А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В конце отчета инспектор упомянул человека, выдавшего Фешнеров. Того, кто сообщил их адрес полиции, того, чье имя стало для Шиффле паролем, позволившим ему попасть в мастерскую, не вызывая подозрений. Инспектор обозначил этого человека буквой "X". Однако при последнем упоминании о нем звездочка отсылала к пометке внизу страницы: «Смотри дело 28Б, страница 35, строчка 12».
Теперь не было никакой нужды ломать голову над тем, о чем умалчивал текст, докапываться до сути и разгадывать ее сокровенный смысл.
Я уже достаточно хорошо разбирался в бумагах периода оккупации, чтобы понять, о чем шла речь. Это был самый настоящий справочник доносчиков. В нем значились только имена со ссылкой на текущие дела или материалы следствия. Адреса не указывались: напротив имен стояли только зашифрованные номера. Этого было достаточно, чтобы привлечь к судебной ответственности сотни стариков, переполошить их семьи, начать шантажировать власть имущих, напугать простых людей и подтолкнуть некоторых к самоубийству. Такой цели я перед собой не ставил. В сущности, у меня вообще не было определенной цели.
Когда я в тот день покидал архив, меня переполняли сомнения. Я уже ни в чем не был уверен.


* * *

На протяжении многих лет я переходил от книги к книге, не задавая себе никаких вопросов. Дело не в том, что их не возникало, отнюдь нет. Но в данном случае на меня повлиял Дезире Симон. Писатель утверждал, что если бы он размышлял над вопросом, который вечно ставили перед ним журналисты, психоаналитики и его мясник («Зачем вы пишете?»), то немедленно иссяк бы и стал бесплодным. Выдать свою сокровенную тайну, даже если она была таковой лишь в его глазах, значило бы покончить с творчеством раз и навсегда. Любые объяснения претили Дезире Симону. Он не допускал даже мысли об этом. Когда романиста засыпали вопросами относительно подлинной природы литературного таинства, он уходил от ответа. Правда, Дезире Симон делал это деликатно. Он предпочитал обходить препятствия, возникавшие на его пути, хоть и знал, что рано или поздно ему придется с ними столкнуться. Лучше как можно позже, ибо тогда наверняка настанет последний день его писательской карьеры.
Подобная позиция вполне меня устраивала. Я надеялся находить с ее помощью выход из любого положения до восьмидесяти лет с гаком. Мог ли я подумать, что на середине жизни судьба безвестных мехоторговцев из XV округа заведет меня в тупик?
Этот самоанализ стоил мне нескольких бессонных ночей. Однажды утром я устыдился того, что я – биограф. Мне стало стыдно за свое любопытство. Стыдно пользоваться доверием, приобретенным за счет своих книг, чтобы проникать в дома свидетелей тех лет и вытягивать из них воспоминания, которыми они зареклись с кем-либо делиться. Стыдно предавать огласке их признания даже во имя высшей истины. Стыдно за испытанный способ – смесь терпения и ловкости, – позволявший мне совать нос в архивы частных лиц и заглядывать в самые сокровенные уголки их личной жизни. Стыдно узнавать семейные тайны, не спрашивая разрешения тех, кого это касалось. Стыдно за приемы, достойные сыщика или осведомителя. Стыдно всякий раз убеждаться в том, что тайное преимущество лучших биографов заключается в способности копаться в чужом грязном белье. Стыдно не без удовольствия запускать руку в мусорное ведро, чтобы извлечь оттуда какие-то жалкие улики. Стыдно читать предписания врачей, детально разбиравших по косточкам чьи-то интимные болезни, выписки из банковских счетов, превращавшие нищих в богачей, любовные письма, которые следовало бы сжечь, и черновики, не предназначенные для посторонних глаз. Стыдно за то, что все это приносит неплохие плоды. Стыдно постоянно рассказывать о чужом прошлом, чтобы не пришлось открывать собственную душу. Стыдно наживаться на чьих-то страданиях. Стыдно за самого себя.


