А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У телефонной трубки возникло многоголосие, но потом деда снова спросили о главном положительном качестве, ожидая чего-нибудь вроде «мужества», «трудолюбия», или в последние годы пошло настроение на слово «доброта», ему перечисляли, но дед все говорил «нет» и «нет».
— А что же? — спросили его, ожидая ответа с заученным восторгом.
И дед ответил не задумываясь:
— Стыд.
Тогда снова взял трубку Санька и, путаясь между «ты» и «вы», спросил:
— Дед… может быть, совесть?
Но дед ответил:
— Совесть — это уже сознательное… А стыд есть рвотное движение души.
Там тихо положили трубку.
Тогда на заводе кого-то заело, и кто-то, посовещавшись со стариками, узнал, перед кем дед не устоит.
Раздался телефонный звонок.
— Еропкин на проводе, — сказал Анкаголик. — Зотов на конгрессе под эгидой.
— Тпфрундукевич, ты, что ли? — спросил мужчина.
И Анкаголик сразу же отдал деду трубку.
— Щекин… — сказал он. — Из Совета Министров.
— Иван… — сказал дед. — Что они ко мне прилипли?
— Афанасий, не дури, — сказал бывший директор с Пустыря. — Дай им поглядеть на сверхчеловека.
— Ванька, я тебя не понимаю, — сказал дед. — Честно.
— Не понимаешь?! — крикнул Щекин. — Он не понимает! Непонятливый стал! Твой, что ли, юбилей?! Эгоист паршивый!.. Это Пустыря юбилей! А ты можешь людям объяснить, как ты за сто лет ни разу не поругался с собственной женой, с Евдокией Панфиловной?!
— Ну подход у тебя! — восхитился дед. — Ну подход!.. Сам-то придешь?
— На конгресс еду… под эгидой, — сказал Щекин. — Заместителя вашего директора пришлю. Я бабушке вашей тишайшей стих написал. Золотом в типографии, на меловой бумаге… «Роза вянет от мороза, ваша прелесть — никогда!»
— Хороший стих, — сказал дед. — Сверхчеловеческий.
— Ну? — сказал Щекин. — А знаешь, кто мне рекомендовал заместителя прислать?… Тпфрундукевич. Спроси его — почему?… Ну, целую вас всех. Не дури. Люди хотят как лучше.
Дед спросил у Анкаголика:
— Ты этого заместителя знаешь?
— Это ж отец Санькиной барышни. Ее звать Жанна.
Вот, стало быть, по чьей протекции отец Жанны попал к Зотовым.
Этого отца Жанны все здесь раздражало. И то, что юбилей не в Доме культуры, и что столы поставлены из квартиры в квартиру через лестничную площадку, и что работали все кухни всех четырех квартир этажа, со случайными для юбилея пестрыми жильцами, и что спускающиеся по лестнице, и поднимающиеся, и вовсе посторонние жильцы задерживались на площадке по разным поводам покалякать, и что когда калякаешь, то неизвестно с кем — ни чина, ни звания, ни профессии, а только возраст, пол и толщина — как в бане. И еще раздражала экология — праздничные сигареты с фильтром и «беломоры» были давно выкурены, и дым от махорки, пачечной, «моршанской», стоял такой, что тунгусский метеорит в нем бы плавал, и землю бы и небо не поджигал, и не вызывал споров.
Он выглядел, как метрополитен в коровнике, — этот отец Жанны. Напряженное высокомерие, волосы рыжие с сединой, и губы сиреневые. В этой сутолоке он как бы представлял порядок и, может быть, даже самое Науку, которую, ему казалось, этот махорочный туман отрицает…
Да ни боже мой! Науку отрицать глупо.
Не говоря уж о том, что дело зашло так далеко, что без науки не выжить, человек всегда будет стремиться узнать, «что у куклы в животике». Человек не может просто поселиться и жить, и в любом раю Ева всегда сорвет яблоко.
Речь может идти только о пути, который наука избрала.
В общем, кибернетика только еще ликовать начала, а дед уже упирался и не ликовал.
— Ни хрена, — говорил он отцу Жанны. — Это все со страху и сгоряча. Жизнь не вычислишь. Она вывернется. Не машина в небо Юру несет, а он на ней едет.
— Нет, — утверждал отец Жанны. — Все же машина его несет. А завтра мы ее научим думать.
— Попробуйте сначала мартышку, — сказал дед.
Кибернетика только растопыривалась, а дед уже из нее выпрастывался, как из чучела. Потому что она второпях объявила, будто человек — это компьютер, только посложней — усовершенствованный.
