А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Один член этой странной пары в данный момент сидел за письменным столом. Поигрывая лежащими на нем бумагами, он взял страницы неоконченного романа Джеральда Масгрэйва о возвышенной любви его знаменитого предка Дон Мануэля из Пуактесма к мадам Ниафер, дочери Солдана Варвара. Джеральд начал эту повесть в те дни, когда он намеревался одарить Америку литературой лучшей, чем в других странах, однако уже несколько месяцев пренебрегал ею. Фактически, с тех пор как Джеральд занялся изучением магии, он, отдавая каждый свободный момент рунам, колдовским знакам и воскурениям, и не имел времени вернуться к какой-либо серьезной работе над своим романом.
Затем сидящий Джеральд с почти печальной улыбкой посмотрел на своего двойника.
– Так это было, – сказал сидящий Джеральд, – очень давно, в Эше, когда два Гуврича стояли лицом к лицу и ожесточенно боролись за контроль над физическим телом Гуврича Пердигонского. Все, что я потерял в тот день, в результате моей сверхчеловеческой привязанности к Двум Истинам, я возвращаю теперь, спустя пятьсот лет приятного времяпрепровождения в стране Дэрсам. И я застаю это мое второе физическое тело за сочинением еще более приятной чепухи не о ком ином, как об этом вечном Мануэле Пуактесмском! Я нахожу это тело очарованным фиговым листком любовной истории!
– Я, может быть, не понимаю вашего сравнения, – сказал стоящий Джеральд, – но в Соединенных Штатах Америки фиговый листок является, скорее, прекрасным символом благопристойности, которая, разумеется, есть альфа и омега демократической морали.
– Несмотря ни на что и благодаря всему этому, – ответило в тот момент одержимое демоном тело Джеральда Масгрэйва, – фиговый листок – это любовная история, при помощи которой человеческий оптимизм прикрывает те две вечные, неизменные и весьма неприглядные истины, в которых только и может быть уверена любая наука.
– Вот теперь я понимаю! И хотя я и не согласен с вами полностью, я не могу отрицать, что в вашей метафоре что-то есть. Однако, должен сказать вам, сэр, что я, возможно, особо уполномочен иметь дело с Дон Мануэлем по той причине, что сей знаменитый герой был моим прямым предком.
– О, ну разумеется, мой бедный Джеральд, он был им!
– Да, как по линии Масгрэйвов, так и по линии Аллонбай. Ведь отцом моей матери был Джеральд Аллонбай...
И Джеральд приготовился пуститься в подробное объяснение связей, которыми семья Масгрэйвов справедливо гордилась. Но невосприимчивый Силан, облаченный в данный момент в добрую плоть и кровь Масгрэйвов, из всех мыслимых замечаний сделал следующее:
– Я вам искренне соболезную. Ведь предков нельзя подбирать, как землянику. А моя участь была даже худшей, поскольку я принадлежал к содружеству Мануэля. Я знавал самого этого долговязого щеголя в течение всей его непутевой жизни. И я могу вас заверить, что, помимо его сверхчеловеческого таланта держать рот на замке, в этом косоглазом седом обманщике не было ничего замечательного.
Эти известия были удивительны. Однако Джеральд понимал, что демон, в порядке вещей, встречал многих людей при обстоятельствах, в которых лучшая сторона их натуры была не на переднем плане. Поэтому Джеральд стал защищать честь своего рода весьма учтиво.
– Мой предок, во всяком случае, пережил свое жульничество. Он умер в доброй славе у своих близких. А так, вы можете заметить, обычно и бывает с гражданами Соединенных Штатов Америки. И я, в свою очередь, уверяю вас, что мой отчет о великих подвигах Мануэля станет, по завершении, исключительно прекрасным романом. Это будет повесть, которой нет равных в Америке. В каждой странице ее кроется очарование, озаряемое неугасающим блеском остроумия. Сквозь освежающий поток эпиграмм под зонтом изысканного стиля маршируют потрясающие и оригинальные мысли, в то время как неиссякаемая фантазия скачет легким галопом по самым возвышенным областям любовной истории. В самом деле, это повесть, которая, как вы можете убедиться, захватывает читателя. Невозможно представить себе читателя, который не увлекся бы мгновенно моим изысканным описанием смелости и геройских достоинств Дона Мануэля...