* * *

Я даже не помышлял о том, чтобы продолжать плыть против течения по собственной воле. Я боялся обнаружить такое, чего никто никогда не должен был узнать. Ни я, ни кто-либо еще. Мне не удавалось отмахнуться от мысли, которую я вынес из тщательного изучения десятков дел. А именно: во время оккупации все было возможно. В ту пору чего только люди не насмотрелись и не наслушались, с чем только им не доводилось сталкиваться. Те годы были столь удивительным, столь stricto sensu <В буквальном смысле слова (лат.).> необычным временем, что они толкали человека на самые невероятные поступки. Подобно лакмусовой бумаге, они выявляли в каждом и лучшее, и худшее.
Углубляясь в архивные дебри, я все больше убеждался в том, что черные годы войны на самом деле были серыми. Они казались сотканными из двусмысленностей и компромиссов. Они были неопределенного цвета. Четкие и категоричные обязательства, с какой бы стороны они ни исходили, были тогда не правилом, а исключением.
Чтение сотен писем с доносами ошеломило меня. Не буйной силой клокотавшей в них повседневной ненависти, а ее хладнокровием, по крайней мере, до весны 1942-го. Клеветники излагали факты и подкрепляли их доводами. Дескать, эти люди слишком такие, а те люди слишком сякие, поэтому их следовало бы отправить куда-нибудь, как можно дальше от нас. То были годы большой чистки. Многих выбрасывали как хлам. Погрязнув в этих залежах злобы, я совсем пал духом.
Тут был обманутый муж, выдавший жену с любвеобильным сердцем; любовница, подставившая слишком ветреного любовника; друг, написавший донос на своего нечистого на руку компаньона, отец невесты – на будущего нежелательного зятя. Это происходило между французами. Христиане поступали так с евреями. Но и евреи поступали точно так же друг с другом. Когда требовалось спасать свою шкуру, некоторые были способны на все.
Может быть, кто-то из них донес на Фешнеров в полицию?


