А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Это что?
- А вот увидишь...
Он обнял сундук ногами и склонился над ним, напевая тихонько:
- Царю небесный...
Я ожидал увидеть игрушки: я никогда не имел игрушек и относился к ним с наружным презрением, но не без зависти к тому, у кого они были. Мне очень понравилось, что у Саши, такого солидного, есть игрушки; хотя он и скрывает их стыдливо, но мне понятен был этот стыд.
Открыв первую коробку, он вынул из неё оправу от очков, надел её на нос и, строго глядя на меня, сказал:
- Это ничего не значит, что стёкол нет, это уж такие очки!
- Дай мне посмотреть!
- Тебе они не по глазам. Это для тёмных глаз, а у тебя какие-то светлые,- объяснил он и по-хозяйски крякнул, но тотчас же испуганно осмотрел всю кухню.
В коробке из-под ваксы лежало много разнообразных пуговиц,- он объяснил мне с гордостью:
- Это я всё на улице собрал! Сам. Тридцать семь уж...
В третьей коробке оказались большие медные булавки, тоже собранные на улице, потом - сапожные подковки, стёртые, сломанные и цельные, пряжки от башмаков и туфель, медная дверная ручка, сломанный костяной набалдашник трости, девичья головная гребёнка, "Сонник и оракул" и ещё множество вещей такой же ценности.
В моих поисках тряпок и костей я легко мог бы собрать таких пустяковых штучек за один месяц в десять раз больше. Сашины вещи вызвали у меня чувство разочарования, смущения и томительной жалости к нему. А он разглядывал каждую штучку внимательно, любовно гладил её пальцами, его толстые губы важно оттопырились, выпуклые глаза смотрели умилённо и озабоченно, но очки делали его детское лицо смешным.
- Зачем это тебе?
Он мельком взглянул на меня сквозь оправу очков и спросил ломким дискантом:
- Хочешь, подарю что-нибудь?
- Нет, не надо...
Видимо, обиженный отказом и недостатком внимания к богатству его, он помолчал минуту, потом тихонько предложил:
- Возьми полотенце, перетрём всё, а то запылилось...
Когда вещи были перетёрты и уложены, он кувырнулся в постель, лицом к стене. Дождь пошёл, капало с крыши, в окна торкался ветер.
Не оборачиваясь ко мне, Саша сказал:
- Погоди, когда в саду станет суше, я тебе покажу такую штуку ахнешь!
Я промолчал, укладываясь спать.
Прошло ещё несколько секунд, он вдруг вскочил и, царапая руками стену, с потрясающей убедительностью заговорил:
- Я боюсь... Господи, я боюсь! Господи помилуй! Что же это?
Тут и я испугался до онемения: мне показалось, что у окна во двор, спиной ко мне, стоит кухарка, наклонив голову, упираясь лбом в стекло, как стояла она живая, глядя на петушиный бой.
Саша рыдал, царапая стену, дрыгая ногами. Я с трудом, точно по горячим углям, не оглядываясь, перешёл кухню и лёг рядом с ним.
Наревевшись до утомления, мы заснули.
Через несколько дней после этого был какой-то праздник, торговали до полудня, обедали дома, и, когда хозяева после обеда легли спать, Саша таинственно сказал мне:
- Идём!
Я догадался, что сейчас увижу штуку, которая заставит меня ахнуть.
Вышли в сад. На узкой полосе земли, между двух домов, стояло десятка полтора старых лип, могучие стволы были покрыты зелёной ватой лишаёв, чёрные голые сучья торчали мёртво. И ни одного вороньего гнезда среди них. Деревья - точно памятники на кладбище, кроме этих лип, в саду ничего не было, ни куста, ни травы; земля на дорожках плотно утоптана и черна, точно чугунная; там, где из-под жухлой прошлогодней листвы видны её лысины, она тоже подёрнута плесенью, как стоячая вода ряской.
Саша прошёл за угол, к забору с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгрёб руками кучу листьев,- обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их - под ними оказался кусок кровельного железа, под железом - квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Саша зажёг спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дырку и сказал мне:
- Гляди! Не бойся только...
Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы, глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку за спину. Страх его передался мне, я очень осторожно заглянул в углубление под корнем,- корень служил пещере сводом,- в глубине её Саша зажёг три огонька, они наполнили пещеру синим светом. Она была довольно обширна, глубиною как внутренность ведра, но шире, бока её были сплошь выложены кусками разноцветных стёкол и черепков чайной посуды. Посредине, на возвышении, покрытом куском кумача, стоял маленький гроб, оклеенный свинцовой бумагой, до половины прикрытый лоскутом чего-то похожего на парчовый покров, из-под покрова высовывались серенькие птичьи лапки и остроносая головка воробья. За гробом возвышался аналой, на нём лежал медный нательный крест, а вокруг аналоя горели три восковые огарка, укреплённые в подсвечниках, обвитых серебряной и золотой бумагой от конфет.