Особенно отца Жанны раздражала пара — скуластый человек с бутылочными глазами, а рядом с ним женщина с вульгарным взглядом и длинными ногами, которую юбиляр называл Минога.
— Говорят, в одном доме у физиков в сортире стоит манекен, — сказала Минога. — Звать Рауль. Когда дверь отворяют — он вскидывает руку, будто это он отворил.
— Вся ваша кибернетика — это Рауль, — сказал дед. — Ей кажется, что это она открывает дверь.
Мимо отца Жанны все время проходили какие-то люди. Это мешало ему понять, на каком уровне вести разговор.
— Машина уже научилась распознавать образы, — сказал он деду. — Трудно, но мы научились это делать.
— Облики, — сказал Громобоев, человек с бутылочными глазами. — Не образы, а облики. Образы машина распознавать не может.
— Почему же? — высокомерно спросил отец Жанны.
— Образы родятся в живом человеке. А когда он их превращает в плоть, воплощает в подобие, они становятся обликами, и тут их может различить машина… Да вы сами это прекрасно знаете…
— Нет. Не знаю, — ответил тот.
— Вам так кажется. Вам кажется, что вы найдете самое последнее лучшее правило, облечете его в термин, и тогда жизни из машинной программы уже не вывернуться.
— В общем, да, — спокойно ответил тот.
— Вы останетесь с носом.
— Поживем, увидим.
— Увидим, если поживем, — сказал дед. — Мартышка уже у кнопки.
Вот об этом все и думали: машина вычислит, мартышка нажмет кнопку.
— Выпьем! — опять раздался громовой голос Анкаголика.
И отец Жанны поморщился.
Он знал этого типа. При первом знакомстве новый директор завода, которого сопровождал отец Жанны, конечно, накричал на Анкаголика и хотел притоптать, но Анкаголик не поддался и непонятно пригрозил директору, что если на него будут кричать, то он всех заплутает в заблуждении.
Новый директор ничего не понял и рявкнул:
— Как фамилия?!
— Тпфрундукевич! — бодро ответил Анкаголик и опять всех оплевал.
— Не выношу этого типа, — сказал деду отец Жанны. — Кто это?
— Это наш старинный друг, — сказал дед. — Со странностями.
А странностей у старинного друга было сколько хочешь, и главная — что он был задумчивый. И его вопросы оглупляли любой ответ. Бывало, спросят его про известного и достигшего человека:
— Да ты знаешь, кто это?
— Кто?
— Чемпион на 50 километров.
— Квадратных? — спросит он.
— Почему квадратных?
— А что он с ими сделал?
— С кем?
— С километрами?
— Пробежал… А ты что думал?
— А я думал, вспахал… или застроил…
И так во всем. Когда ему говорили, что такой-то прыгнул вверх или в длину, он спрашивал: зачем? Когда ему говорили, что такой-то могучим ударом или приемом положил кого-то, он спрашивал: за что? А когда ему говорили, что такой-то проявил себя настоящим спортсменом и сражался до конца, он спрашивал: за кого?
Он задавал вопросы, на которые ему ни один собеседник не мог ответить. Это было отвратительно.
А когда ему отвечали, что он и есть тот дурак, на вопросы которого сто умников ответить не могут, он спрашивал: почему?
И становилось непонятно — а действительно, почему сто умников не могут ответить на вопросы одного дурака, и становилось страшно, что он вдруг спросит: а что такое умник?
Все дело в том, что выражение насчет ста умников и одного дурака подразумевает, что дураку потому бессмысленно отвечать, что он ответов не поймет.
А этот тип такое производил впечатление, что он ответы поймет. И это было самое непереносимое.
Вот, задумавшись над именем Жанны, он сказал:
— У моего кореша детей много. Сперва были Иваны, Прасковьи, потом стали его выдвигать вверх, и у него дети пошли Жорж, Искра, потом он стал начальником — и дочь Венера. Потом его сняли — имена в обратную сторону покатились. Последняя дочь — Дарья. Выходит, Жанна, твоего отца еще не сняли?
А отец ее тут же сидит, в директорской делегации. У отца волосы рыжие с сединой и губы сиреневые. Жена полная в пустую тарелку смотрит, не ест, не хочет. Фигуру бережет. А что там беречь? Там на всех хватит.
— Сань, а ты за кого? — спросил своего правнука Зотов.
— За математику, — сказал он.
— И я, — сказала Жанна. — Жизнь должна быть чистая.
— Как математика? — спросил Зотов.
— Да. И как спорт, — сказала Жанна. — Саню тренер хвалил. По боксу. Теперь за нас не надо заступаться.
— Ну и унгедрюкт цузамен, — сказал Анкаголик и заорал: — Выпьем?
