшне. Мы пилим стеньг, чтобы отделить спальню от дома. Наши руки устают, но мы не останавливаемся. Я научилась плевать на руки, прежде чем взяться за пилу. Наша работа нас сближает. Работа больше не является прерогативой Хендрика. Я ему ровня, хоть и слабее. Анна Маленькая забирается на стремянку, чтобы подать нам кружки с кофе и куски хлеба с вареньем. Мы заползаем под дом, чтобы пилить фундамент. Наш честный пот льется в теплой темноте. Мы словно два термита. Наша сила – в упорстве. Мы пилим крышу и пол. Мы отталкиваем комнату. Она медленно поднимается в воздух–черный корабль с причудливыми углами, плывущий среди звезд. Он плывет в ночь, в пустое пространство – неуклюже, потому что у него нет киля. Мы стоим, наблюдая за ним, в пыли, среди мышиного помета, на земле, которую никогда не освещало солнце.
157. Мы поднимаем тело и несем его в ванную – Хендрик за плечи, я за ноги. Мы снимаем с него ночную сорочку и разматываем бинты. Мы сажаем тело в ванну и льем на него воду, ведро за ведром. Вода меняет цвет, и на поверхность всплывают экскременты. Руки свешиваются через края ванны, рот широко раскрыт, глаза смотрят неподвижным взглядом. Через полчаса нам удается отмыть испачканное тело. Мы подвязываем челюсть и закрываем глаза.
158. На склоне холма за домом Хендрик складывает груду валежника и поджигает его. Мы бросаем в огонь ночные сорочки, бинты, постельное бельё и матрас. Они тлеют до вечера, наполняя воздух запахом горелых перьев и кокосовых волокон.
159. Я сметаю всех дохлых мух и отмываю пол с песком и мылом, пока пятна крови не превращаются в бледно-розовые пятнышки на коричневых половицах.
160. Мы втроём относим большую кровать на конюшню и подвешиваем к балкам цепями – дожидаться дня, когда она может снова понадобиться.
161. С чердака мы приносим пустой сундук и укладываем в него вещи покойного: воскресный костюм, черные сапоги, накрахмаленные рубашки, обручальное кольцо, дагерротипы, дневники, гроссбухи, пачку писем, перевязанную красной ленточкой. Я читаю одно из писем вслух Хендрику: «Как я тоскую по тебе в эти дни…» Хендрик следит за моим пальцем, указывающим на буквы. Он рассматривает семейные группы и безошибочно узнает меня среди других детей, братьев и сестер и сводных братьев и сестер, которые умерли во время различных эпидемий или уехали в город зарабатывать себе состояние, и больше о них никогда не слышали. На фотографиях я унылая, со сжатыми губами, но Хендрик не обращает на это внимания. Закончив, мы укладываем бумаги и запираем сундук на висячий замок, а потом уносим его на чердак ждать воскрешения.
162. Мы складываем зеленые занавеси в ящик и делаем новые из веселой цветастой ткани, на которую наткнулись на чердаке. Хендрик сидит, наблюдая, как мои ноги нажимают на подножку швейной машины, а проворные пальцы направляют шов. Мы вешаем наши новые занавески, от которых в комнате прохладно, но светло. Мы улыбаемся, созерцай дело наших рук. Анна Маленькая приносит кофе.
163. Хендрик и Анна Маленькая стоят надо мной, ожидая распоряжений. Я верчу кофейную гущу в чашке. День будет трудный, говорю я им, день ожидания. Слова приходит ко мне неохотно, они застревают во рту и вываливаются тяжело, как камни. Хендрик и Анна Маленькая терпеливо ждут. На севере собрались тучи, говорю я им, наверно, будет дождь, возможно, через несколько дней велд покроется свежей зеленью, увядшие кусты дадут побеги, саранча, дремавшая всю зиму, появится из земли в поисках пищи, сопровождаемая птичьими стаями. Мы вообще должны, говорю я им, опасаться возрождения жизни насекомых, которое обычно следует за дождями и цветением велда. Я упоминаю это бедствие – гусениц. Птицы – наши союзники, говорю я им, птицы и осы, потому что осы – тоже хищники. Хендрик слушает меня, держа шляпу в руке, глядя не на мои глаза, а на губы, борющиеся с каждым слогом. Губы устали, объясняю я ему, им хочется отдохнуть, они устали от всей этой артикуляции, которой им пришлось заниматься с тех пор, как они были крошками, с тех пор, как им открыли, что существует закон, что они больше не могут просто раскрываться, чтобы издать громкое «а-а-а-а», которого, по правде говоря, всегда было достаточно для них, – чтобы выразить что угодно или сжаться, храня долгое молчание, в которое я еще удалюсь, обещаю. Я устала подчиняться этому закону, пытаюсь я сказать, печать которого лежит на мне в паузах между словами и при артикуляции, которая устраивает войну между звуками; «б» против «д», «м» против «н» и так далее,– впрочем, я слишком устала, чтобы объяснять тебе все это, ведь ты и алфавит-то нетвердо знаешь, так что вряд ли что-нибудь поймешь. Закон схватил меня за горло, я говорю и не говорю, он захватывает мою гортань, одна его рука – на моем языке, вторая – на моих губах. Как я могу утверждать, говорю я, что это не глаза закона смотрят из моих глаз или что это не разум закона оккупировал мой череп, оставив мне ровно столько интеллекта, чтобы произносить эти сомнительные слова, если только это я их произношу, и понимать их ошибочность? Как могу я утверждать, что закон не стоит во весь рост внутри моей оболочки: его ноги – в моих ногах, его руки – в моих руках, его член свисает из моей дырки; или что, когда я получила шанс все это высказать, губы и зубы закона не начали прогрызать оболочку, чтобы выбраться наружу, – и вот он уже стоит перед тобой, усмехаясь и снова ликуя, его нежная кожица твердеет на воздухе, а я лежу на полу, как сброшенная кожа, измятая, покинутая?