Острия огней наклонялись к отверстию пещеры; внутри её тускло блестели разноцветные искры, пятна. Запах воска, тёплой гнили и земли бил мне в лицо, в глазах переливалась, прыгала раздробленная радуга. Всё это вызвало у меня тягостное удивление и подавило мой страх.
- Хорошо? - спросил Саша.
- Это зачем?
- Часовня,- объяснил он. - Похоже?
- Не знаю.
- А воробей - покойник! Может, мощи будут из него, потому что он невинно пострадавший мученик...
- Ты его мёртвым нашёл?
- Нет, он залетел в сарай, а я накрыл его шапкой и задушил.
- Зачем?
- Так...
Он заглянул мне в глаза и снова спросил:
- Хорошо?
- Нет!
Тогда он наклонился к пещере, быстро прикрыл её доской, железом, втиснул в землю кирпичи, встал на ноги и, очищая с колен грязь, строго спросил:
- Почему не нравится?
- Воробья жалко.
Он посмотрел на меня неподвижными глазами, точно слепой, и толкнул в грудь, крикнув:
- Дурак! Это ты от зависти говоришь, что не нравится! Думаешь, у тебя в саду, на Канатной улице, лучше было сделано?
Я вспомнил свою беседку и уверенно ответил:
- Конечно, лучше!
Саша сбросил с плеч на землю свой сюртучок и, засучивая рукава, поплевав на ладони, предложил:
- Когда так, давай драться!
Драться мне не хотелось, я был подавлен ослабляющей скукой, мне неловко было смотреть на озлобленное лицо брата.
Он наскочил на меня, ударил головой в грудь, опрокинул, уселся верхом на меня и закричал:
- Жизни али смерти?
Но я был сильнее его и очень рассердился; через минуту он лежал вниз лицом, протянув руки за голову, и хрипел. Испугавшись, я стал поднимать его, но он отбивался руками и ногами, всё более пугая меня. Я отошёл в сторону, не зная, что делать, а он, приподняв голову, говорил:
- Что, взял? Вот буду так валяться, покуда хозяева не увидят, а тогда пожалуюсь на тебя, тебя и прогонят!
Он ругался, угрожал; его слова рассердили меня, я бросился к пещере, вынул камни, гроб с воробьём перебросил через забор на улицу, изрыл всё внутри пещеры и затоптал её ногами.
- Вот тебе, видел?
Саша отнёсся к моему буйству странно: сидя на земле, он, приоткрыв немножко рот и сдвинув брови, следил за мною, ничего не говоря, а когда я кончил, он, не торопясь, встал, отряхнулся и, набросив сюртучок на плечи, спокойно и зловеще сказал:
- Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это ведь я нарочно сделал для тебя, это - колдовство! Ага?..
Я так и присел, точно ушибленный его словами, всё внутри у меня облилось холодом. А он ушёл, не оглянувшись, ещё более подавив спокойствием своим.
Я решил завтра же убежать из города, от хозяина, от Саши с его колдовством, от всей этой нудной, дурацкой жизни.
На другой день утром новая кухарка, разбудив меня, закричала:
- Батюшки! Что у тебя с рожей-то?..
"Началось колдовство!" - подумал я угнетённо.
Но кухарка так заливчато хохотала, что я тоже улыбнулся невольно и взглянул в её зеркало: лицо у меня было густо вымазано сажей.
- Это - Саша?
- А то я! - смешливо кричала кухарка.
Я начал чистить обувь, сунул руку в башмак,- в палец мне впилась булавка.
"Вот оно - колдовство!"
Во всех сапогах оказались булавки и иголки, пристроенные так ловко, что они впивались мне в ладонь. Тогда я взял ковш холодной воды и с великим удовольствием вылил её на голову ещё не проснувшегося или притворно спавшего колдуна.
Но всё-таки я чувствовал себя плохо: мне всё мерещился гроб с воробьём, серые, скрюченные лапки и жалобно торчавший вверх восковой его нос, а вокруг - неустанное мелькание разноцветных искр, как будто хочет вспыхнуть радуга - и не может. Гроб расширялся, когти птицы росли, тянулись вверх и дрожали, оживая.
Бежать я решил вечером этого дня, но перед обедом, разогревая на керосинке судок со щами, я, задумавшись, вскипятил их, а когда стал гасить огонь, опрокинул судок себе на руки, и меня отправили в больницу.
