– Ийя! Пишу из госпиталя. Точнее, не пишу, а диктую. Что случилось – это не интересно, просто лицо – жареное мясо. Впереди – операция. Обещают новую шкуру на лицо. Представь, как это будет выглядеть! Человек, который всегда смеется… Словом, мое пророчество годовой давности оправдалось: теперь ты тем более свободный человек. Желаю успехов. Как поживает этот гранд чичисбей?… Все.
– Все? Зачем же ты так, мигенький? – Сестра подняла на меня глаза.
Я не успел ответить: распахнулась дверь, и в палату вошел Михаил Васильевич. Позади него толпилось с десяток людей в белых халатах. "Ну, держись, подопытный кролик!" – с внезапной жесткостью подумал я. И уже твердо сказал сестре:
– Прошу вас отослать.
Не обращая внимания на подходивших к моей кровати людей, продиктовал адрес и фамилию Ийки.
Пусть будет так.
4
"Мигенькая" – дневная сестра, а есть еще ночные, дежурные. На этот раз дежурит пухленькая брюнетка с бородавкой возле левого угла рта – два волоска-усика торчат вразлет.
После ужина она развозит на тележке по палатам вечерние дозы лекарств. Спустя полчаса госпитальная жизнь замирает: утихают звуки, в коридоре замолкают шаги, гасится большой свет. Только в моей "одиночке" на тумбочке всю ночь горит настольная лампа под зеленым абажуром. Я считаюсь тяжелобольным: за ночь сестра несколько раз заглядывает ко мне в дверь. И в этот вечер лицо брюнетки уже дважды появлялось в стеклянной шипке повыше занавески. Но я лежу не двигаясь: настраиваюсь на нужный лад. Твердо решил все вспомнить по порядку. Мне, как тем греческим мудрецам, надо познавать самого себя…
Тогда, выслушав решение командира батареи, я вышел из канцелярии – и неожиданно в полутемном коридоре увидел Долгова. Он разговаривал с сержантом из второй батареи. Короткая шея Долгова была втянута в плечи, руки по-боксерски чуть согнуты в локтях и расставлены в стороны, будто им что-то под гимнастеркой мешало прижаться к туловищу. За эти несколько дней службы в батарее видел его только молчаливым и хмурым и не раз невольно думал: "Ну и каменное изваяние без сердца и чувств! Теперь к нему…" Злая ирония судьбы. Разве мог предположить при первой встрече с ним, в карантине, что в конце концов доведется угодить именно к нему. Попал как кур во щи! Но удивительно, Долгов на этот раз улыбался. В полутемноте коридора я разглядел: на скуластом, с толстыми губами лице собрались по две мягкие продольные складки. "Докладывать сейчас или… лучше позже, чем раньше?"
И скорее поступил бы именно так, "философски" – прошел бы в казарму, но Долгов обернулся, складки расправились, подобрал полные губы.
– А-а, веселый человек! – негромко, то ли со скрытой иронией, то ли просто так произнес он. Лицо приняло обычное выражение, глаза из-под бровей смотрели твердо и прямо. Во всяком случае, так "приветствовал" он меня первый раз с того самого случая в карантине, хотя в батарее виделись на дню десятки раз.
В конце концов – раньше, позже… Не все ли равно для меня, когда докладывать!
– Товарищ сержант, прибыл в ваше распоряжение…
Доложив, я замолчал, а он смотрел на меня с минуту и тоже молчал.
– Кто прибыл?
Что было ему отвечать? Вопрос задал как-то удивительно спокойно, буднично – я только пожал плечами.
– А "рядовой Кольцов" съедено за обедом?
Его замечание укололо.
– Забыл.
– Ну ладно, случается и забыть, – согласился Долгов, неулыбчиво скосившись на меня, и тут же отвернулся к сержанту, с которым говорил до этого: – Извини. Пополнение вот определю! – И ко мне: – Пошли!
Нет, он по виду был не чета щеголеватому Крутикову: шагал впереди меня как-то с ленцой, еле приметно раскачиваясь, тяжело ступая кирзовыми сапогами на дощатый пол, – вытертые, в прояминах доски поскрипывали, отзывались с глухим неудовольствием. Поводил крутыми, как у тяжеловеса, плечами. Видно, знал свою силу и цену себе, и это даже пришлось мне в ту минуту по душе. "Или остался недоволен знакомством? – думал я, идя за ним в двух шагах. – Пусть, детей нам вместе не крестить – переживет!"
Лабиринтом между двухъярусных кроватей Долгов прошел в конец казармы, к дальнему ряду, лавируя в узких проходах.
