А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Каждый раз, когда очередной претендент перебивает заявку другого, Эва прикрывает рот ладошкой и хихикает из-под нее, словно гейша. Ставки вздымаются выше и выше, и толстые светские дамы смотрят на это с ужасом. Но когда выдающийся банкир с черными усами (Карлтон Пеннингтон) называет астрономическую сумму в тысячу долларов и подступает к ней, чтобы запечатлеть на ее губах долгожданный для всех нас поцелуй, дамы в умопомрачении тоже бросаются вперед, и вместо поцелуя «в диафрагму» на экране оказываются их толстые, светские зады, все на свете заслонившие.
Тогда, в тысяча девятьсот двадцать четвертом, это было нечто! Да и сама Эва была нечто. Как она лучезарно улыбалась, как беспомощно и безнадежно поводила плечиком; потом игра глазами: как они в те времена играли глазами! – и она всем этим владела, а была ведь, по сути, девчонкой. Могла изобразить крушение надежд, гнев, изображала плач, охватив лоб ладонью; да ей и клоунские трюки удавались. Радуясь, бегала вприпрыжку. Скакала от радости. Очаровашка. Играла то бедную продавщицу сигарет, то бедную прачку, которая знакомится с богатым франтом, а то еще богатую балованную девчонку, ну совершенно павшую к ногам трамвайного кондуктора. Все фильмы были о преодолении классовых барьеров. Вот уличная сцена: мельтешение бедных иммигрантов с их грубой энергетикой; а вот обед избранных: американские богачи с их чопорностью и всяческими табу. Детский Драйзер. Сейчас эти вещи невозможно смотреть. Да и тогда на них только из-за нее ходили.
Мы ведь ровесники – Дорис, Эва и я. В Голливуде она начинала в семнадцать, потом – задолго еще до войны – продолжила на Бродвее. Мы с Дорис видели ее с галерки в некоторых пьесах, и она была, ты знаешь, очень ничего. Сами-то пьесы были так себе, но как театральная актриса она неплохо смотрелась и была совсем не то, что можно было бы ожидать по сделавшим ее звездой девчоночьим ролям в немом кино. На сцене у нее был дар заставлять вещи не очень умные казаться умными и тонкими, а вещи несерьезные у нее приобретали какую-то, что ли, значительность. Вот странно: на сцене в ней все было так взвешенно, гармонично. Как человек она имела склонность все преувеличивать, а вот как театральная актриса – наоборот: сплошная умеренность, такт, никакого преувеличения. Впоследствии, после войны, мы услышали ее по радио (благодаря Лорейн: она у нас была главная радиослушательница), так ведь даже в постановки «Американского радиотеатра» она вносила какой-то вкус, причем даже в самые жуткие из них. И тут вдруг она у меня в гостиной, смотрит книги у меня на полках, говорит со мной о Мередите, о Диккенсе, о Теккерее… Господи, ну что женщина с таким опытом, с такими интересами нашла в моем брате?
Что они поженятся, я в тот вечер и помыслить не мог. Хотя знакомство с нею явно льстило его тщеславию; тогда, в «Таверне», за омарами «термидор», он был взволнован и чертовски ею гордился. В самом шикарном из ресторанов Ньюарка, какой только мог себе позволить еврей, и вы таки посмотрите, кто это с Эвой Фрейм, королевой богемы: так это же наш бывший хулиган с Фабричной заставы, а держится-то как уверенно, будто он над ней начальник! Ты, кстати, знал, что Айра некоторое время в качестве помощника официанта собирал в «Таверне» со столов посуду? Когда бросил школу, пытался и на лакейском поприще подвизаться. Недолго, около месяца. Великоват был, чтобы в кухонную дверь с разбега прошмыгивать с полными подносами. Как тысячную тарелку кокнул, его уволили, тут он и рванул в округ Сассекс на цинковые копи. И вот, через двадцать лет снова в «Таверне» – сам радиозвезда, да с другой звездой под ручку, да перед братом и невесткой так и красуется. Властелин жизни, купающийся в своем торжестве.
