А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но шли месяцы, годы, и воспоминания исчезали, как та башня в тумане, оставаясь существовать лишь в глубинах памяти, редко давая о себе знать разве что в метких укорах совести.
У Евы было ощущение, что бабушка жива (1), хотя, как несложно уяснить из сказанного выше, она не общалась с ней в течение довольно длительного времени. Если выразить утверждение (1) через его двойное отрицание (обратите внимание, как при этом изменится его смысл), то получится, что у Евы не было ощущения, что бабушка умерла (2). Вдобавок ко всему, у нее не было знания на этот счет. Итак, беря на веру и рассматривая нами сформулированные утверждения, с оговоркой насчет отсутствия знания, мы получаем комплект разной смысловой нагрузки: в случае (1) он состоит из «да» и «нет», в случае (2) – из двойного отрицания.
Однако какова бы ни была смысловая нагрузка утверждения (полярная или монотонная), факт остается фактом – Ева не знала о смерти бабушки. И эта дилемма о природе истины стала одной из основных для нашей героини.
Она сидит на траве и любуется пробуждающейся природой. Внезапно ее взору представляется ящерица, неброская по окраске, едва различимая в зарослях. Она замирает на мгновение, словно от этого угрожающая ей опасность самопроизвольно исчезнет, а потом прытко бежит прочь. Истина…думает Ева. Она похожа на ящерицу. Порой ее так не легко распознать. А когда ты ловишь ее, и вот, казалось бы, она уже в твоих руках, мгновение…и ящерицы нет, а ты в недоумении и отчаянии сжимаешь ее хвост. Но хвост – всего лишь часть, крохотная часть, причем весьма и весьма однозначная, а у истины так много лиц. Софисты все-таки были правы…
Все эти вопросы волновали Еву уже тогда, и она терзалась в поисках ответа. Но эти терзанья не были мучительнымив той мере, чтобы причинить невыносимую боль. Наоборот, они были полезны, и Ева сама понимала это, но вот был ли в них хоть малейший смысл? Однако помимо столь спорной жизни внутренней происходили события внешние, пусть не всегда однозначные, но, по крайней мере, не причиняющие особых мук.
Ева была одной в семье, и никогда об этом не жалела. И не жалела не потому, что ревностно относилась ко всему вниманию, ко всей той любви, которую боялась утратить. Нет. Истинные причины коренились в склонности Евы к одиночеству. Она прекрасно понимала (именно этим ребенок отличается от взрослого – первый всегда знает, что ему нужно), что с появлением Geschwister о покое придется забыть. В замкнутом, причем замкнутом по собственному желанию, мире дома она оставалась вплоть до семи лет, после чего пошла в школу. Надо отметить, что дома все эти семь с небольшим лет она не скучала (ребенок еще не успел познать карающего афоризма взрослых – «убить время»), к тому же именно дом давал ей ощущение столь необходимого одиночества – возможности побыть с собой наедине.
Позже, почувствовавшая уязвленность своего одиночества, Ева разговаривала с другом. Она пыталась выразить недоумение в отношении извечного стремления людей объединяться в сообщества. И друг спросил у нее: «Представь, что ты была бы богом. Что бы ты сотворила в первую очередь?». Ева задумалась, и мысль ее в этот момент тщетно боролась с въедливыми стереотипами знаний, которыми нас старательно окружают с самого детства, что зачастую приводит нас к возведению их в ранг очевидного.
«Сперва я сотворила бы землю. Потом небо. Потом воду. Я пустила бы воды рек и океанов течь по сухой земле. Я сотворила бы солнце. Так появились бы день и ночь, закат и рассвет». «Хорошо. А чтобы ты делала потом?» «Я стала бы любоваться своими творениями». «Нет, потом тебе захотелось бы с кем-нибудь разделить свой восторг».