– Тут ваша теперь кровать. – Он придавил толстоватой, тяжелой рукой горбатый, заправленный темно-синим одеялом матрац на верхней койке. Многое повидала, должно быть, эта рука, и не удивительно: вкалывал шахтером, в забое работал. Мысленно сравнил свою узкую, не тронутую ни ломом, ни лопатой ладонь, только скребком да щеткой, и усмехнулся, припомнив и "катакомбы" подвала, и "шарашкину контору", как звали мы свою художественную мастерскую.
Долгов повел бровями, заметил мой взгляд, нацеленный на его руку, убрал ее, сказал спокойно:
– Перенесите кроватный номер, но чтоб забытка опять не подвела! Дальше все по распорядку. После ужина будем знакомиться.
– Чего ж откладывать, товарищ сержант? – Позади Долгова вырос из-за кроватей невысокий солдат – лицо в чуть приметных конопатинках лучилось первозданной беззаботностью, на верхней губе рыжинкой отливал пушок, глаза бегали живо. Я знал его фамилию – Нестеров.
– А вы, как всегда, в адвокаты записываетесь?
– Так ведь нет ничего хуже ждать да догонять, товарищ сержант! Точно. Пополнение, выходит? Земляки вроде? Тульский "самоварник"… Как служба? На высоком идейно-политическом уровне? – Он дружески подмигнул мне, тряхнул руку. Рот у него, оказывается, слегка кривил: губы в улыбке вытягивались больше в правую сторону. Мне он показался развязным.
– Нет, на среднем.
– А мне наказ: и здесь по-нашенски, по-коммунистически служить!
"А – а, из бригады комтруда! Может, где-нибудь и виделись еще. Словом, родственники – седьмая вода на киселе!" Я не очень любезно назвался. Но он не заметил этого, обрадованно воскликнул:
– Ну и порядок! Жить вместе: я внизу, ты – этажом выше. Только держись меня! Точно. – Он опять подмигнул, растянул рот в беззаботно-добродушной улыбке. – По второму году иду!
– Идите-ка лучше, Нестеров, на уборку территории, там вас ждут! – хмуро произнес Долгов, обернувшись к нему.
– Есть!
Его как ветром сдуло – мелькнул за кроватями. Долгов качнул головой, помолчал.
– А вам все ясно?
– Ясно.
– Что делать, понятно?
– Понятно.
Он смотрит на меня, я – на него: оба пытливо, испытующе, глаза в глаза. Будто первый раз увиделись и решили понять, что ждет каждого впереди. По темным, со спокойным блеском глазам, твердо сомкнутым крупным губам, по большой голове на втянутой в плечи короткой и сильной шее окончательно убеждаюсь: не чета Крутикову. Любопытно, медведем зовут… "Будет сгибать в бараний рог!" – успеваю подумать и невольно чувствую: сам стою перед ним весь внутренне собран и напряжен. Однако выдерживаю его взгляд – пусть знает, голыми руками и нас не возьмешь!
Кожа на его скулах наконец дрогнула, будто в легком нервном тике, на лбу складки расправились, тяжелые губы разомкнулись.
– Приступайте! – негромко кидает он.
– Есть! – в тон сдержанно отвечаю я.
Долгов поворачивается медленно, точно ему мешает узкий проход. А повернувшись, идет между кроватей, потом сворачивает к выходу из казармы.
Проходит больше минуты, прежде чем замечаю, что торчу истуканом, и, повернувшись, отправляюсь на другую половину казармы, где до сих пор в отделении операторов была моя кровать, – иду, чтобы перенести табличку. В моих правилах – обдумывать каждое создавшееся положение. Тут же пока родилось сомнение: ну вот не Крутиков уже, а Долгов, но изменится ли что-нибудь?…
Солдаты чинно сидели в полутемном углу. Перед ними устроился на табурете, широко расставив ноги, Долгов с каменно-спокойным лицом. "В ежовых, видно, рукавицах держит!" – тоскливо подумал я, окинув взглядом молчаливые, даже какие-то мрачные, притихшие фигуры солдат.
Долгов, обращаясь ко мне, пробасил:
– Послушаем. Расскажите о себе.
Я разделался быстро: учился, работал… Кому это интересно? Но Долгов, когда я смолк, воззрился на меня как на новые ворота, с сомнением протянул:
– Все?
– Все.
– Скорый, – с удивлением качнул он головой, – хоть и не отбойный молоток!
– Тоже метод: раз, два – и в дамки! – со смешком и не без намека подал позади меня кто-то голос, кажется Рубцов.
– Не беда, что на слова скор, был бы на деле спор, говорил наш бригадир…
– Опять Нестеров на своего конька!
– Точно!