164. Мы стоим в плохо освещенном коридоре перед дверью, которая, насколько я помню, всегда оставалась запертой. «Что ты держишь в этой запертой комнате?» – спрашивала я отца. «Там ничего нет, – обычно отвечал он, – там свален старый хлам и нет ничего, кроме сломанной мебели, к тому же ключ потерян». Сейчас я приказываю Хендрику открыть дверь. Он взламывает замок с помощью долота, потом бьет по двери своим молотком весом в сорок фунтов, пока косяк не раскалывается. Дверь открывается. С пола поднимается облако пыли. Пахнет холодными, усталыми кирпичами. Анна Маленькая приносит лампу. В дальнем углу мы видим двенадцать плетеных кресел из камыша, которые аккуратно составлены. Мы видим платяной шкаф, узкую кровать, умывальник с тазом и кувшином. Постель аккуратно застелена. Я хлопаю по ней, и пыль поднимается с серых подушек, с серых простыней. Всюду паутина. Они сделали комнату без окна, говорю я Хендрику.
165. Шкаф заперт. Хендрик открывает замок своим ножом. В шкафу полно одежды – печальной благородной одежды былых времен, которую мне так хотелось бы носить. Я вынимаю платье – белое, с широкими рукавами и высоким воротником, и прикладываю к Анне Маленькой. Она ставит лампу на пол и разглаживает платье на своем теле. Я помогаю ей раздеться. Я принимаю у нее прежнюю одежду и складываю на кровать. Она опускает глаза. Свет мерцает на ее бронзовых боках и грудях, для которых я не нахожу слов. Мое сердце учащенно бьется, когда я надеваю на нее платье через голову и застегиваю пуговицы на спине. Она не носит нижнее белье.
166. Хотя туфли ей узки, Анна Маленькая настаивает. Я надеваю их на нее, не застегивая пряжки. Она неуверенно поднимается и начинает ковылять, как ребенок. Она выводит нас из комнаты сюрпризов на веранду. Солнце садится, небо охвачено буйством Красок – оранжевых, красных и фиолетовых. Анна гордо расхаживает взад и вперед по веранде, привыкая к туфлям. Если бы только мы могли есть наши закаты, говорю я, мы все были бы сыты. Я стою бок о бок с Хендриком, наблюдая. Хендрик утратил свою обычную чопорность. Его рука задевает мой бок. Я не морщусь. Почему бы мне не прошептать ему что– нибудь – что-нибудь доброе, ласковое и забавное об Анне, почему бы не повернуться к нему, а ему – не наклониться ко мне, и я на короткое мгновение окажусь в «воздушной яме», которая является его личным пространством, пространством, которое, когда он стоит спокойно, как сейчас, наполнено его дыханием и его собственными запахами, и я вдыхаю – раз, два – столько, сколько времени говорю то, что намеревалась сказать, собственный воздух Хендрика, и впервые вдыхаю его с удовольствием, и запах мускуса, пота и дыма впервые не отталкивает меня. В конце концов, именно так пахнут люди в сельской местности, которые честно трудятся, потея под горячим солнцем, стряпая пищу, которую вырастили или убили, на огне, который разожгли собственными руками. Возможно, говорю я себе, я тоже буду так пахнуть, если изменю образ жизни. Я краснею из-за своего слабого запаха одинокой женщины, острого от истерии, этого терпкого запаха, как у лука или мочи. Разве он сможет когда-нибудь захотеть сунуть нос мне под мышку, как я – ему!
167. Анна Маленькая поворачивается, закончив свой променад, и улыбается нам. Я не вижу и следа ревности. Она знает, как крепко приковала к себе Хендрика. Они спят вместе, как муж и жена. У них свои супружеские секреты. В теплой темноте они лежат в объятиях друг у друга и беседуют обо мне. Хендрик говорит забавные вещи, и Анна хихикает. Он рассказывает ей о моей одинокой жизни, моих прогулках в одиночестве, о вещах, которые я делаю, когда думаю, что никто на меня не смотрит, о том, как я разговариваю сама с собой, о том, как у меня дергаются руки. Он пародирует мое сердитое бормотание. Потом он рассказывает ей о моем страхе перед ним, о резких словах, которые я говорю, чтобы удерживать его на расстоянии, о запахе страха, исходящем от меня, который он чувствует. Он рассказывает ей, что я делаю одна в постели. Он рассказывает ей, как я брожу по дому ночью. Он рассказывает ей, что мне снится. Он рассказывает ей, что мне нужно. Он рассказывает ей, что мне нужен мужчина, что мной нужно овладеть, превратить в женщину. Я – ребенок, говорит он ей, я старый ребенок, старый ребенок с затхлыми соками. Кто-то должен сделать меня женщиной, говорит он ей, кто-то должен сделать во мне дырку, чтобы выпустить старые соки. Должен ли я быть тем, кто это сделает, спрашивает он ее, – влезть в окно однажды ночью, и лечь с ней, и сделать ее женщиной, и выскользнуть до рассвета? Ты думаешь, она меня впустит? Притворится ли она, что это сон, и позволит, чтобы это случилось, или придется ее принудить? Смогу ли я проникнуть между этими тощими коленями? Потеряет ли она голову и закричит? Придется ли мне закрыть ей рот? Будет ли она тугой, сухой и неподдающейся до конца, как кожа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18