Считая себя богом в рамках личного восприятия, творцом своей собственной жизни, когда ты в равной степени творишь свою радость и печаль, проецируя спонтанно возникающие мотивы на сухой язык событий и фактов, находя каждый раз ту или иную форму воплощения собственного состояния, а потом перелистывая в уме страницы памяти, человек невольно поражается – как же в действительности несодержательна наша жизнь. Но в такой формулировке содержится невольный подвох, ибо то, что мы обычно называем своей жизнью, являет собой не жизнь как таковую, а наше ощущение от ее проживания. А ощущению чужда расчетливая логика людей; его вдохновляют трепет души, когда она взмахивает широкими крыльями счастья, пытаясь оторваться от земли и воспарить в бесконечной эйфории блаженства; его парализует страх, который заставляет душу леденеть, и норовит схватить ее своими холодными и цепкими руками. Но поскольку средой существования нашего тела является мир материальный, мир, картины которого видит глаз, а звуки которого слышит ухо, то между нашим ощущением жизни и жизнью, как таковой, которая определяется хронологией событий (и здесь, дорогой читатель, я позволю себе заглянуть в будущее моего повествования, где весьма важную роль сыграет соответствие ощущения человека последовательности событий фактической хронологии их свершения), существует прочная связь.
Одно далекое воспоминание Евы, описывающее ее отношение к одному весьма неброскому событию (а не само событие!) оставило на удивление яркий след. Когда мы попытаемся описать его как сторонние наблюдатели, не дающие своей фантазии использовать полную палитру для воспроизведения картины, которая обычно именуется воспоминанием, мы удивимся восседающей стойкой занозой в памяти Евы реминисценции, взглянув на полученное нами беспристрастное, безликое воспоминание, бездушный слепок прошлого.
Когда Еве было около пяти лет, ее мучили приступы навязчивого кашля – ложный круп. Родители отвезли ее в больницу. Ева помнит с отчетливостью почти удивительной, учитывая давность события, обстановку в больнице. Вспоминая ее, Ева чувствует, как нос ее щекочет едкий запах лекарств, а в голове звучит приглушенный, но взволнованный шепот десятков голосов, которые слились в один большой коллективный голос, и в нем звучат поминутно то ноты счастья (для тех родителей, которые ожидают выписавшихся детей) и диссонирующие им ноты страха (для тех, кому приходится доверить своих родных врачам с равнодушными масками исполнителей на лицах).
За Евой спустилась медсестра, рослая, белая в своем чистом халате, с одохотворенным и добрым, не в пример остальному персоналу, лицом. Она взяла Еву за руку, и как два давних, проверенных временем друга они шагали по больничным коридорам, отзывающихся на их шаги пылким эхом, и маленькая рука Евы утопала в теплой, готовой согреть ладони ее нового друга. Но как только они достигли нужной палаты, мягкая ладонь выпустила маленькую руку, указала натренированным жестом на пустую кровать и безликим голосом предложила Еве устроиться на своем новом месте, в доме, лишенным лица, лишенным способности зеркала перенять, пусть и в перевернутом виде, черты своего обитателя. И вскоре вместо доброго лица друга, Ева увидела равнодушную спину медсестры в кропотливо выглаженном халате, который, как и описанный безликий дом, источал запах лекарств, заглушая им запах человека.
Оставшись одна, Ева испытала чувство преданного человека, оставленного жестоко, без всяких объяснений. Она осмотрелась по сторонам, и взгляд ее встретился с взглядом больших, синих глаз куклы, такой же, как и она сама, всеми покинутой в этом безликом временном пристанище тысячи пациентов. Кукла не могла подойти к ней, хотя то ощущение, которое испытала тогда Ева, глядя в эти испуганные, широко раскрытые глаза, говорило ей о том, что если бы кукла умела ходить, она бы обязательно сделала эти несколько шагов в ее сторону. И Ева подошла сама, протянула руки и медленно, плавно, чтобы не напугать свою новую знакомую, взяла ее на руки. Лишь только кукла начала успокаиваться, задремав под ласковую колыбельную Евы (кукла умела закрывать глаза, когда ее держали в горизонтальном положении), Ева встретила еще один взгляд, пришедший на смену скрытому ровными веками взгляду заснувшей у нее на руках куклы, но этот взгляд был полон ненависти, глаза были не доверчиво распахнуты, а сужены в приступе подозрительного осуждения. Так сужается наша душа, когда ее грызет паразит недоверия, делая нас слепцами, ищущими истину, но вечно ошибающимися. Этот взгляд принадлежал хозяйке куклы (разве из двух друзей кто-то бывает хозяином другого?), и своей слепящей ненавистью взгляд этот говорил: «Положи немедленно мою вещь». Ева не стала оправдываться, не стала спорить и отстаивать свое право ласково баюкать покинутую всеми куклу на своих заботливых руках; она плавно опустила уснувшее создание на кровать, чтобы не потревожить его сон, и тихой поступью вышла из комнаты, чтобы звук ее шагов не прокрался в зыбкий мир снов убаюканной на ее руках куклы.