– Начнем вопросы. У кого есть? – Долгов произнес это как-то тихо, обвел солдат взглядом медленно, будто ему трудно было ворочать крупной тяжелой головой. Солдаты сразу примолкли. – Так, у кого?…
Пауза длилась всего секунду: осмелев, ребята начали подкидывать вопросы. И хотя они были элементарными – где родился, есть ли мать-отец, – но задавали их дотошно, докапываясь до самых тонкостей. Нет, ребята оказались не тихими и далеко не прибитыми! И когда я уже мысленно подвел черту – конец вопросам, поднялся щупленький солдат-радист Уфимушкин, в очках с темной массивной оправой. Он слыл молчаливым, и всякий раз, когда собирался что-то сказать, по узкому бледному лицу пробегала тень, солдат смаргивал под очками густыми ресницами, выдавливал слова с натугой, будто ему это стоило великих усилий. В батарее его уважительно звали "ученым". Краем уха слышал, будто он закончил физический факультет, учился в аспирантуре и в самом деле писал какую-то диссертацию даже тут, в армии. Ему приходят пачки писем – секретных а несекретных, бандероли с книжками, – видел сам разноцветные штемпели обратных адресов: научно-исследовательские институты, предприятия… Да и здесь его использовали на полную катушку: читал лекции офицерам по ядерной физике, проводил занятия в технической школе.
Подтолкнув двумя пальцами очки и глядя сквозь них на меня не мигая, негромко сказал:
– Извините. Вы сказали, что работали в художественной мастерской… По призванию оказались там?
– Призвание?… – Я усмехнулся, припомнив и мастерскую и Ромку Кармена. Роман Котович казался нам, ученикам, рубахой-парнем, он покорял своим демократическим отношением, держась с нами на одной ноге. Мы для него были "коллеги", "художники", "гранд-таланты", пока не открылись глаза на всю его подлость. Но было поздно: запутались в его тенетах, стали активными участниками его "левых" поделок, должниками, им облагодетельствованными. Мазали под его руководством все, вплоть до гробов. Он любил за наш счет "заваливаться". В день получки Ромка с утра допытывался: "Завалимся, коллеги, в соседний кабак?" Безотказно срабатывала жесткая очередность: у нас было расписано, кто в какой день ведет…
Никто из нас не мог лучше Ромки приготовить напиток "Кровавая Мэри". В дымящийся парком стакан, наполненный на две трети холодным томатным соком, он наливал "горючее": над кровяной густой жидкостью – слой чистой, прозрачной водки. Налить так, не смешать – искусство. Он делал это с помощью ножа, опущенного концом почти до поверхности сока. Тоненькой, как ниточка, струйкой лил из бутылки водку на блестящее лезвие. Она сбегала в стакан и, не пробив пленку сока, растекалась по его поверхности. А пьешь – сначала горло обварит палящим кипятком, и тут же окатит приятным кисловато-мятным холодком.
Мать считала, что из меня получится художник, и настояла пойти в мастерскую. Уступил ей из жалости: она казалась мне какой-то беспомощной и униженной без отцовской опоры…
– Не поняли! – подал ленивый голос Рубцов. – По принципу: где бы ни работать, главное – лафа была бы. Так, что ль?
Меня ожгли и тон его, и равнодушная, безучастная поза: Рубцов сидел вполоборота у окна и пальцем чертил что-то невидимое на подоконнике.
– Не так, а по настоянию матери.
Видимо, мои сдержанные слова прозвучали веско и убедительно. На несколько секунд стало тихо. Даже близко посаженные глаза Рубцова сдвинулись еще теснее к переносице. Он заелозил на табуретке, хмуро буркнул:
– Выходит, под материну…
Но его вдруг оборвали сразу несколько голосов:
– Ясно!
– Чего там, Рубцов, придираться?
– Мать есть мать!
Как я ни парировал вопросы, стараясь отвечать на них односложно, без подробностей, выдерживая свою марку, все же ощутил: под гимнастеркой потеплело, будто вдосталь поворочал ломом. Скорее, не сознанием, а екнувшим в груди от предчувствия сердцем, от холодка, растекшегося к ногам и рукам, понял, что надеждам, которые еще были у меня минуту назад, не суждено сбыться: экзекуция на этом не закончится. И не ошибся. Рубцов, получив отпор, насупившись и побагровев, с обиженным видом отвернулся к окну. И тогда с места подхватился Гашимов, механик-водитель, обжег черными агатовыми глазами. Смоляные, лоснящиеся брови у него густо срослись над переносицей в одну общую бровь; бритые щеки – фиолетово-сизые от черных жестких остюков, хотя Гашимов и брился каждый день опасной бритвой. В бытовой комнате в такие минуты потрескивало, будто пороли шитые шелком швы.