Владелец «Таверны» Тейгер – Сэм Тейгер – Эву заметил и подошел к их столику с бутылкой шампанского. Айра пригласил его с нами выпить и давай потчевать историей о том, как он в двадцать девятом тридцать дней в «Таверне» посуду собирал – конечно, теперь, когда ясно, что жизнь прошла не даром, собравшиеся рады были послушать о его злоключениях, тем более это так забавно, что он опять оказался здесь. Всем нам понравилось, как он со смехом рассказывал о совсем невеселых тогдашних своих делах. Тейгер пошел в свой офис, вернулся с фотоаппаратом и сделал снимок, как мы вчетвером едим; потом этот снимок висел в фойе вместе с фотографиями других знаменитостей, которые там обедали. Ничто не помешало бы этой фотографии довисеть там и до шестьдесят седьмого (после уличных беспорядков «Таверна» в том году навсегда закрылась), не попади Айра шестнадцатью годами раньше в черные списки. Я так думаю, что, когда это случилось, хозяева «Таверны» на следующий же день сняли снимок со стены – так, словно его жизнь прошла все-таки даром.
Да, так на чем я остановился? – а, идиллия, самое начало. Сперва он еще возвращается ночевать в свою съемную комнатенку, но постепенно перестает, все чаще остается у нее, при этом они не дети, да женщина в последнее время мужчинами не слишком-то и замучена, так что все просто чудненько, они горят от страсти, запертые вдвоем в доме на Западной Одиннадцатой улице, – они как пара сексуальных маньяков, вместе привязанных к кровати. Этакая непринужденная интрижка вослед уходящей молодости. Когда отпускают тормоза и вожжи, влюбляются и чудят. Для Эвы это избавление, освобождение, это сбрасывание с себя ярма. Это ее спасение. А что, ведь он, пожалуй, предоставит ей новый сценарий, новую роль, если она захочет. В сорок один она думала, что все кончено, а выходит, нет – значит, она спасена! «Что ж, – говорит она ему, – не зря я так долго ждала, терпела, хранила себя для будущего!»
Она говорит ему такие вещи, которых прежде никто не говорил. Их роман она называет «нашим невероятно, болезненно прекрасным и странным чувством». Говорит: «Я в нем все более растворяюсь». Говорит ему: «Иногда разговариваю с кем-нибудь, и вдруг – раз! – меня как уносит куда-то». Она называет его топ prince. Цитирует Эмили Дикинсон. Это ему-то, Айре Рингольду – Эмили Дикинсон! «С тобою – в Пустыню! / С тобою – в огонь! / С тобой – в тамариндовый Лес!..»
Ну, и Айра чувствует: это любовь всей его жизни. А когда имеешь любовь всей жизни, о мелочах не думаешь. Когда такую вещь нашел – держи, ее не выбросишь. Они решают пожениться, и, когда Сильфида возвращается из Франции, Эва ей это объявляет. Мамочка опять выходит замуж, но на сей раз за чудесного человека. И она думает, что Сильфида на это купится. А ведь Сильфида – она из старого сценария!
Для Айры Эва Фрейм была весь мир, большой и сверкающий. Да и кто скажет, что это не так? Он не ребенок, видал всякие виды, умел за себя постоять. Но Бродвей? Голливуд? Гринич-виллидж? Это ему в новинку. Насчет личных дел Айра был не самым умным в мире человеком. Да, он до многого дошел своим умом. Сам и на пару с О'Деем проделал большой путь, далеко ушел от Фабричной заставы. Но это все по политической линии. Для этого такой уж остроты ума не требовалось. То есть «мыслить» для этого как раз не нужно было вовсе. Усвоил псевдонаучный марксистский жаргон, набрался утопических клише для иллюстрации и давай, потчуй этим месивом кого-нибудь такого же необразованного, так же не наученного думать самостоятельно, как и ты, вербуй в свои сторонники людей, настолько не умеющих работать головой, что Идеи Великого Переустройства Мира их своим блеском сразу ослепляют, да ежели еще и голова не очень светлая, а возмущения и гнева накопилось, как у Айры… Но это отдельная тема – связь между озлобленностью и неспособностью самостоятельно мыслить.