Это у него поговорка такая.
Анкаголик, бывает, рассказывает про что-нибудь, а в конце добавит: «Ну и унгедрюкт цузамен».
Сколько Зотов ни спрашивал, такого слова «унгедрюкт» в немецком языке нет. «Цузамен» есть, а «унгедрюкт» — нет.
Но самое интересное, что в любом рассказе, или, как говорят, контексте это слово понимали все. Так что пример с «глокою куздрой, которая бодланула бокра и бодлает бокренка» тут не годится. У глокой куздры и падежи были, и числа, и другие дорожные знаки для соображения.
«Унгедрюкт» же таковых не имел, и потому смысл его доходил путем мистическим и запредельным, и доходил исключительно до людей, немецкого языка не знавших.
А ведь если подумаешь, то и правда унгедрюкт цузамен. У живого поведения есть, конечно, своя логика, но она иная. Ее и надо изучать, как иную и особенную. Иначе постоянный конфуз и тайфун. Один дал другому в рыло. А дальше что? Действие равно противодействию? А кому вмазали, может и убить, может посмеяться, а может и утешить обидчика. Все может. Как пожелает, так и сделает. Потому что основа живой логики — желание и нежелание, а также — свобода и несвобода их выполнить.
— Короче… — сказал отец Жанны. — Что же такое математика, как не отражение природы?
— Короче? — спросил Громобоев. — Ладно… Математика — это тайная надежда, что допущенное упрощение сойдет безнаказанно.
В нахальную компанию попал отец Жанны. Он хотел было отреагировать, но не успел сообразить — как, и тут его добил бессодержательный и бессмертный Анкаголик.
— Вот времена переменились, — загадочно сказал он. — Крестная моей матери каталась верхами со своим женихом. Богатая была женщина… А ее лошадь пукнула. После этого крестная от стыда осталась старой девой…
— Слушайте! Слушайте! — крикнул дед.
— И даже в тридцатые годы был в Москве случай — невеста пукнула за свадебным столом. Гости сделали вид — не заметили. А невеста ушла в другую комнату и повесилась.
— Может быть, хватит? — спросил отец Жанны.
— Я к тому, — ответил Анкаголик, — что в нынешние времена, если невеста пукнет, все заржут. И на этом дело кончится. Я ж не говорю — хорошо это или плохо, я говорю, времена переменились.
Отец Жанны поднялся и вышел с изумлением. Мама Жанны сделала то же самое, но медленно. И по дороге кивала всем головой.
— Ну и унгедрюкт цузамен, — сказал Анкаголик. — А теперь выпьем за старых Зотовых, которые Юру в космос воздвигли… Горько!
«Когда будет воскрешение из мертвых, Анкаголика восстановят первого. Сделают череп по фотографии с паспорта, оденут плотью, разыщут душу по моим записям и вдохнут обратно.
Алкаш бессмертный, когда же ты пить бросишь!
Ну ладно.
Так мы справляли дедов юбилей».
Живая материя отличается от неживой. Все. Точка.
И пытаться объяснить, что происходит с живой при помощи неживых механизмов, — только себя обманывать.
И не потому, что живая сложней. Дескать — вот доберемся до корня, и весь механизм налицо. Нет. И в корне не механизм, а другое. И потому — нужен другой подход.
Человек это не «механизм, только посложнее». Живое вообще не механизм. Живое — это другое. Нельзя взвесить желание. Чтобы взвесить воду, надо стоять на берегу. А где у желания берег?
42
У Громобоева, еще когда он в школе учился, несколько раз выскакивал чирей, по-научному — фурункул. И какое совпадение: как только выскочит фурункул — так начинается какая-нибудь война — Хасан, Халхин-Гол, финская. Ему, конечно, велели пить дрожжи, но не помогало. Войны начинались, а тучи в мире сгущались все больше.
— Я начинаю бояться этого мальчика, — говорила учительница немецкого языка.
И вот спустя столько лет после войны эта учительница встретила Громобоева на улице. В одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году она встретила этого бывшего мальчика, который внушал ей суеверный страх, и она ничего не могла с собой поделать.
Он шел, стараясь не сгибаться.
— Что с тобой? — спросила она.
— Фурункул начинается на пояснице, — ответил он, сморщившись. — Натер… Надо переходить на подтяжки… Говорят, трут меньше, чем ремень.
Она взялась рукой за сердце.
— Не бойтесь, — сказал он, — войны не будет… Я в аптеке нашел средство против фурункула… Называется «Оксикорт»… Все останавливается.
Самое замечательное, что это случилось во время Карибского кризиса, когда чуть было не доигрались, но который, если помните, остановился вовремя.