Помню тягостный кошмар больницы: в жёлтой, зыбкой пустоте слепо копошились, урчали и стонали серые и белые фигуры в саванах, ходил на костылях длинный человек с бровями, точно усы, тряс большой чёрной бородой и рычал, присвистывая:
- Пре-освященному донесу!
Койки напоминали гробы, больные, лёжа кверху носами, были похожи на мёртвых воробьёв. Качались жёлтые стены, парусом выгибался потолок, пол зыбился, сдвигая и раздвигая ряды коек, всё было ненадёжно, жутко, а за окнами торчали сучья деревьев, точно розги, и кто-то тряс ими.
В двери приплясывал рыжий, тоненький покойник, дергал коротенькими руками саван свой и визжал:
- Мне не надо сумасшедших!
А человек на костылях орал в голову ему:
- Пре-освящен-ному-с...
Дед, бабушка да и все люди всегда говорили, что в больнице морят людей,- я считал свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина в очках и тоже в саване, написала что-то на чёрной доске в моём изголовье,- мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.
- Тебя как зовут? - спросила она.
- Никак.
- У тебя же есть имя?
- Нет.
- Не дури, а то высекут!
Я и до неё был уверен, что высекут, а потому не стал отвечать ей. Она фыркнула, точно кошка, и кошкой, бесшумно, ушла.
Зажгли две лампы, их жёлтые огни повисли под потолком, точно чьи-то потерянные глаза, висят и мигают, досадно ослепляя, стремясь сблизиться друг с другом.
В углу кто-то сказал:
- Давай в карты играть?
- Как же я без руки-то?
- Ага, отрезали тебе руку!
Я тотчас сообразил: вот - руку отрезали за то, что человек играл в карты. А что сделают со мной перед тем, как уморить меня?
Руки мне жгло и рвало, словно кто-то вытаскивал кости из них. Я тихонько заплакал от страха и боли, а чтобы не видно было слёз, закрыл глаза, но слёзы приподнимали веки и текли по вискам, попадая в уши.
Пришла ночь, все люди повалились на койки, спрятавшись под серые одеяла, с каждой минутой становилось всё тише, только в углу кто-то бормотал:
- Ничего не выйдет, и он - дрянь, и она - дрянь...
Написать бы письмо бабушке, чтобы она пришла и выкрала меня из больницы, пока я еще жив, но писать нельзя: руки не действуют и не на чём. Попробовать - не удастся ли улизнуть отсюда?
Ночь становилась всё мертвее, точно утверждаясь навсегда. Тихонько спустив ноги на пол, я подошёл к двери, половинка её была открыта,- в коридоре, под лампой, на деревянной скамье со спинкой, торчала и дымилась седая ежовая голова, глядя на меня тёмными впадинами глаз. Я не успел спрятаться.
- Кто бродит? Подь сюда!
Голос не страшный, тихий. Я подошёл, посмотрел на круглое лицо, утыканное короткими волосами,- на голове они были длиннее и торчали во все стороны, окружая её серебряными лучиками, а на поясе человека висела связка ключей. Будь у него борода и волосы длиннее, он был бы похож на апостола Петра.
- Это - варёны руки? Ты чего же шлёндаешь ночью? По какому закону?
Он выдул в грудь и лицо мне много дыма, обнял меня тёплой рукой за шею и привлёк к себе.
- Боишься?
- Боюсь!
- Здесь все боятся вначале. А бояться нечего. Особливо со мной - я никого в обиду не дам... Курить желаешь? Ну, не кури. Это тебе рано, погоди года два... А отец-мать где? Нету отца-матери! Ну, и не надо - без них проживём, только не трусь! Понял?
Я давно уже не видал людей, которые умеют говорить просто и дружески, понятными словами,- мне было невыразимо приятно слушать его.
Когда он отвёл меня к моей койке, я попросил:
- Посиди со мной!
- Можно,- согласился он.
- Ты - кто?
- Я? Солдат, самый настоящий солдат, кавказский. И на войне был, а как же иначе? Солдат для войны живёт. Я с венграми воевал, с черкесом, поляком - сколько угодно! Война, брат, бо-ольшое озорство!
Я на минуту закрыл глаза, а когда открыл их, на месте солдата сидела бабушка в тёмном платье, а он стоял около неё и говорил:
- Поди-ка померли все, а?
В палате играло солнце,- позолотит в ней всё и спрячется, а потом снова ярко взглянет на всех, точно ребёнок шалит.
Бабушка наклонилась ко мне, спрашивая:
- Что, голубок? Изувечили? Говорила я ему, рыжему бесу...
- Сейчас я всё сделаю по закону,- сказал солдат, уходя, а бабушка, стирая слёзы с лица, говорила:
- Наш солдат, балахонский, оказался...
