А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— А ты откуда? — спросила она. И косматая лошадка почему-то стала поперёк дороги, нетерпеливо перебирая копытами.
— С Эжвы. Инженера провожал… — неопределённо махнул он на юг.
— Бродяжка?
Это слово она сказала по-русски. И недаром: ни у вычегодцев, ни здесь, на Печоре, не было в родном языке этого обидного слова.
— Нет. Я на одно лето, — сухо и обиженно возразил
Яков. — Зимой снова лесовать буду.
— Ой ли?
Она засмеялась, обнажив ряд крупных белых зубов, и вдруг оборвала смех, насторожённо глянула поверх его головы на вершину дальней сосны.
— Ой ли?… — повторила она одними губами, позабыв в охотничьем азарте обо всём на свете.
Яков увидел. В зелёном кружеве хвои мелькнула пёстрая шубка бурундука. Надо было немедленно доказать свою сноровку, чего, как видно, добивалась и девушка. Но он лишь пошевелил за плечом длинное отцовское ружьё, перехватил и сломал её пытающий взгляд.
— Медвежий заряд у меня…
— Ладно ли стреляешь-то? — с сомнением покачала головой.
— То всерьёз надо видеть… Нечего зря, девка!
Так и началось — со спора.
Впрочем, уже вечером он показал свою сноровку, хотя и в ином деле.
От хозяина, у которого он остановился на ночлег, удалось выведать, что от женихов Устинье (так звали девушку) отбоя не было и что самым подходящим был пока сын урядника Ильчукова — Гурей. Это обстоятельство почему-то камнем легло на душу. И, воспользовавшись субботним вечером, Яков хватил для храбрости стакан водки и потянул на «горку», как называли здесь вечерние гулянки.
Встретили его насторожённо. Парни, как водится, начали задирать и посмеиваться по поводу непонятного Яшкиного говора (язык здесь и вправду был иной, чем на Эжве), но выручила Устя.
— Иди сюда, — сказала она с явным желанием обидеть своих парней и отчасти оттого, что Яков был всё же её знакомцем. — Иди, посиди с девками. Все равно одному со всеми не справиться…
Парни зашушукались, и тут явился Гурей.
— Зачем — со всеми? — тревожно глянув на Устинью и криво усмехнувшись, сказал он. — Пускай хотя бы с одним… Тоже невидаль! Одет, как вншерский нищий!
Ильчуков, по всему видно, был тут первым. Ладный и высокий, с чёрными, по-русски зачёсанными волосами, чуть подрагивая левой ногой в лакированном сапоге, и с зонтиком в руке, он стоял против Якова, снисходительно прицениваясь к его сутулой фигуре. Ему было лет двадцать, погодок. Охотник он был удачливый, что казалось Якову не очень большой заслугой в этих глухих местах, а зонтик Гурей носил в любую погоду, как верный знак состоятельности. Он был силён, но ему не приходилось ходить в лесованье за триста вёрст в незнакомые места, он не мозолил рук ни веслом, ни топором на лесной делянке. Ему не случалось грудь на грудь встречать разъярённую волчицу и брать в одиночку медведя. Он был погодок, но не успел ещё скопить в душе солоноватого осадка застарелой горечи и обид. И Яков об этом хорошо знал…
— Давай бороться! — сказал Ильчуков.
— Не хочу, — отказался Яков и присел около Усти.
— Захочешь… — усмехнулся тот и, схватив Якова за грудки, потянул на себя.
Дальнейшее очень напомнило давний случай, когда Яков вздумал потягаться с Прошкой, возвратившимся с Мотовилихи. Ноги в лаковых сапогах взлетели вверх, а Яков упал на колено и, тяжело перекинув Гурея через себя, тут же вскочил, приготовился к новому захвату.
Он припечатал парня с оттяжкой, тот долго лежал на спине, трудно соображая, что произошло.
— А каблук-то где? — наконец очухавшись и привстав, спросил он.
Каблук, не выдержав удара, отскочил в траву, оскалившись десятком острых гвоздей.
— Дай зонт!
Гурей вырвал зонтик из рук подростка и, махнув рукой, исчез. Парни с восхищением и тайной неприязнью окружили Якова. Но расспросы их теперь вовсе не касались его бедной одежонки и потрёпанных тобаков.
В полночь Яков проводил Устиньку домой.
Потом прошла неделя, а он все откладывал отъезд. Каждый вечер они сидели над Печорой недалеко от двух сосен, а с другого берега им кивали серебряные берёзки, струили в воду литой блеск. Яков всем телом чувствовал её близость и, слушая её голос, удивлялся непостижимости случая. Человек был устроен странно и не понимал самого себя. Мало ли было дома красивых девок? А вот эта явилась неизвестно откуда и стала поперёк его тропы на всю жизнь. Главное теперь в том, как быстрее управиться с поездкой домой, выдать сестру, оставить им с женихом старую избу и вернуться сюда, на Печору.