Зотов не поленился, сходил в аптеку и купил «Оксикорт»- мало ли что.
А потом, возвращаясь домой, увидел, как из-за утла выскакивает мужчина и что есть духу бежит на него и — мимо по тротуару. А потом из-за угла вываливается толпа — и за ним. Только было Зотов подумал — «химика пымали», как из-за угла выползает троллейбус, и все выяснилось. Оказывается, люди бежали к остановке, а тот мужик — первый.
Прямо хоть в копилку собирай простые объяснения запутанных людских дел.
Но и наоборот — бывает за пустяком такая бездна, что голова кругом.
Люди погрузились в троллейбус и укатили, а последним из-за угла показался Громобоев, как всегда опоздавший.
— Стой, — говорит Зотов, — отдышись. Троллейбус ушел.
Покурили.
— Виктор, — говорит Зотов, — Саньку спасать надо.
Тут ветер погнал облака, прохожему залепило лицо газетой.
— Так как быть с Санькой? — спрашивает Зотов. — Неужели мы и этого потеряем?
— Ты спроси Саньку, как он относится к числу «пи», — сказал Громобоев и побежал к остановке.
Из-за угла выползал троллейбус. И опять выяснилось: Громобоев не первый троллейбус догонял, а опережал второй.
Часто, бывало, думали, приемыш догоняет прошлое, а оказывалось — он опережает будущее. Делать с этим открытием покамест было нечего, но Зотов его запомнил.
Он пришел домой и увидел Саньку, который тупо смотрел в зеркало. «Наконец-то!» — подумал Зотов.
— Санька, как ты относишься к числу «пи»?
Он встрепенулся, сделал у зеркала бой с тенью, потом обернул каменную физиономию и сказал:
— Оно меня измучило.
— Странно.
— Я не могу понять, почему прямая и окружность несоизмеримы, почему проволочное кольцо нельзя распрямить, разделить на равные отрезки, а потом ими же измерять все остальное.
— А больше тебя ничто не мучает?
— Нет, — сказал он. — Только число «пи».
— А тебя не мучает, что аксиома «В здоровом теле здоровый дух» оказалась враньем? — спросил Зотов.
— Почему же враньем?
— Потому что хотя все попытки улучшить жизнь, повлияв на нравственность, ни к чему не привели, но и попытки улучшить жизнь, повлияв на телеса, окончились тем же.
— Ну и что?
— И выходит, что мы о жизни чего-то не знаем.
— Мы не знаем математики, — сказал он.
И снова стал лупить эту тень, потому что он, видно, никак не мог ее победить.
— Санька, — сказал Зотов. — Не того бьешь.
— Дед, все очень просто, — сказал он. — Происходит математизация жизни.
— Это невозможно. Математизация годится только для абсолютно твердых тел, а их на свете нет… Все остальное — округляют приблизительно… Число — это упрощение, Санька… Математика — наука точная, потому что математика наука тощая… Неплохо сказано? А?
— Это сказал дурак.
— Первый раз слышу, чтоб так обозвали Гегеля.
— Дед, один плюс один — всегда два… два яблока или два паровоза.
— Стакан сахара плюс стакан кипятка, — говорю, — это полтора стакана сиропа, а не два…
Он усмехнулся:
— Остроумно. А это тоже Гегель сказал?
— Нет. Один трактирщик.
— Какой поэдинок, — кривляясь, сказал Санька. — Какой поэдинок… Сэрдце, тебе не хочэца покоя… Спасибо, сэрдце, что ты умэешь так любить…
— Глупый ты, Санька, — вздохнул Зотов. — Любить — это не слюнявая рекомендация… Сегодня любить — это жестокая необходимость. Иначе просто не выжить.
— А где доказательства? — спросил он.
— Поверь на слово. Иначе испытаешь на собственной шкуре. Приближается страшное доказательство высыхания твоей души.
— Докажи, что она есть, — сказал он.
— У тебя есть всего несколько лет… Потом будет поздно.
Увы. Это случилось гораздо раньше.
…Мать Жанны оглядела Зотова, оглядела комнату.
Крупная женщина. Наверно, сейчас скажет — сэрдце болит, тогда придется спросить — какое сэрдце, левое или правое? Как Серега в детстве жену Асташенкова Полину, бывшую Прасковью.
Она села и начала дышать. Дышала, дышала и говорит:
— Уймите вашего внука.
— Наверно, правнука! Санька мой правнук.
— Ну хорошо, уймите вашего правнука.
— Значит, все-таки Жанна? — догадался Зотов.
— Да. Я не хочу, чтобы моя дочь и он…
— А ее вы спрашивали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33