А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Каждый человек от царя мыслю до нищего разумом по-своему старается осмыслить жизнь. Но бедна мысль нищих, слово их слабо, разум смутен - они неспособны самостоятельно сложить два раза по два. Они принуждены идти за более сильными, в их откровениях искать путей или просто принимать их слово на веру. И те, кто силою судьбы поднялся над всеми, чей разум острее и смелее, чья душа больше, те становятся вождями, маяками, видными во всех уголках земного шара. В их душах звучат все струны, которые могут быть вообще у человека, и каждый находит в них свое, нужное ему, для него мучительное или радостное.
Такой душой был Лев Толстой.
Человек с могучим талантом, с долгой и богатой жизнью, с разумом острым, вместе богатырь и пленник жизни, он был таким, что в нем всякий находил частицу себя, или, вернее, - в частице его находил всего себя, и невольно, с тайным волнением, прислушивался и присматривался к нему.
Как живет, во имя чего живет и как умрет этот гигант? Ибо, если жизнь этого великана не покажет величия, смысла и цели жизни, то что же ждать от наших маленьких убогих жизней.
И восемьдесят три года (судьба точно нарочно дала время) человечество миллионами глаз и ушей тянулось к Толстому.
И вот Толстой совершил путь свой, - умер.
Что же?
----
Остались кучи книг и кучка земли на месте, где навсегда зарыта зеленая палочка загадочного человеческого счастья.
Весною, когда солнце пригреет землю, старые деревья кругом могилы потянут живительные соки и развернут новые листья, вспитанные гноем трупа Толстого.
Тело его умерло. А дух?
Ряд прекрасных рассказов о жизни человеческой превзойдут будущие писатели, как сам Толстой превзошел многих, бывших прежде него. Идеи будут разбиты другими мыслителями, которые будут вооружены тысячами фактов, не известных Толстому, теперь еще не найденных человеческим опытом. Одно останется вечно: память о жизни и смерти одного из величайших людей, грандиозный опыт жизни. Эта память будет велика и красива, насколько могут быть в нашей жизни величие и красота. Но они не восторг, а грусть бесконечную возбуждают во мне.
Страшный закон вечной неизвестности сломил эту великую громаду.
Толстой жил восемьдесят три года и умер так же, как проживший три дня, от пустой случайности, определившей час, и неодолимого закона, положившего предел.
Толстой обладал всеми дарами, о каких мечтает человек, и был несчастен, как последний нищий.
Толстой владел громадным разумом и узнал столько же, сколько последний дурак.
Бог дал ему талант, и на вершине славы Толстой говорил себе: ну, хорошо, я буду выше всех, превзойду Шекспира и Данте, имя мое прозвучит во всех уголках земли... а дальше?.. И, не в силах ответить, отрекся от таланта с тоской и отвращением.
Бог дал ему возможность пережить разнообразную и богатую жизнь, и он признал себя несчастным, жизнь свою - отвратительной. Конечно же, не фотографы и не злая жена сломили его дух. Вся жизнь, с начала и до конца, утомила его, и только догматы его близорукой веры заставили его робко свалить вину на фотографов, гостей и семью.
Бог дал ему ум смелый, казалось, способный разрезать весь шар земной, как апельсин, и этот ум не дал ему истины, заблудился, утомился в исканиях, приткнулся к теплому местечку догмата и с жалкой растерянностью, с точностью попугая, затвердил без конца - Бот, любовь, Бог, любовь, Бог...
Бог дал ему возможно лучшую кончину, без особых страданий, без отвратительных подробностей, в сознании, которое следило за собой почти до последнего вздоха.
И вот тут, в последние дни, вскрылся весь ужасный смысл или, вернее, бессмыслие его жизни.
Все можно отбросить, как детали: и разочарование в таланте, и личное несчастие, и попугаевы догматы, если бы только была кончина, осеянная светом правды, если бы Толстой, как созданный его художественным самодурством Иван Ильич, мог воскликнуть в последнюю, самую последнюю минуту: "смерть!.. Но как это просто и хорошо... как радостно!"
Увы, этого не было. Кончина, мирная и безболезная, была такою только для близоруких, недалеких людей, его окружавших, да для нанятых по торжественному случаю репортеров, сотнями перьев скрипевших "осанна"!
На самом же деле были физические мучения, отвратительные подробности распадения организма, и не было радости и спокойствия духа.