* * *

– Выпьете чашечку кофе?
Когда я навещал Франсуа Фешнера, его отец принимал меня в магазине, как дома. Правда, среди серебристых лисиц и отливающих синевой сурков, все величали его месье Анри. Старику нравилось то, что на первый взгляд могло бы сойти за панибратство, ибо у французов принято так обращаться к торговцам. Это стало традицией. Уже в школе, расположенной на улице Тюренна, Фешнер был единственным, кого звали непосредственно по имени. В ту пору его имя и фамилию еще не упростили. Преподаватели не желали их выговаривать, ученики тоже. Поэтому для всех он был просто Анри, что являлось особым знаком отличия. Это обращение продолжало тешить самолюбие господина Фешнера, но такое чувство, несомненно, испытывали большинство лавочников – выходцев из Восточной Европы.
Вроде бы мелочь, но старик придавал ей большое значение. Он даже уговорил жену дать их сыну имя, в котором так или иначе выражался бы французский дух. Так появился на свет Франсуа Фешнер. Подобный поступок был наивысшей данью уважения своей новой родине. Если бы ребенка назвали Анатолем-Франсом Фешнером, это звучало бы слишком самонадеянно. Что касается свидетельства о рождении, его незачем было менять после того, как один из депутатов парламента попытался унизить председателя совета, следуя давней традиции искажать фамилию, чтобы как можно больнее уязвить ее обладателя. Мендес-Франс? <Мендес-Франс Пьер (1907-1982) – французский политический деятель, участник движения Сопротивления. Был премьер-министром Франции в 1954-1955 гг. и министром иностранных дел в 1954 г. Ушел в отставку в знак протеста против официальной политики в Алжире; в 1958 г. создал Союз демократических сил.> Да это же не имя, а гражданское состояние!
– Один кусочек сахара или два? Франсуа сейчас придет, он заканчивает примерку с клиенткой.
Когда господина Фешнера позвали в мастерскую, я принялся прохаживаться по магазину в одиночестве. Нельзя было сказать, что его обстановка вышла из моды. Здешняя атмосфера была чуждой духу времени любой эпохи. Через тридцать лет все тут останется таким же, как было тридцать лет назад. Изредка Фешнеры делали косметический ремонт. Тем не менее клиенты у них никогда не переводились. Побелка и краска не отпугивали провинциалов, оставлявших в лавке свои шубы на хранение или даже делавших покупки. Таким образом они демонстрировали свою преданность фирме, стойко державшейся на протяжении трех поколений.
Невозможно укрыться от взглядов зеркал. Разве что спрятаться под ковром, чтобы выбраться из кольца своих двойников. Меховщик рассматривал здесь свои изделия, подобно тому как художник приглядывается к собственным картинам, чтобы обнаружить в них изъяны. С изнанки они выглядели лучше.
Я подошел к витрине, завороженный бесконечным движением пешеходов по улице, тем более что передо мной мелькали кадры немого кино. Но если прохожие, в свою очередь, замечали меня, их удивление было куда сильнее моего. Я красовался в звуконепроницаемой витрине, как рыба в банке. Выставлял себя напоказ, словно гамбургская проститутка.
Я присел у старинного бюро, изящного письменного стола, в нижнем выдвижном ящике которого лежали чеки и пачка кредитных карточек. Моя рука небрежно покоилась возле телефона. Если бы в магазин зашла какая-нибудь клиентка, то она вполне естественно осведомилась бы у меня о цене шляпки из канадской куницы. Ведь торговец – это прежде всего тот, кто сидит у кассы или ее подобия. Но на этом сходство между нами кончалось; прежде чем я открыл бы рот, любая бы поняла, что я не тот, за кого себя выдаю. У меня не хватило бы терпения ждать целый день, когда покупатели пожалуют в магазин. Торговля не была моим призванием.
Отец и сын превосходно дополняли друг друга. Они, казалось, гармонировали во всем, начиная с безупречного внешнего вида – даже если стояли на коленях, нанося последний штрих в перелицовке какого-нибудь манто. Фешнеры никогда не вышли бы к клиенту без пиджака. Не мыслили они себя и без галстука. Их чувство собственного достоинства, присущее порядочным людям, в полной мере проявлялось в отутюженных воротничках. Это казалось им пустяком, естественным для человека, который преклоняет колена перед дамой, пытаясь убедить ее в том, что подлинное изящество незаметно, что это, главным образом, просто идея, витающая вокруг тела. Фешнеры были полной противоположностью итальянцам, глядящим на женщин глазами работорговцев.
Их тандем работал слаженно, тем более что оба уважали друг друга. Это довольно редкий случай, достойный внимания. Как правило, отцы и дети недолго следуют в одной упряжке. Отцы сетуют на то, что дети гнушаются их жизненным опытом и обращаются с ними пренебрежительно. Дети жалеют, что их старики отстали от жизни и неспособны идти в ногу с веком. Профессия у них одна и та же, но порой напрашивается вопрос, удается ли им сообща справляться со своим делом.
Господин Фешнер вернулся, сел на свое место и позвонил скорняку. Даже общаясь с поставщиком, старик изъяснялся на чистейшем французском языке, без всякого позерства и жеманства. По его правильной речи можно было понять, что он – самоучка. Иммигрант, воздающий должное приютившей его стране. Чувствовалось, что он делает это легко и охотно. Именно благодаря этой особенности Фешнер отличался от множества своих сверстников, до сих пор говоривших по-французски с грехом пополам. Вот ведь у польских закройщиков из квартала Марэ, вечно варившихся в собственном соку, так и не возникло потребности отказаться от «Unser Wort» <"Наше слово" (нем.).> ради «Фигаро».
И все же изысканный язык Фешнера свидетельствовал о его некогда униженном положении. Он не мог избавиться от привычки оправдываться. Его фразы зачастую начинались с извинения. Это было трогательно, особенно когда он извинялся еще и за этот свой пережиток. Тем не менее господин Анри в этом отношении значительно опередил своего отца, переселившегося во Францию. Тот поначалу всякий раз, когда его называли «месье», оборачивался в поисках того, к кому относится данное обращение. Вероятно, просто не привык. В ту пору к эмигрантам из Восточной Европы все еще относились как к людям второго сорта, входящим в помещение через дверь-вертушку в последнюю очередь и выходящим оттуда впереди всех.