Я всё ещё думал, что сон вижу, и молчал. Пришёл доктор, перевязал мне ожоги, и вот я с бабушкой еду на извозчике по улицам города. Она рассказывает:
- А дед у нас - вовсе с ума сходит, так жаден стал - глядеть тошно! Да ещё у него недавно сторублёвую из псалтиря скорняк Хлыст вытащил, новый приятель его. Что было - и-и!
Ярко светит солнце, белыми птицами плывут в небе облака, мы идём по мосткам через Волгу, гудит, вздувается лёд, хлюпает вода под тесинами мостков, на мясисто-красном соборе ярмарки горят золотые кресты. Встретилась широкорожая баба с охапкой атласных веток вербы в руках - весна идёт, скоро пасха!
Сердце затрепетало жаворонком.
- Люблю я тебя очень, бабушка!
Это её не удивило, спокойным голосом она сказала мне:
- Родной потому что, а меня, не хвастаясь скажу, и чужие любят, слава тебе, богородица!
Улыбаясь, она добавила:
- Вот - обрадуется она скоро, сын воскреснет! А Варюша, дочь моя...
И замолчала...
II
Дед встретил меня на дворе, - тесал топором какой-то клин, стоя на коленях. Приподнял топор, точно собираясь швырнуть его в голову мне, и, сняв шапку, насмешливо сказал:
- Здравствуйте, преподобное лицо, ваше благородие! Отслужили? Ну, уж теперь как хотите живите, да! Эх вы-и...
- Знаем, знаем, - торопливо проговорила бабушка, отмахиваясь от него, а войдя в комнату и ставя самовар, рассказывала:
- Теперь - начисто разорился дедушка-то; какие деньги были, всё отдавал крестнику Николаю в рост, а расписок, видно, не брал с него, - уж не знаю, как это у них сталось, только - разорился, пропали деньги. А всё за то, что бедным не помогали мы, несчастных не жалели, господь-то и подумал про нас: для чего же я Кашириных добром оделил? Подумал да и лишил всего...
Оглянувшись, она сообщила:
- Уж я все стараюсь господа задобрить немножко, чтобы не больно он старика-то пригнетал, - стала теперь от трудов своих тихую милостыню подавать по ночам. Вот, хошь, пойдём сегодня - у меня деньги есть...
Пришёл дед, сощурился и спросил:
- Жрать нацелились?
- Не твое, - сказала бабушка. - А коли хочешь, садись с нами, и на тебя хватит.
Он сел к столу, молвив тихонько:
- Налей...
Всё в комнате было на своём месте, только угол матери печально пустовал, да на стене, над постелью деда, висел лист бумаги с крупной подписью печатными буквами:
"Исусе Спасе едино живый! Да пребудет святое имя твоё со мною по вся дни и часы живота моего".
- Это кто писал?
Дед не ответил, бабушка, подождав, сказала с улыбкой:
- Этой бумаге сто рублей цена!
- Не твоё дело! - крикнул дед. - Всё чужим людям раздам!
- Раздавать-то нечего, а когда было - не раздавал, - спокойно сказала бабушка.
- Молчать! - взвизгнул дед.
Здесь всё в порядке, всё по-старому.
В углу на сундуке, в бельевой корзинке, проснулся Коля и смотрел оттуда; синие полоски глаз едва видны из-под век. Он стал ещё более серым, вялым, тающим; он не узнал меня, отвернулся молча и закрыл глаза.
На улице меня ждали печальные вести: Вяхирь помер - его на страстной неделе "ветряк задушил"; Хаби - ушёл жить в город, у Язя отнялись ноги, он не гулял. Сообщив мне всё это, черноглазый Кострома сердито сказал:
- Уж очень скоро мрут мальчишки!
- Да ведь помер только Вяхирь?
- Всё равно: кто ушёл с улицы, тоже будто помер. Только подружишься, привыкнешь, а товарища либо в работу отдадут, либо умрёт. Тут на вашем дворе, у Чеснокова, новые живут - Евсеенки; парнишка - Нюшка, ничего, ловкий! Две сестры у него; одна ещё маленькая, а другая хромая, с костылём ходит, красивая.
Подумав, он добавил:
- Мы, брат, с Чуркой влюбились в неё, всё ссоримся!
- С ней?
- Зачем? Промежду себя. С ней - редко!
Я, конечно, знал, что большие парни и даже мужики влюбляются, знал и грубый смысл этого. Мне стало неприятно, жалко Кострому, неловко смотреть на его угловатое тело, в чёрные сердитые глаза.
Хромую девушку я увидел вечером, в тот же день. Сходя с крыльца на двор, она уронила костыль и беспомощно остановилась на ступенях, вцепившись в струну перил прозрачными руками, тонкая, слабенькая.
1 2 3 4 5