— Я скоро обернусь, — пообещал Яков Устиньке на последок. — Тогда поглядим, умею ли бить белку…
Она улыбнулась, придвинулась к нему:
— Не хвались уж даром… И так вижу: бывалый!
— Ждать меня будешь? — дрогнувшим голосом спросил он.
— А куда спешить? Ты один такой, — просто ответила Устинька.
С рассветом он покинул деревню и скоро вернулся…
На беду или на счастье вернулся он — кто бы мог сказать? Да и думал ли сам Яков, что это было? Наверное, счастье, если теперь так властно и больно ворохнулась душа, пробудив его из тихого забытья.
…Был уже вечер. В избе горел свет, и чёрные окна были задёрнуты белыми занавесками.
Посреди комнаты, под лампочкой, стояла Любка в модном платье. Лицо у неё пряталось в тень, а взбитые волосы сквозились иконописным сиянием. Напряжённо разведя свои оголённые тонкие руки и круто повернув голову, она обиженно смотрела на отца.
— Не пойдёшь, сказано, в кино! — не глядя на дочь, сказал Илья от стола и властно положил на стопку накладных растопыренную пятерню. — Дурную моду завели: что ни вечер — то кино, либо танцули! Не напрыгалась ты, что ли, вокруг штабелей?
Любка с безнадёжной улыбкой махнула рукой, сфальшивила:
— Вот это, называется, организовал досуг молодёжи! Мастер!
— Во-во! Ты меня ещё текучестью рабсилы припугни! — досадливо сказал отец и подался головой к дверям в боковушку: — Мать! Ты не хочешь выступить в прениях?…
Дед жалел внучку. Он видел, что она шла на этот шутейный разговор не от веселья и, казалось, даже не скрывала своего умысла. Отцу надо было понять одно: лучше, мол, перевести спор в такую лёгкую перепалку, чем всерьёз задевать за живое. Добра здесь вряд ли дождёшься.
Илья, в свою очередь, понимал все отлично и даже принимал шутку, но не хотел признать того скрытого смысла, который таился в словах дочери. Он желал настоять на своём, потому что считал себя правым в этом поединке.
Мать ничего не ответила, из боковушки донёсся громкий, сокрушённый вздох. Илья крякнул, шагнул к наружной двери и, притянув её, запер на крючок,
— Сиди! И чтоб я не слыхал!…
Дед свесил худые ноги с лежанки, поражённо моргал лишёнными ресниц веками. Давеча ему не по сердцу пришёлся хищный чеченец, но сейчас-то чеченца тут не было, были свои люди.
У Любки задрожал подбородок, она стиснула у горла цветастую шёлковую косынку и потупилась. Шутки кончились.
— Мы… два го-о-ода!… — отчаянным воплем резанула тишину Любка и, метнувшись в боковушку, грохнулась там на кровать. Железные пружины глухо охнули, мрачно загудела изба.
— Два года че-е-е-стно-о-о!… — рыдала Любка, глуша крик в подушках, и шептала что-то яростное и непримиримое.
«Двадцать лет девке-то», — к чему-то вспомнил дед и, устало вздохнув, поплёлся к двери. Отчего-то стало жарко ему в избе, решил уйти в сарай на сено.
Дверь запиралась с натягом, старик не мог осилить крючка, просительно глянул на сына. Илья помог открыть, вышел за ним на крыльцо.
Над Печорой, над огромным миром полыхала оранжевая луна — к ветру. Во тьме угадывалось могучее дыхание реки, солоно пахло мокрой снастью, корьём. Далеко за рекой горели огоньки лесопункта.
От сосен отделилась неожиданно гибкая, напряжённая тень, шагнула вперёд и озадаченно замерла в полосе оконного света.
Илья, не сходя с крыльца, окликнул парня. Тот сделал неловкое движение назад, потом помедлил, будто раздумывая, и направился к крыльцу. Остановился в двух шагах, ждал.
— Лодку крепко привязал, поди? — спросил его Илья.
— Не унесёт… — пробурчал во тьме сдавленным голосом парень.
Помолчали.
— Ты вот что… — сурово сказал Илья. — Ты сюда не ходи. Понял?
— А ты что? Регулировщик уличных движений? Куда хочу, туда иду, — срываясь на акцент, возразил Исмаил.
— Девку калечить не дам, — сдерживаясь, глухо сказал Илья. — И болтать со мной нечего, понял? Я тебя живо приструню.
Исмаил шагнул вперёд, к самым порожкам, в лунном свете запылало чёрное серебро кудрей.