Впоследствии, не раз возвращаясь к этой картине прошлого, Ева удивлялась и недоумевала, откуда в этих детских глазах взялось столько разрушительной, губящей душу ненависти? Откуда она стала ведома беззаботному ребенку? Быть может, он и сам не сознавал тогда вреда этого медленного, но крепкого яда, бродившего уже с ранних лет в его крови. Быть может, он всего лишь подсмотрел маску ненависти, лик злобы у взрослых, и решил примерить его на своем нежном в его истинном воплощении лице.
Сейчас Ева сидит на поляне среди распускающихся цветов, греясь в лучах ласкового солнца, и только одно желание наполняет все ее существо – желание разделить эту радость со всем миром. Кто знает, окажись рядом та девочка из давнего воспоминания, сощурившая свои невинные глаза, наморщив свой маленький нос в гримасе злобы (теперь уже, бесспорно, взрослая женщина) не наморщила бы она также нос, не сощурила бы глаза в своем нелепом, эгоистичном желании запереть солнце от всего мира, укрыть его ото всех жадных тел, заставив его светить только ей одной.
Замкнутый мир
Мой дорогой читатель, в предыдущей главе я обрисовал детство Евы, ибо, затеяв свой рассказ о нашей героине, я просто не мог (не как писатель, ищущий в том прекрасном времени истории, достойные того, чтобы их вспомнили, вынесли из пучин ненасытного хищника-времени и заставили ожить, как бы вновь повториться в воображении каждого, кто прочтет о них на всетерпящих страницах, призванных сохранить их для вас, но прежде всего как человек, знающий жизнь и то, что придает ей ее собственную форму, и именно об этом мне хотелось бы вам рассказать) упустить этот важный период.
Безусловно, жизнь в своем безликом, но фундаментальном определении представляет собой, если говорить о ее протяженности во времени, наше существование от рождения до смерти, и, приняв такое понятие, под жизнью мы можем подразумевать определенное состояние тела (отвлечемся на время от души – возможно хоть тогда нам удастся прийти к полному согласию, не вдаваясь в метафизику). Но это безликое (и крайне механическое) определение вряд ли может быть нами воспринято всерьез, ибо людям – единственным существам на земле, осознающим свое существование, а также наделенным особой энергией, которой они к тому же научились управлять (разумеется, я говорю про душу), жизнь, к моменту, когда они начинают о ней задумываться как о чем-то абстрактном, о чем-то, что хоть и связано с ними путами памяти и опыта, но, тем не менее, присуще и другим людям, и животным, и даже растениям, к этому моменту жизнь приобретает лицо. В этом, на мой взгляд, и таится суровое препятствие к пониманию истоков нашей жизни, истоков, далеких от материи и свойственного ей увядания. К тому моменту, когда наша жизнь обретает лицо (и вам, смею предположить, как и мне, доводилось угадывать его очертания в лице человека, жизненный путь которого вы пытались разгадать), мы еще чувствуем себя вне материи, но наблюдение и, в конечном итоге, то механическое понятие, к которому мы рано или поздно приходим, силясь обозначить жизнь как явление, жизнь без конкретного лица, мы почти отождествляем себя с материей, которая преходяща. Осознание этого, ощущение себя чем-то, что рано или поздно исчезнет, что должно исчезнуть (ибо этому мы начинаем находить неправдоподобно частые доказательства), шокирует и ранит, но что хуже – оно обязательно выводит нас из столь уютного и столь свойственного человеку, не отдалившемуся от себя и не потерявшему свою суть, ощущения гармонии, и многим (увы, я видел тому примеры) так и не удается вновь вернуться в лоно бескрайней вселенной, не ограниченной в своей существовании формой преходящей материи. И в этом состоянии мы делаем еще один вывод, отречься от которого бывает еще сложнее, чем вернуться к гармонии, – мы отождествляем себя со своей жизнью (которая, смею напомнить, к этому моменту уже обрела свое лицо), и множество путей, предстающим перед нами в самом начале, в итоге преврашаются в одну единственную дорогу, по которой мы продолжаем шагать и думать, что именно это и есть наша жизнь, обретшая наконец-то лицо, и красота этого лица обжигает нам глаза своим палящим светом, и восхищение этой красотой не дает нам увидеть бесчисленное множество путей, которые зачастую пролегают совсем рядом с той тропой, по которой гордо подняв голову шагаем мы, полагая, что это и есть наша истинная жизнь.