– Однако, – сказал Силан с притворной учтивостью, – Мануэль был вечно простужен. Никто не может искренне восхищаться пожилым господином, который постоянно чихает и харкает.
– В достойных уважения образцах американской литературы ни одно человеческое существо не имеет выделительных функций. Если бы вы поразмыслили над этим утверждением, вы бы пришли к выводу, что это единственный подлинный критерий утонченности. На эту сторону порнографии могут пролиться, самое большее, несколько слезинок или одна-две капельки пота. Таковое правило в особенной степени применимо к любовным историям, по соображениям, в которые нам едва ли следует вдаваться. А мой роман, разумеется, является историей любви Дона Мануэля к прекрасной Ниафер, дочери Солдана Варвара.
– Ее отец был конюхом. У нее была кривая нога. Она не была красавицей. Ее лицо было плоским как блюдо, она была, несомненно, уродиной, не говоря уже о ее жажде всех переделывать и всем докучать своей респектабельностью.
– Вера, любовь и надежда суть три главные добродетели, – промолвил Джеральд с укором, – и, я полагаю, джентльмен должен выказывать все три, именно в такой последовательности, когда обсуждает происхождение, внешность или ножки любой дамы.
– И от нее дурно пахло. Казалось, с каждым месяцем от нее пахнет все хуже. Я не знаю почему, но я думаю, что графиня просто-напросто ненавидела купание.
– Мой дорогой друг! Сейчас я могу только отослать вас к сказанному мною выше правилу как к анатомии романа. Героиня, которая каждый месяц дурно пахнет... нет, честное слово, в этой идее я не нахожу ничего заманчивого. Я скорее бы обыграл иную и более привлекательную идею, чем мысль, настолько лишенную соблазнительности. Ибо рукопись, лежащая перед вами, это не показание под присягой, но роман. Это такой роман, который не имеет аналога в Америке. Поэтому я полагаю, что проявляю большое великодушие, предоставляя вам эти, ровным счетом, девяносто три страницы и позволяя вам дополнить сей роман и получить доверенность на написание его целиком. Да! Ваш портрет будет в газетах, и ученые профессора будут комментировать ваши любовные интрижки, а грядущим векам станут известны все подлости, которые вы когда-либо совершили.
На это Силан ответил:
– Без сомнения, я доведу до конца вашу галиматью, поскольку все ваши функции теперь перешли ко мне. Я закончу ее, если только мой здравый смысл, опыт пяти столетий жизни среди самых очаровательных снов Божества и, что самое главное, полученная мною из первых рук информация об этих людях не воспрепятствуют моей задаче приписывать человеческим существам великие добродетели.
– Я завидую вашей задаче, – промолвил Джеральд глубокомысленно, – но подобно тому, как моему знаменитому предку было предназначено судьбой составить величину в этом мире, так и я ощущаю точно такое же побуждение в себе. Мне суждено достигнуть совершенства в моем искусстве, а чтобы совершить это, я должен произнести величайшие и наилучшие слова Магистра Филологии.
С этими словами Джеральд вышел из комнаты через ход, о существовании которого он не знал до этого вечера.

Глава 4
Дьявол в Библиотеке

И все-таки Джеральд оглянулся на мгновение на несчастного дьявола в облике степенного рыжеволосого юноши, который остался в библиотеке. Сейчас этот Джеральд Масгрэйв выглядел как чудаковатый знакомый, в котором Джеральд не был, в конечном счете, глубоко заинтересован.
Ибо сей Джеральд Масгрэйв, который остался в библиотеке, был и в самом деле смешон почти что во всех отношениях. В том Джеральде, который сейчас – пожалуй, не без благородства – предпочел скорее отдать свою жизнь, чем нарушить кодекс чести джентльмена, и который сейчас покидал Личфилд, чтобы стать квалифицированным чародеем, не было ничего смешного. Этот Джеральд был достойным и интеллигентным человеком, преследующим возвышенную и разумную цель.