Ты меня спрашиваешь, что привело его в Ньюарк в день вашего знакомства? Айра был не из тех, кто в жизни действует разумно, кто осмотрительно решает возникающие в супружестве проблемы. А это были еще первые сполохи, всего ведь два-три месяца прошло, как он женился на звезде экрана, сцены и радио и переехал жить в ее городскую резиденцию. Как мог я объяснить ему, что это ошибка? Да при его тщеславии к тому же. Мой братец о себе был весьма высокого мнения. Но и масштабы сопоставлять мог здраво. В нем был этакий театральный инстинкт, что ли, нескромное такое отношение к себе. Не думай, что он отказался бы стать важной персоной. К такой возможности люди привыкают за три дня, и их это очень бодрит. Все вокруг вдруг становится достижимо, все движется по мановению руки, все здесь и сейчас – и это же его драма во всех смыслах этого слова. Он справился, он провернул большой гешефт и теперь сам ставит представление, которое есть его собственная жизнь. Он опьянен нарциссической иллюзией, будто ему удалось выскочить из реальности, где сплошные утраты и боль, будто его жизнь не пуста, не напрасна – да ну! – наоборот. Хватит бродить в потемках своей ограниченности. Хватит быть великаном-изгнанником, пилигримом, чей удел быть вечно всем чужим. А он вот смело – раз! – и в дамках. Прочь, путы безвестности! Я новый, я иной, я вещий! Сколько в этом пьяного куража! Наивная мечта? – а вот сбудется! Гордый Айра, перевоплощенный Айра. Большому кораблю большое плавание. Ну, плыви-плыви.
Кроме того, однажды я успел уже ему сказать: ошибка, мол, ошибка! – а он после этого полтора месяца со мной не разговаривал, пока я сам к нему в Нью-Йорк не съездил, в ноги не кинулся – прости, я был не прав, давай забудем, – еле уговорил. Если бы я полез к нему с этим вторично, он бы вообще меня пристрелил к чертям собачьим. А полный, окончательный разрыв – ужасен был бы для нас обоих. Айра ведь у меня, можно сказать, на руках вырос. Когда мне было семь лет, я его в колясочке по улице выгуливал. Потом умерла наша мать, отец снова женился, и в дом вошла мачеха; не будь меня, Айра прямиком попал бы в исправительную школу. Мама-то у нас чудесная была. Но ей тоже несладко пришлось. Быть замужем за нашим папочкой. Это вам не пикник на природе.
– А что представлял собой ваш отец? – спросил я.
– Знаешь, не будем в это вдаваться.
– Вот и Айра тоже всегда так говорил.
– А что тут еще скажешь. У нас был отец, который… Вообще-то потом, много позже, я понял, что с ним происходило. Но тогда уже было поздно. Хотя мне в итоге повезло куда больше, чем брату. Когда мама умерла, когда кончились все те ужасные месяцы в больнице, я был уже старшеклассник. Потом получил стипендию в Университете Ньюарка. Шел куда надо. А Айра был ребенком. Трудным ребенком. Невоспитанным. И разуверившимся во всех и вся.
Может, слышал историю о птичьих похоронах в бывшем Первом околотке, нет? – про то, как один местный сапожник хоронил любимую канарейку. Из этого становится понятно, насколько Айра был испорченным – и насколько не был. Это было в тысяча девятьсот двадцатом. Мне было тринадцать, Айре семь, а на Бойден-стрит, в паре остановок от нашего дома, жил один холодный сапожник, набойки прибивал, Руссоманно – Эмидио Руссоманно, обтерханный такой старикашка, маленький, ушастый, с худым лицом и седой бородкой клинышком, ходил всегда в заношенном пиджачишке столетней старости. Для компании у себя в мастерской Руссоманно держал канарейку. Звал ее Джимми. Этот Джимми долго у него жил, а потом съел что-то неподобающее да и помер.
Руссоманно был безутешен. Так он что сделал: нанял похоронный оркестр с катафалком, две кареты с лошадьми, и после формального прощания (канарейка лежала у него в сапожной мастерской под распятием, красиво убранная цветами, и свечи вокруг зажженные…) – короче, после гражданской панихиды по улицам двинулась похоронная процессия, по всему району прошли – мимо бакалеи Дель Гуэрцио (у них там перед входом всегда лежали полные корзины дешевых моллюсков – корзины большие такие, не обхватишь, а в окне всегда американский флаг), мимо фруктового киоска Мелильо, мимо булочной Джордано, а дальше там еще была одна лавка, где выпечкой торговали: «Пирожник Арре: Слойки с итальянским вкусным хрустом». Потом мимо мясной торговли Бьонди, шорной лавки Де Лукка, гаража Де Карло, кофейни Д'Инносенцио, обувного магазина Паризи, магазина велосипедов Ноле… дальше там была, кажется, latteria Челентано, потом сразу бильярдная Гранде и две парикмахерских – Бассо и Эспозито, а рядом станок чистильщика с двумя обшарпанными столовскими стульями, чтобы сесть на которые клиентам нужно было предварительно взобраться на высокий помост.