* * *

Я восхищался спокойствием Анри Фешнера. От него исходила естественная уверенность в себе, производящая неизгладимое впечатление. Теперь ему нечего было больше доказывать, а стало быть, нечего и бояться. Именно таким я всегда представлял себе мудреца. Я собирался равняться на него в старости.
Чаще всего Анри Фешнер держал рот на замке. Воспоминания торговца были сродни зубам – их приходилось вытаскивать силой. Но мне бы и в голову не пришло на это сетовать. Он ухитрялся сказать все одной фразой. Как-то раз, когда я спросил старика, не намерен ли он перебраться на склоне лет в Израиль, он улыбнулся в ответ и произнес, качая головой: «В страну, где оркестров больше, чем зрителей? Бог с вами!..»
Анри Фешнер принадлежал к немногочисленной категории людей, большей частью мужчин, как правило, преклонного возраста, в обществе которых я мог находиться часами, не обмениваясь с ними ни звуком; когда я уходил от этих молчунов, мне казалось, что у нас состоялся разговор по существу. То же самое могло бы произойти сегодня. Но этого не случилось.
– Ну как ваша писанина, дело движется?
– Знаете, всегда трудно говорить о том, чем сейчас занимаешься...
Это и раньше было правдой, а в тот момент особенно. Если бы я осмелился, я засыпал бы старика вопросами, вертевшимися у меня на языке. Но меня удерживала любовь, которую я к нему испытывал. То, что мне довелось недавно узнать о прошлом Фешнера, усиливало это чувство.
– Сын сказал мне, что вы решили рассказать о жизни какого-то писателя. Автобиографии – это интересно; я иногда их читаю.
– Биография, не авто... – произнес я осторожно, чтобы его не обидеть.
– Да ладно, разница невелика. На каком периоде вы остановились?
– Война. Он не был на фронте, но...
– Но он был в оккупации. Как и все.
Я не мог упустить такой случай. Не в силах больше сдерживать свое нетерпение, я ринулся в атаку:
– А вы? Как вы тут жили?
Старик смерил меня взглядом с головы до ног. Назови я его жидом, он посмотрел бы на меня с таким же презрением. Я впервые заметил, что в глубине глаз господина Анри поблескивает лезвие ножа. Его сухой безапелляционный ответ исключал всякое продолжение темы:
– Тут – нормально.
Этот ответ ошеломил меня. Я переспросил. Он упорно стоял на своем:
– Вполне нормально.
Можно было подумать, что старик вычеркнул из памяти целый этап, просто-напросто сведя его на нет. Этих лет для него как бы не существовало. Он вел себя так же, как какой-нибудь испанский богослов, схваченный инквизиторами в разгар занятий, который после долгих лет, проведенных в тюрьме, и множества пыток продолжал прерванную лекцию со слов: «Итак, я говорил вчера...» Этот человек зачеркнул мрачный период своей жизни. Подобно господину Фешнеру.
В хорошем настроении старик порой давал волю прежним антипатиям, шутливо вынося приговоры. Такой-то политик? Его отец – поляк, а мать и того хуже... Немецкий? Это не язык, а скорее горловая болезнь. Но в магазине Анри Фешнера работали люди, которых он, понижая голос, называл «наши», люди, которые кстати и некстати рассуждали об ужасах концлагерей и считали войну исключительным событием в истории человечества. Это выводило старика из себя: от ненароком задетой братской могилы исходит смрад. Когда кто-нибудь восклицал с ужасом, размышляя вслух: «Как можно верить в Бога после Освенцима?!» – он парировал: «Как можно не верить в Бога после Освенцима!» У собравшихся пробегал мороз по коже, и всякие разговоры прекращались.
В этот раз господин Анри выражал свое состояние духа без вызова, но и без юмора. Он не оставлял мне никакой надежды на компромисс.
– Ничего особенного...
Еще раз медленно произнеся эти слова, старик вперил взгляд в пространство. Лишь сейчас я заметил в его глазах отблеск грусти, тронувшей мое сердце. Он поднялся, как бы красноречиво показывая, что разговор окончен. Его сын наконец присоединился к нам. Господин Фешнер тщательно сложил газету, убрал ее в карман пальто и покинул нас, чтобы вернуться к своему бдению наедине с телевизором, привычному для стольких стариков.
Я не раз бывал свидетелем закрытия магазина – подлинного священнодействия. Сначала запирались бронированные двери заднего входа, затем передние двери, после чего опускался тяжелый железный занавес с висячим замком, включалась система видеонаблюдения и полицейской охраны, и, наконец, приводились в действие различные виды сигнализации.
– Видишь ли, я держу здесь не сухофрукты, а рысий и соболий мех, – говорил Франсуа, как бы оправдываясь за все эти приготовления, слегка отдававшие паранойей.
Когда мне случалось заходить за своим другом в конце дня, он спешил закрыть магазин, чтобы отвести меня в «Бушприт», ближайшее, его любимое кафе, где бывали местные лавочники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16