Но та часть Джеральда Масгрэйва, что осталась позади, та его часть, которая уже выстраивала все большее множество слов, дабы произнести еще более помпезную надгробную речь о подвигах Дона Мануэля из Пуактесма, казалась смешной. Для этого рыжего паренька не было, за единственным исключением, никакой веской побудительной причины марать чернилами чистую бумагу, когда он мог бы в тот самый момент уютно выпивать за обедом у Вартрея, либо получать приятное возбуждение от капризов фортуны в казино Дорна, либо развлекаться в веселой компании в четырех спальнях.
Но вместо этого он сидел в одиночестве, окруженный вздымавшимися со всех сторон пыльными книжными полками – весьма приземистыми книжными шкафами, на верхушках которых громоздилась милая сердцу орда фарфоровых и бронзовых статуэток, изображающих ту или иную зверушку, птицу или рептилию. Посреди блестящих игрушек, которые сами по себе свидетельствовали о его ребячестве, паренек по своей собственной воле сидел столь одиноко. И его ужимки, бесспорно, были комичны. Он нервно поеживался. Он ерзал на стуле. Он грозно склонялся, словно охваченный внезапным приступом ярости, над лежащей перед ним бумагой. Он запрокидывал голову, чтобы пристально уставиться на белую китайскую курочку. Он теребил мочку левого уха, а затем неистово ковырял в ухе мизинцем.
В промежутках между этими физическими упражнениями он, столь ненадежным образом расположившийся на поверхности непредсказуемо раскачивавшейся в пространстве планеты, своей сильно обкусанной черной ручкой делал на лежащей перед ним бумаге маленькие царапинки, большую часть которых он тотчас же замарывал другими царапинками, все это время сохраняя выражение человека, занимающегося каким-то умным и действительно важным делом. Зрелище было странным и невыразимо безумным, поскольку, как всегда, для постороннего наблюдателя движения творческого письма являли тот налет гротеска, который накладывается на всякую разновидность процесса порождения.
Но важнее было то, что Джеральду было искренне жаль наследника физического тела Джеральда Масгрэйва. Ибо Джеральд, расставаясь с жизнью из уважения к кодексу чести джентльмена, испытывал облегчение гораздо большее, чем он мог позволить Силану заподозрить. И бедный дьявол, который столь неосмотрительно взял себе эту жизнь, мог – каким бы острым ни был его дьявольский ум, – он тоже мог, в конце концов, думал Джеральд, оказаться бессильным против этой безрассудной Эвелин Таунсенд и еще более неблагоразумного джентльменского кодекса.
Никто, бежала вперед мысль Джеральда сейчас, когда он нашел себе великолепную идею для игры, ни один человек, который не был замешан в опасную любовную интригу в Личфилде, не смог бы вполне понять безнадежность положения несчастного дьявола. В куртуазном Личфилде 1805 года прелюбодеяние было обставлено неизбежным этикетом. Подробности ваших взаимоотношений с женщиной в маленьком городке были общественным достоянием, известным каждому, но ни один житель Личфилда никогда бы не признал формально, что таковые отношения существуют. Взгляды могли встречаться с совершенным взаимопониманием, но с породистых губ ни одного южного джентльмена или благородной женщины никогда бы не сорвалось ничто большее, чем мягкое и безмятежное «Эвелин и Джеральд всегда были такими хорошими друзьями». Начнем с того, что вы троюродные брат и сестра: а в Личфилде (где, как и везде в этом человеческом мире, большинство людей искренне недолюбливали, принижали своих кузин и кузенов и старались держаться от них подальше) такое родство считалось естественной причиной для вас обоих проводить много времени вместе. Более того, всякая женщина в Личфилде, по другому весьма распространенному общественному соглашению, считалась прекрасной, образованной и целомудренной. Это предположение не требовало доказательств: для всех землевладельцев-южан это была просто аксиома в обширном кодексе благородства.