Сорок лет уже, как все это исчезло. В пятьдесят третьем городские власти распорядились итальянский квартал подчистую снести, чтоб высвободить место для многоэтажного дешевого жилья. В девяносто четвертом дешевые высотки взорвали – это на всю страну по телевизору показывали. К тому времени там никто не жил уже лет двадцать. Для жилья их признали непригодными. А теперь там и вовсе пустырь. Церковь Святой Лючии и пустырь. Все, что осталось. Приходская церковь, но ни прихода, ни прихожан.
Хотя нет, осталось еще кафе Никедеми на Седьмой авеню, потом кафе «Рим», тоже на Седьмой, и банк Д'Ауриа – он тоже на Седьмой. Тот банк, между прочим, который перед самой Второй мировой войной открыл кредит Муссолини. Когда Муссолини взял Эфиопию, священник полчаса звонил в колокола. Здесь, у нас в Америке, в самом центре Ньюарка!
М-да. Процессия шла мимо макаронной фабрики, фабрики бижутерии, каменотесной мастерской и театра марионеток, какая-то киношка там была еще… дальше, за итальянским кегельбаном, громадный ледник, за ним типография, ну, и потом уже шли мимо клубов всяких, ресторанов. Мимо кафе «Виктория» – это знаменитое было место, его бандюган держал, Ричи Боярдо. Когда в тридцатых Боярдо вышел из тюрьмы, он специально под тот кабак дом выстроил – «Замок Витторио», на углу Восьмой и Летней. Чтобы в этом замке пообедать, бонзы шоу-бизнеса, бывало, приезжали аж из Нью-Йорка. Там, кстати, Джо Ди-Маджио питался, когда бывал наездами в Ньюарке. И помолвку со своей девушкой он тоже там праздновал. Как раз из этого-то замка Боярдо и правил всем центром города – тогда это называлось «Первый околоток». Ричи Боярдо рулил своими итальянцами в Первом околотке, а Лонги Цвильман рулил евреями в Третьем, и эти два гангстера беспрерывно воевали.
Минуя несчетное множество салунов, процессия двигалась с востока на запад, к северу по одной улице, к югу по следующей, до муниципальных бань на Клифтон-авеню. (Самым впечатляющим строением после церкви и кафедрального собора в Первом околотке были бани – тяжелое старое здание; когда был маленьким я, а потом Айра, мама нас туда водила мыть; отец туда тоже хаживал; душ бесплатно, и один цент за полотенце.)
Канарейка лежала в маленьком белом гробике, но несли его все равно четверо. Собралась огромная толпа – тысяч десять народу выстроилось вдоль маршрута процессии. Зеваки гроздьями висели на пожарных лестницах, даже на крышах стояли. Из окон целыми семьями высовывались, смотрели.
Руссоманно ехал за гробом в карете. Я говорил, он безутешен был, этот Эмидио Руссоманно, ехал в карете и плакал, тогда как остальной народ по всему Первому околотку корчился от смеха. Некоторые так ухохатывались, что падали со смеху наземь. Хохотали до того, что ноги их отказывались держать. Даже те, что гроб несли, в цилиндрах и белых перчатках, шли и смеялись. Смех овладел всеми, как вирус, как зараза. Возница на катафалке и то смеялся. Из уважения к скорбящему люди на тротуарах старались сдерживаться, пока карета не проедет мимо, но и такое было для них непосильной задачей, особенно для детей.
У нас в квартале жили скученно, и детишки кишмя кишели: дети в переулках, дети в подъездах, дети стайками на тротуарах – бегают, мельтешат. День-деньской, а летом так и половину ночи слышно было, как они перекрикиваются: «Гуа-а-йооо! Гуа-а-йооо!» Куда ни глянь – компании, сонмища, батальоны ребятишек; в орлянку, в карты режутся, мечут кости, гоняют мяч, лижут мороженое, поджигают петарды, пугают девчонок. Справляться с ними могли разве что монахини, и то если с линейками в руках. Тысячи и тысячи мальчишек, и все не старше десяти. Одним из них был Айра. Тысячи и тысячи итальянских маленьких сорванцов, детей тех итальянцев, что укладывали рельсы на железной дороге, мостили улицы и копали канавы, детей мелких торговцев, фабричных рабочих, старьевщиков и владельцев салунов. Детей с именами Джу-зеппе и Родольфо, Рафаэле и Гаэтано, и среди них единственный еврейский мальчишка по имени Айра.
В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45