Временами, когда сильнее становилось тело и глаза видели окружающих, всю жизнь слушавших его как пророка, Толстой вспоминал свои догматы и говорил те фразы, которые он затвердил при жизни. И пресловутой фразе о многих людях, которым надо уделить внимание прежде Льва, нет никакой цены: она была сказана им раньше, теперь только повторена и не вытекала из того положения, в котором он находился сейчас.
Но зато была одна фраза, в которой сказалось ясное отношение к факту, в которой прозвучало со страшной силой мрачное отчаяние и которую, кажется, никто даже и не понял в ее единственном и ужасном значении.
Долго молча лежал Толстой, наедине с самим собой, в тайне только ему одному известных предсмертных переживаний. Что он чувствовал, что думал в это время - известно еще только Богу. И вдруг неожиданно Толстой поднялся, заметался, сделал попытку куда-то бежать и выкрикнул:
- Нет... конец!
Вслушайтесь в эти слова. Имеющий уши, чтоб слышать, да слышит. Но слышит не то, что наспех можно подставить под эти слова, а то, что только и могли означать они в муке своей.
- Нет... конец!
Если бы Толстой в эту минуту понял, что тело его умирает, но все же верил, все же не видел банкротства своей веры перед неразрешимостью смерти, перед ее черной бездной, поглощающей все веры, все упования, он мог бы сказать: да, умираю... мог бы сказать: конец... Все что угодно, но без этого решительного и ужасного "нет". В этом коротком, таком простом слове вылилось все: крышка всей своей вере, мат всей жизни своей, крушение всякого упования перед лицом не предполагаемой, а на этот раз действительно пришедшей смерти.
Смотрите: вот я подымаю камень, выше моих сил, но поднять его мне не так уж нужно, и я говорю: не могу!.. Вот, я делаю дело и верю, что сделаю, но устал, и я говорю: пока довольно!.. Вот я вижу, что тело мое умирает, но я верю крепко и бессомненно, верю, что дух мой так или иначе будет жить, и я говорю спокойно и ясно: умираю!.. Вот умираю я и верю, что исполнил свое предназначение, верю радостно, и я говорю: конец!
Но вот перед лицом неизбежной смерти я проверяю всю жизнь мою, спрашиваю душу свою, верит ли она в простоту и красоту смерти, ищу, нет ли во мне страха, сомнения и страшного, единственного желания жить, жить во что бы то ни стало?
И вижу, что жизнь моя не имеет никакого отношения к тому, как я умираю, вижу, что нет успокоения в вере моей, вижу, что смерть ужасна, вижу, как страстно хочется жить, как страшно умирать, вижу впереди только ту же черную дыру...
С мукой и мольбой, в мечтаниях предсмертной тоски, я призываю на помощь весь свой ум, всю веру свою, все надежды мои... Еще уповаю на что-то, на какую-то пощаду, на какой-то свет, который должен просиять в последнюю минуту, на то, что придет Кто-то и успокоит, защитит меня, маленького и слабого, в предсмертных муках и тоске извивающегося, как червь слепой... Но никто не приходит, молчит тайна, агония давит меня, вера падает, надежда уходит, и с неодолимой силой надвигается черная дыра... ничем нельзя удержать жизнь, все кончено.
И в муке последнего отчаяния, с мертвым спокойствием гибели, видя, что бессильны все попытки сломить ужас смерти, я говорю:
- Нет... конец!
Никто не придет, нет света впереди, нет надежды, нет веры, нельзя удержать жизнь, нет ничего... конец!
Лев Толстой умер как стоик, без слез и воплей, признав факт и, хоть в последнюю минуту, взглянув ему прямо в глаза. Но это и все. Этим последним мужеством отчаяния закончилась вся его богатая, огромная жизнь, все его мысли, вся вера его, все, чем он жил. Все ушло в черную дыру.
Может быть, там, за черной дырой, за последней чертой, открылись перед ним райские двери, и маханием пальмовых ветвей встретил его светлый и радостный мир... Может быть. Но живые этого никогда не узнают.
И стоический голос Толстого слился с другим криком, полным боли и растерянности, прозвучавшим много веков назад:
- Господи, Господи, почто Ты меня оставил!
Слился в еще раз произнесенный смертный приговор всему тому, во что хочется верить человечеству, во имя чего только и жили и нас учили жить люди, давно ушедшие во тьму, туда, откуда возврата нет, где вечная тьма.