— Зачем калечить, зачем струнить? Хорошая девушка, два года берегу, никому не дам обижать, Илья Яков! Люблю, в-ва!…— В горле у него клокотало.
— Ты мне голову не забивай любовью. Любовь дело последнее, а по мне — был бы ты порядочный тракторист! Ни черта у тебя машина не работает, вечно карбюратор в радиатор попадает! Картер проломил по дурости. Какая к дьяволу любовь!
Исмаил тяжело дышал, не двигался, словно прирос к земле.
— Твой порядок — плохой в лесу порядок! — отдышавшись, крикнул он. — Машина не от меня страдает, от дурной работы! Скоро на селинные земли поеду, правду искать! С тобой работать — с ума сходить будешь, машину гробить!
Илья обрадовался. В голосе пророкотало торжество.
— Это дело ты придумал, давно бы… Валяй на целину! И говорить больше нечего…
Хлопнула дверь.
Дед, сидя в сарае, видел через открытые ворота, как молча стояла у крыльца тёмная фигура юноши, боясь сойти со светлой дорожки, жадно заглядывала в яркое окно.
Потом свет в доме потух, и старик перестал различать очертания. Темнота и холодные, острые звезды обступили его, он закрылся тулупом и задремал.
Когда позеленел край неба и в зыбкой вышине одна за другой стали меркнуть звезды, снизу, от Печоры, к самому крыльцу поднялся туман.
Старик проснулся от холода. Дёрнул залубеневшими ногами, подобрал края тулупа, но согреться не мог. Голые дёсны мягко тёрлись в запавшем рту. Костлявые руки сводила судорога.
Яков вздохнул, вспомнил о самоваре и тёплой лежанке и, кутаясь в драную меховину, сел.
Поперёк сарая, искрясь на соломенных ворсинах, дымилась лунная полоса. Луна, что светила вечером на Запечорье, теперь висела низко, над самой крышей дома, заглядывала в сарай. Весь двор заполонила огромная, густая тень от избы.
Старик брёл по двору, погружаясь в эту тень. Когда луна пропала за черным коньком кровли, напоследок скользнув по его лицу и жиденьким волосам, Яков почувствовал, что слепнет, и остановился. Лишь минутой позже ослабевшие глаза попривыкли к темноте, и он мог бы шагать к порожкам. Но он медлил, поправляя сползающий с плеча тулуп, вглядываясь.
На крыльце горбилась чёрная человеческая фигура с непривычно широкими, перекошенными плечами, откинутой в сторону головой. С плеча свисал пустой рукав телогрейки.
Вглядевшись как следует, старик понял: на порожках сидели двое, накрытые одним ватником.
Любка полулежала у чеченца на коленях, положив голову ему на грудь и закинув лицо. Парень обнимал узкие Любкины плечи и, по-ястребиному сбочив голову, заглядывал ей в глаза. Рядом с сапогами парня невнятно белели голые Любкины ноги с зябко сведёнными коленями. Волны тумана мягко обволакивали нижний порожек, переда сапог и одетые набосо туфли.
Парень и девушка сидели не шевелясь, прильнув друг к другу, сберегая тепло, и не замечали ничего вокруг.
Яков постоял, сдерживая дрожь, собрался тихо отступить к сараю, и тут неудержимый приступ кашля потряс его, согнул в дугу.
Он надрывался в трёх шагах, возился с непослушным тулупом, а они не двигались с места. Только парень поднял пьяную голову, сонно посмотрел на старика и снова склонился к ней.
Скрываться стало ни к чему. Кое-как справившись, Яков поднялся бочком на крыльцо и молча проковылял в сени. Оттуда прошамкал:
— Оделась бы… Холодище!…
И, зная, что никто его не слушает, шагнул в тёплую избу.
Тягучий скрип двери всё же разбудил молодых. Любка нехотя отстранилась, сняла нахолодавшую оголённую руку с тёплых колен Исмаила и выпрямилась в роет — тонкая и грустная. Доверчиво закинув руки, словно замужняя, выгнула спину и выпятила грудь поправляя сзади волосы. Он жадно смотрел снизу на её грудь, на белые, полнеющие уже локти, потом упруго вскочил на ноги. Наступив на упавшую телогрейку, подхватил девушку под мышки, прижал к себе. Целовал в губы, глаза, щеки, шею, будто и не сидели они минуту назад в объятиях, будто терял её навсегда. Она поддавалась, тихо и прерывисто дыша, потом легонько оттолкнула, встала на порожек выше.
— Иди… Петухи скоро… Иди!
Прихватив длинной рукой ватник, Исмаил перемахнул через изгородь и остановился там, весь в лунном сиянии.