Итак, понятие жизни для каждого человека очень сильно различается в зависимости от того, имеет ли он в виду собственную жизнь или жизнь как явление, как состояние, присущее материи. Жизнь как явление представляется безликим, и те, кому довелось рассуждать на эту тему (а мне кажется, нет таких, кто этого не делал бы) и искать подходящие определения, получали их в виде описаний незатейливых механических систем. Но вот своя собственная жизнь для каждого из нас имеет лицо. Возможно именно здесь коренится свойственный людям эгоизм, ведь своя жизнь никогда не сводится к незатейливой, и уж тем более механической системе. Однако это лицо формируется вместе с нами, и стадии его формирования, стадии обретения нашей жизнью ее собственного неповторимого лица (данная метафора, возможно, звучит несколько неуклюже применительно к жизни, здесь больше подходит «мотив», однако я продолжаю ее употреблять, чтобы подчеркнуть сходство и иногда кажущееся нам тождество жизни человека и его самого), приходятся на период детства человека.
Детство представляется мне самым важным периодом в жизни человека не только потому, что именно в детстве человек приобретает зачастую остающиеся с ним навсегда черты, но прежде всего потому, что в детстве у человека формируется ощущение мира и ощущение себя в этом мире (это я говорю, как человек, чье детство, увы, закончилось очень давно; дети же, как я уже отмечал, не отделают себя от мира, вернее было бы сказать – не отделяют мир от себя), и это ощущение, как первое чувство, направленное вовне, и чувство небывалой эмоциональной силы, часто определяет мотив (я больше не употребил неуместную по моему же собственному наблюдению метафору) дальнейшей жизни, жизни в этом мире и вне этого мира (здесь я имею в виду существование в данный миг и час и именной в той форме, которая нам дана – я лишь хотел указать на чувство разобщенности с внешнем миром, так или иначе испытываемое многими взрослыми людьми).
Теперь, когда мы обсудили в общих чертах важность детства для определения основного жизненного мотива (подразумевая под этим лишь утрату нами способности, идя по одной дороге, видеть лежащее совсем рядом множество иных путей), мне бы хотелось перейти к описанию детства как некоторого безликого и абстрактного периода, характеризуемого совершенно особенным состоянием сознания человека, и далее – к детству Евы, вернее к замкнутому его миру. Быть может, мой дорогой читатель, ты так же, как и я, исходя из своего жизненного опыта, извлек наблюдение, что детям немыслимо понятие границ, будь то границы пространственные или временные. Так, даже если ребенок знает о явлении смерти и даже употребляет это слово, он не видит скрывшегося за ним призрака полного, тотального исчезновения. Для него «смерть» характеризует временный уход, и как любой временный уход он воспринимается детьми спокойно, зачастую без интереса. Многие даже не задают вопроса, куда уходит умершее. Это отсутствие ощущения временных границ можно связать с также отсутствующим у детей ощущением границ пространственных. Их жизнь, лицо которой (да простишь меня, мой милый читатель, за эту неуместную метафору) уже начало процесс формирования, и контуры его почти четко обрисованы, а также жизнь всего вокруг (дети не могут обобщить опытные факты в одну единую абстракцию – они воспринимают жизнь всей окружающей материи, которая нам кажется безликой, как есть). Мы говорим о поле цветов, разумея в каждом случае абстракцию вида и сорта. Дети никогда не обобщают таких вещей. Они говорят о каждом отдельном цветке. Итак, им кажется бесконечной их жизнь, и жизнь всего вокруг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22