ОТ "МАЛОГО" НИЧТОЖНЫМ
Бог дал мне величайшее несчастие, какое может выпасть на долю писателю, - быть искренним.
Я не буду спорить, есть ли у меня талант, или его нет, хорошо или дурно то, что я написал. Я заставил себя слушать, а это все, что мне надо, ибо для меня писательство не есть служение чему бы то ни было, а лишь средство для выявления своего "я" и работы над расширением и углублением своего миросозерцания.
Но я могу утверждать одно, что никогда не произносил ни одного слова, которое не родилось бы в слиянии моего сердца и ума, не было бы моим искренним убеждением.
А между тем, хотя люди ни о чем не говорят с такой горячностью, как о правде, и требование искренности предъявляется писателю прежде всего, они не выносят ни правды, ни искренности.
И особенно они не выносят правды о самих себе. Должно быть, она и в самом деле так ужасна, что с сознанием ее нельзя жить. Поэтому они хотят, чтобы правда была облечена в красивый наряд вымысла, особенно ценят идеализацию жизни я требуют, чтобы человек писался не иначе как с большой буквы. Им хочется верить, что жизнь прекрасна, а сами они, брошенные в мир, как слепые котята, мудры и велики.
Нет ничего легче, как заслужить любовь людей. Писатель, при наличности известного дарования, может сделать это очень легко: надо только неустанно и с достаточным пафосом повторять, что человек звучит гордо, а жизнь прекрасна, и побегут и будут вопить: "Осанна! Благословен, грядый во имя Господне!.."
Имя Господне звучит разно: это и древний грозный Иегова, Бог мести, и кроткий Отец небесный, Бог христиан, и гостеприимный Аллах, Бог сладострастных мусульман, и непостижимая Мировая Воля... нет числа именам Господа!.. Но всегда и везде люди навязывали ему одну и ту же роль - их печальника и заступника, служителя их человеческих интересов. И все, что приятно и выгодно людям, все - во имя Господне!
Но Бог вселенной не может быть Богом земли. Достаточно в звездную ночь выйти на площадь и посмотреть вверх, где мириады миров, неизмеримо больших нашей планеты, искрятся и сверкают в непостижимом просторе бесконечности, чтобы понять, как наивно и смешно представление о таком домашнем, удобном Боге. Если он есть, он должен быть так громаден и задачи его так неизмеримо велики, что наше людское понятие о добре и зле не может быть даже пылинкой в его мировой правде.
И для нас, маленьких земных муравьев, может быть один Бог, Бог, лица которого мы не можем знать теперь, Бог неведомый и страшный, к которому мы должны стремиться и не можем не стремиться, ибо стремление заложено в человеке самой природой, Бог, которого надо узнать, чтобы жить.
Этот Бог - правда.
И это понимали лучшие люди земли и не ставили себе кумиров, не преграждали путь пытливому уму, не боялись разрушать храмы и в самое тело святое не страшились вонзить скальпель анализа и искания. Их не пугала святыня, не останавливал страх остаться без последнего прибежища, они смотрели прямо глаза самой смерти, если бы она встала на развалинах храма. Ибо нужна им была правда, только правда, какова бы она ни была, омерзительна, жестока и ужасна - все равно.
Но масса больше всего боится свержения святыни, чтобы не понадобилось ей идти в новую дорогу, которая еще Бог знает куда заведет. И потому она предпочитает теплую печку вымысла, копеечную свечку религии, ибо она греет и освещает им небольшой уголок, в котором можно мирно копошиться, не замечая вечной тьмы и холода кругом.
Отсюда такое стремление из всего делать себе бога, такой рабский, слепой восторг перед всем, что вспыхнет поярче, и такая ненависть ко всякому, кто смело отходит от их свечечки и безбоязненно устремляет свои искания во тьму.
Такого дерзкого прежде просто сжигали на костре как еретика, а теперь осыпают бранью, подвергают насмешкам и оскорблениям.
И если писатель хочет открытыми глазами смотреть на жизнь, ни перед чем в своем анализе не останавливается, говорит искренно и прямо то, что видит и чувствует, его искренность становится его несчастием, крестом, который больно и тяжко нести.