— Смотри же! Завтра!… — строго сказал он.
— Сегодня уж… Ночь прошла… — тихо поправила она и толкнула двери.
В соседнем дворе хрипло, не умеючи заорал и захлопал крыльями молодой петух…
Любка тихо скользнула в избу, пронеся знобкий холодок ночи у дедовской лежанки.
Старик не спал.
Он не слышал, как вкрадчиво, словно соучастница, скрипнула под Любкой панцирная сетка кровати, как зашуршало одеяло, но старик почувствовал сдавленное, прерывистое дыхание внучки, боявшейся разбудить отца и мать.
Нет, она не потревожила их сна. Зато Яков не мог больше уснуть и на тёплой лежанке, будто заново, с другой стороны прикоснувшись к тому, что вот уже второй год возбуждало смуту в семье, мешало жить.
Днём ранее он и сам не прочь был поучить внучку, запереть двери на тяжёлый, кузнечной работы крюк, прогонять от крыльца нездешнего смугловатого парня. А нынче вот стал невольным соучастником их встреч и все понял.
Почему же, в самом деле, оно — самое радостное и красивое — от века прячется не только от чужих, но и от родных людей? Почему все, словно сговорившись, изо всех сил стараются высмеивать, мешать, наводить свой порядок, не боясь на всю жизнь отравить молодость? Но будет ли ещё в жизни что-то такое же честное, доверчивое и незахватанное, как это?
Яков жалел не только Любку, нет — ему стало жаль всех людей, своих отца и мать, Илюху с женой, хотя он, помнится, не очень мешал им когда-то… Может, оттого, что самому нелегко пришлось отвоёвывать Устю у целой деревни.
Помнится, возвратился он на Печору весной. Только к полой воде управился бывалый охотник, хотя не было часа, когда бы он не вспоминал Устиньи.
В жизни всегда так: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается… Провозился Яков дома с сестрой и женихом до крепких морозов, а там и охотничий сезон в самую пору вошёл. Нужно было идти в лес, чтобы не с пустыми руками являться на новое жительство. И, нужно сказать, зима прошла недаром: набил Яков шкурками лаз туго-натуго и к концу лесования добыл соболя — было чем гордиться. А вокруг властвовала весна и будоражила живые соки. Хотелось жить празднично, распахнуто, лететь над землёй, отвечая немыслимо диким покриком пролетающим на север стаям. Мир звенел последними прозрачными ручьями, густой, захмелевшей кровью горячего от ходьбы тела. Трепыхался тысячами крыл в позеленевшей хвое.
У околицы встретил Якова Ильчуков, будто дьявол его вынес навстречу. Встал пеперек дороги, руку в карман для острастки сунул и, не разжимая зубов, процедил:
— Ты… моль бродячая, сюда не ходи, слышишь?
Он стоял поперёк дороги, у него недобро тлели глаза. И Яков знал: мира не будет. Знал он теперь также, что тяжело приходилось Устинье в деревне весь этот долгий год… Не сбиваясь с ноги, в два упругих шага он приблизился к Гурею и молча, с разворотом двинул кулаком в нижнюю челюсть. Что-то хрустнуло, салазки непоправимо подались в сторону.
Ильчуков застонал и косо, как подбитая на лету птица, упал на кустик можжевела.
Он по своей неопытности чне знал, что такой удар с ходу, на вытянутую руку, равносилен удару лошадиного копыта. Криво шамкнув выбитой с места челюстью, он вывалил на мокрую землю кровавую жвачку и свои молодые зубы.
— У-у-г-га, в-ва… — пытался он что-то бормотать сквозь всхлипывание и стон.
Яков раскорячился над ним, подкинув на спине тяжёлый мешок.
— Может, пособить, или сам дойдёшь?
В ответ Гурей лишь поднял окровавленное лицо, дал прочесть в мокрых глазах звериную непримиримость, захрипел. На лбу, под всклокоченными волосами выпарились крупные градины пота, распухла левая скула.
— Не хочешь? Ну, гляди сам… — сказал Яков и зашагал к дворам.
На следующий день он услыхал, что челюсть Ильчукову вправил земский доктор за три целковых. Всё обошлось, но ненадолго.
Не подумал Яков, каково придётся нести ответ перед самим урядником Ильчуковым, волостным писарем Зюзиным и послушной им бражкой пьяных парней. Не удивился по простоте души он и тому, что урядник не воспользовался законами, не потянул его к ответу за сыновьи зубы. Рассудил проще.
Они подкараулили его на третьи сутки, вечером.
Яков пробирался изгородями в конец деревни, к соснам, где его ждала Устинья. Позади дотлевал закат, над верхушками сосен висела несветящая луна — начинались белые ночи.
1 2 3