Отсюда следовало, что как только вы однажды оказывались вовлечены в любовную связь, вашим единственным спасением становилась надежда, что ваша партнерша по беззаконию охладеет к вам и перестанет настаивать та том факте, что она вам доверилась и отдала вам все. Это, разумеется, по предписаниям южного рыцарства, оставалось в любом случае ее привилегией, но в данном случае неосмотрительная женщина продолжала испытывать к Джеральду все более и более нежные чувства и повторяла ужасные слова все чаще и чаще... И оставалось также привилегией формально оскорбленного мужа затеять с вами ссору, с тем единственным условием, чтобы в перечне поводов для таковой ссоры ни при каких обстоятельствах не упоминалось имя его жены. Затем, опять же по установленным правилам личфилдского этикета, должна была состояться дуэль. После дуэли вы либо оказывались прискорбным образом мертвы, либо, в противном случае, если бы вы остались гораздо более несчастным победителем, вы были бы обречены, просто в силу всеобщего молчаливого убеждения в том, что джентльмен не может поступить иначе, жениться на вдове. Поступить так было, в широком смысле, вашим общественным долгом, возмещением ущерба, который вы причинили репутации дамы тем, к чему она, довольно-таки странным образом, по единодушному мнению была совершенно непричастна. Ибо никогда, при любом исходе, нельзя было допустить, чтобы случилось что-либо «неправильное» – и ни малейшего намека на саму возможность совершения дамой прелюбодеяния не должно было содержаться в каком бы то ни было высказывании или поступке благородного личфилдского помещика.
Между тем вы оказывались в ловушке. Не оставалось никакого способа избегнуть этого проклятого «О! Я доверилась тебе! Я отдала тебе все!» У вас даже не было привилегии избегать женщины. Считалось по-человечески невозможным, чтобы вас утомляло, а временами безумно раздражало общество прекрасной, образованной и целомудренной дамы, которая удостоила вас своей дружбы. Напротив, вас повсюду преследовала молчаливая, но огромная сила всеобщего убеждения, что ваш долг перед ней никогда не сможет быть полностью уплачен. Плачевная, и иногда также довольно милая, неспособность любящей женщины держать руки прочь от вас сознательно не замечалась. Поэтому ваша кузина Эвелин прилюдно лапала вас, хозяйки, улыбаясь, сводили вас вместе, другие мужчины при вашем появлении любезно оставляли вас наедине. Муж ее не был исключением: Фрэнк Таунсэнд также добродушно допускал (вопреки всяческому благоразумию, которое мог бы частным образом сохранить мужчина) как аксиому, что «Эвелин и Джеральд всегда были такими хорошими друзьями».
Разумеется, Джеральд отдавал себе отчет в том, что в высших кругах лучших южных семей это был исключительный случай. Снова и снова Джеральд начинал завидовать десяткам других молодых людей Личфилда, которые поддерживали свои внебрачные связи с большей удачей. Ведь дамы либо уставали от них, либо оказывались своевременно поражены приступом раскаяния, и эти веселые парни с легким сердцем переходили в объятия других в формальном отношении прекрасных, образованных и целомудренных подруг. Но Эвелин проявляла упорство, которое угрожало быть вечным: Эвелин не охладевала к Джеральду; она лапала его; она совала ему в руку записки; она почти каждый день произносила свои невыносимые обвинения, нарушая его спокойствие и комфорт, а он со всей горячностью проклинал свое роковое обаяние, которое держало его в столь отчаянном одиночестве.
В одиночестве, потому что ни убогие удобства откровенности, ни даже какие-либо поиски сочувствия не были вам дозволены. Благородный человек не может целоваться и рассказывать об этом; более того, он не может даже сказать, что поцелуи стали адским мучением. Ни братья, ни сестры ваши (даже когда ваша праздность и полная никчемность вынуждают Агату с хныканьем цитировать Новый Завет или заставляют ее со скрипом мельничного колеса бормотать зловещие пророчества) никогда бы не обвинили вас открытым текстом в том, что вы и кузина Эвелин состояли в недозволенной близости. И ни один из ваших родственников никогда бы не стал даже рассматривать возможность, что вы сами, в свою очередь, можете открыто говорить об этом или каким-либо иным образом нарушить нормы поведения, установленные для всякого джентльмена безумным и величественным кодексом Личфилда.
Ибо он был, все-таки, по своему величествен, тот кодекс, по которому эти болваны Масгрэйвы (которые делили с вами кровь, текущую в ваших жилах, но не разделяли ни одной мысли в вашей на удивление умной голове) совместно со всем остальным храбрым и глупым Личфилдом жили день за днем и уносили добродушное, ничем не омраченное самоуважение с собой в могилу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25