От возбуждения он с сильным акцентом выпалил:
– Разрешите, товарищ сержант, такой вопрос? Знает, что наш расчет отличный? Тогда как понимает свое поведение, как расценивает в том деле с младшим сержантом Крутиковым?
Блестящие, точно смазанные маслом глаза его, расширенные, округлившиеся, снова жиганули меня – он так же порывисто сел. "Как говорится, дважды за то же…" Невольно подчиняясь какому-то внутреннему движению, я покосился на Долгова. Надеялся увидеть усмешку, радость, удовлетворение – все что угодно. И удивился – скуластое лицо Долгова с приподнятыми бровями было спокойным и даже каким-то просветленным, а во взгляде, скорее, прочитал поддержку. Уже готовившаяся слететь с моих губ резкость вдруг присохла, и я прочревовещал:
– Считаю виновным Крутикова…
– Младший сержант Крутиков – это один дел, а вот как свое поведение расцениваешь? – не унимался Гашимов. "Вот уж клещ кавказский!"
– Я сказал…
Сергей Нестеров хитро ухмыльнулся, подмигнул, – мол, смотрите на него, такого хорошего! С наигранной серьезностью кинул:
– Трудное дело – наводить на себя самокритику: живот расстраивается.
Рубцов коротко, неприятно хохотнул, сморщив лицо в печеную грушу, утроба ходуном ходила под его гимнастеркой; Уфимушкин торопливо смаргивал, будто ему что-то в глаза попало, смущенно растягивал подвижные тонкие губы. Долгов выдержал небольшой срок, поднял широченную лопату-ладонь:
– Ну, тут ясно.
И еще не отсмеялись, не успокоились, я еще не сообразил, как на все отреагировать. Нестеров, скосившись, с ленцой выдавил:
– Другой к нему вопрос, товарищ сержант, девушка есть? Осталась?
Он улыбался.
"Не ответить? Промолчать? Черт его побрал бы – в друзья еще набивается!" Взгляд мой бесцельно уперся в облезлую ребристую батарею. Но в ту же минуту по молчанию, тишине понял с неизбежностью – они ждали ответа, промолчать просто не удастся.
– Можно считать, нет…
Кажется, всего мгновение прошло после моих слов, солдаты взбудоражились, и сразу – автоматная очередь вопросов, реплик:
– Это как же понимать?
– Ишь ты, можно считать…
– Либо черное, либо белое? Вот тебе на!
– Пусть прояснит, а то темный лес!
Мое путаное объяснение – мол, был просто знаком – солдаты восприняли с сомнением, смотрели настороженно, а Рубцов даже ухмыльнулся понимающе: "Загибай!" Странно, но у меня к нему росла внутренняя неосознанная неприязнь. Пусть не верят – не рассказывать же им о своих взаимоотношениях с Ийкой, о том, как теперь к ней в "галантерейку" ходит этот чичисбей Владька…
А они уже принялись допытываться: как проводил свободное время, какие книжки читаю, часто ли в театр ходил? Когда я сказал, что в Большом был два раза, Гашимов присвистнул: "Вай, два? Одним глазом посмотреть – радостный был бы".
Конец этому "знакомству", которое меня уже начало раздражать, положил сам Долгов. Он почувствовал мое состояние – глядел колюче, из-под бровей.
– Ладно, хватит. – Предупредительно, ребром поднял перед собой тяжелую ладонь: сбоку кто-то еще собирался задать вопрос. – Теперь жить и служить вместе, познакомимся. Дела красны концом… А сейчас строиться на ужин.
Он тяжело поднялся, и, словно по команде, поднялись все. "Намекает или просто сказал?" – мелькнуло в голове. В словах его о знакомстве прозвучала скрытая ирония.
Я снова поймал его спокойный взгляд, он неожиданно улыбнулся, широко, открыто, будто давнему хорошему знакомому, и ободряюще: мол, ничего, у нас не пропадешь! Хотя я и не собирался вовсе пропадать, и тут выдержал свою марку.
Улыбка Долгова оказалась сигналом: хмурость, строгость с солдат ровно смахнули веником. Обступили, весело, с шутками заговорили, словно и не эти люди минуту назад устраивали мне "допрос" с пристрастием.
– Не тушуйся!
– А отбивался, скажу, по-ракетному. Точно!
– Да-а, уж налетели – истинные коршуны. Мастера-а!
– Не зевай, не клади палец в рот…
В словах, интонации, за шутками и острословием, как мне показалось, проскальзывала мягкость, душевность, точно они сознавали свою вину за недавнее и хотели сгладить ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23