----
Моя статья о смерти Толстого, напечатанная в первом номере "Итогов Недели", вызвала озлобленную, несправедливую, оголтелую брань. Я не удивился этому, ибо знал, на что иду, осмеливаясь не по трафарету отнестись к канонизированной святыне, но должен сознаться, что такой злобы все-таки не ожидал.
При этом никто не спорит со мной, никто не разбивает моих доводов, не оспаривает моих положений. Меня просто осыпают насмешками и бранью. И это не потому, что мои мысли не заслуживают внимания, потому что в таком случае их бы просто обошли молчанием, а потому, что и всегда, когда касаются нерушимых догматов узких и тупых фанатиков, они, не защищаются, а просто приходят в слепое бешенство.
Да и то сказать: спорить трудно - надо выдвигать свои теории, создавать свою веру, излагать свой символ, гораздо легче - просто проклинать и ругаться.
И ругаются бешено, с хохотом, свистом и визгом, как черти в болоте, осыпая меня бранными словами всех цветов, начиная с клеветника, завистника и кончая... бандаром из публичного дома!
Несколько статей, которые мне пришлось читать, были озаглавлены так: "Малый о великом"...
Это особенно характерно: этой иронией как бы не допускается возможность человеку, независимо от его величины, судить свободно и искренно о каких бы то ни было, хотя бы самых великих вещах, не признается право за человеком иметь свое суждение, если он не имеет титула.
Пусть так. Я принимаю эпитет "малый", по сравнению с Толстым, но желаю отвечать тем, кого по их хамскому отношению ко мне и рабскому к Толстому имею право называть ничтожными.
Отвечаю же им потому, что ничтожные качественно, количественно они многочисленны, как песок морской, и с ними приходится считаться уже потому, что они могут ввести в соблазн, коверкая, извращая, подтасовывая мои мысли и слова.
----
В чем меня обвиняют?
В том, что я отнесся к Толстому без раболепства, не лег в прах перед божеством, и вместо того, чтобы просто, тыча носом в пыль улицы, вопиять осанну, осмелился взглянуть прямо в светозарное лицо и увидеть в нем человеческие черты.
В том, что я не отнес Толстого в ризницу своей церковки, а осмелился и это освященное тело подвергнуть анализу, как всякий труп, который при анатомировании может раскрыть мне тайны, прежде неведомые.
В том, что, говоря о Толстом, я говорил обыкновенным языком, без сюсюканья, комплиментов и цветистых славословий, тем языком, который у меня для всех, независимо от их ранга и положения.
В том, что в жизни Толстого я усмотрел черты общечеловеческой драмы и сказал, что Толстой, большой или малый, все же - человек и ничто человеческое ему не чуждо.
В том, что его уход из Ясной Поляны, уход, перед которым воскурили столько фимиама, я назвал просто бегством.
В том, что не поразился смертью Толстого больше, чем смертью всякой твари, человека или животного, вообще.
В том, что я сделал это из черной зависти к умершему, который уж никак не может мне мешать.
В том, что я оклеветал его.
И наконец, в том, что я не любил и не уважал Толстого.
И им и не снилось такой любви и такого уважения, какие я всю жизнь питал ко Льву Толстому.
Вера без дела мертва есть... Так же и любовь, которая вся в словах, только фальца" и мертвечина.
А чем вы выразили свою любовь к Толстому?.. Вторично спрашиваю: тем ли, что надоедали ему всю жизнь и сделали ее, по его же признанию, отвратительной?.. Тем, что всю жизнь попрекали его разладом между личной жизнью и учением?.. Тем, что в эпоху революции издевались над ним, называя выжившим из ума старикашкой?.. Тем, что не пытались помочь ему ни единым словом и только шептались по углам об яснополянской семейной драме?.. Тем, что во всей жизни своей не воплотили ни единого из заветов Толстого?.. Тем, что говорили ему: ты великий учитель, получение твое никуда не годится в жизни?.. Еще чем?.. Не знаю, не видал, не слыхал!.. Не тем же, в самом деле, что приподымали в честь его свои зады над стульями, таскали венки, бегали на телеграф и голосили вечную память, которой он уже не слышал и которая ясна и без вас!..
Моя же любовь к Толстому была искренней любовью, и последней статьей о нем я не только не оскорбил памяти умершего, а лишний раз доказал, как глубоко запомнил его главный завет:
- Единственный герой мой, которого люблю всей душой, которому служу, был и есть правда!
1 2 3 4 5 6 7 8 9