А-П

П-Я

 

Розмарин и чайное дерево благоухали запахом радости. Белая кошечка в новом голубом бантике от радости особенно круто выгибала спину. Струны клавикорда, казалось, сами были готовы звенеть Моцартовы песни. Настенька перед зеркалом поправляла свои локоны и складки на кружевной накидке своего шуршащего белого платья. С горестным чувством мучительной ревности выслушал я, что Бенедиктова ждут через час, – к двум, что отец Василий от Параскевы Пятницы прибудет сам для обручения, и что я такой необыкновенный, такой любезный, такой счастливый на руку человек.
Пробило два. Пришел дядя Николай Поликарпович с супругой в граденаплевом платье, две-три молоденькие девушки с большими бантами на головах, подруги Настенькины театральные. Попробовали кренделек. К трем пришел отец Василий. Радость омрачалась тревогой. Закусили. Поговорили о Бонапарте, еще раз закусили. Отец Василий ушел, сказав, что придет к пяти. Стало томительно и страшно. Я подавлял в себе преступное чувство радости и, наконец, предложил сходить к Венедиктову, узнать в чем дело. Поймал на себе взгляд Настеньки, полный надежды и благодарности. Чуть не бегом пустился по Петровке.
Когда подошел я к Арбатской площади, мне бросились в глаза встревоженные лица прохожих и какая-то растерянность во всем. Меблированные комнаты «Мадрид» нашел я окруженными большою толпой простого народа, а в стороне знакомую коляску обер– полицмейстера. Половые и полицейские долго меня не пускали, а когда я назвал себя и сказал, что надобен мне Петр Петрович Венедиктов, чьи-то досужие руки взяли меня за локти, и я был втолкнут без особой учтивости в 38 номер, войдя в который, остолбенел.
В комнате все было перевернуто и носило следы отчаянной борьбы. Посредине, среди обломков кресла и скомканного ковра, лежал Петр Петрович с проломленным черепом, а штабс-капитан Загорельский допрашивал побледневшую дородную содержательницу номеров.
ГЛАВА Х
Уже синенький домик с мезонином показался у меня перед глазами, когда робость овладела мною всецело и до конца. Я не мог сделать ни шагу более. Пусть Настенька проспит эту ночь в неведении! Пусть беспокойство ее не заменится мраком отчаяния!
Вернулся домой. Посмотрел в зеркало. Исхудалое лицо взглянуло на меня из рамки карельской березы. Отяжелевшие впалые глаза отмечались ужасными синяками. Я не мог заставить себя прикоснуться к ужину и, отпив два глотка горячего пунша, велел Феогносту постелить мне на диване постель и потуже набить две трубки Капстаном.
Была глубокая ночь, но не мог я собраться с мыслями даже настолько, чтобы раздеться и лечь спать. Тупо смотрел, ничего не понимая, на пламя догорающей свечи.
Стук в окно, которое я забыл занавесить, прервал мои тяжелые размышления.
Труба архангела не смогла бы потрясти меня больше; я бросился к окну и сквозь запотелое стекло, в лунном свете увидел Настеньку – простоволосую, закутанную в ковровую шаль. «Спасите меня: убийца гонится за мною по пятам!»
Я не расспрашивал более: через минуту, забыв о стыдливости (ах, друзья мои! о чем нельзя было забыть в эту минуту!), я быстро переодевал Настеньку, стоящую передо мной в одной рубашке, в свое мужское платье. А когда мы перелезали через забор в сад попадьи и рука моя судорожно сжимала отцовский пистолет, кто-то тяжело и упорно стучался в дверь моего дома. Через полчаса мы были на знакомом постоялом дворе в Садовниках, а на рассвете друг моего детства и молочный брат Терентий Кокурин мчал нас на своей тройке в город Киржач, без подорожной, без паспортов, к сестре моей матушки Пелагее Минишне.
ГЛАВА XI
«…Вот и все, Пелагея Минишна. Больше я и сам не знаю», – закончил я свой рассказ и посмотрел на старушку. Моя добрая тетушка вздохнула и принялась устраивать нас, не задавая никаких вопросов, только изредка пристально всматриваясь то в Настеньку, то в меня.
Сшили мы Настеньке нехитрое платьице из аглицкой фланели, которое шло ей к лицу чудесно, как, впрочем, были ей к лицу и тетушкины роброны времен Елизаветы Петровны и славных дней Екатерины.
Первые дни сидела она, родная голубушка, в уголке дивана недвижно, как зверушка в клетке, и как-то испуганно глядела на нас. Отчетливо и с радостной грустью помню я дни, когда тетушка, окончив с хозяйством, присаживалась к нам и, быстро мелькая спицами, вязала чулки, Настенька смотрела в сад, где опадали последние желтые листья, и, задумавшись, гладила белую кошечку, а я, поместившись у ее ног, читал творения Коцебу, описания путешествия господина Карамзина и трогательные стихи великого Державина.
Ах, друзья мои, как давно это было!
Через неделю отправился я в Москву, нашел Настенькин домик сгоревшим, а Марью Прокофьевну исчезнувшей неизвестно куда.
Прошло около месяца, пока я хлопотал о заграничном паспорте. В те времена паспорта получались столь же трудно, как и теперь. И только в конце октября переехали мы прусскую границу. Перед нами промелькнул Берлин, еще хранивший жизнь Великого Фридриха, Кельн с его башнями и серыми волнами Рейна, Париж, где золото, женщины, вино и гром военной славы уже закрыли собою заветы неподкупного Максимильяна.
Настенька оставалась безучастной ко всему проплывающему мимо. А я начал впадать в задумчивость тяжелую. Шитый бисером кошелек, в котором моя мать, умирая, передала мне наследие отца, бережно сохраненное ею, становился все более и более легким. Будущее тревожило меня. Мы с Настенькой привязались друг к другу до чрезвычайности. Но положение наше было ложно. Она и думать не хотела о замужестве. Тщательно запирала дверь своей комнаты, уходя спать. Я пытался расспрашивать об ее жизни. Она рассказывала неохотно, больше о своем детстве, о театральной школе. Казалось, роковая тайна тяготела над ней, и было нужно еще раз показаться на нашем пути маске трагедии, чтобы новой кровью закрепить наше счастие.
29 апреля 1806 года прогуливались мы в окрестности Фонтенебло, в лесах, где многие столетия охотились французские короли и где Франциск замышлял фрески своего замка. Буковые стволы, увитые плющем, и колючие кусты застилали нашу дорогу. Я думал с тревогой, что сбились мы с пути, как вдруг услышал лязг скрестившихся шпаг. Подняв голову, увидел, что Настенька, смертельно бледная, смотрит сквозь заросли на полянку. Смотря в направлении ее взгляда, увидел я на зеленой траве группу мужчин в пестрых кавалерийских мундирах, внимательно смотрящих на двух, с ожесточением фехтующих. В ужасе узнал я в одном из дуэлянтов Сейдлица. В этот же миг он увидел Настеньку и отступил на шаг. Как удар молнии сверкнула шпага его противника и пронзила его грудь. Он вскрикнул и упал лицом в траву. Секунданты к нему подбежали. «C'est fini!» – воскликнул пожилой офицер, беря руку безжизненного Сейдлица.
«Уведите меня отсюда», – услышал я Настенькин шепот.
Вечером рассказала она, прерывая свою повесть рыданиями, что пьяный Венедиктов в роковую для себя ночь дождался прихода не подчинявшейся ему дьявольской души, проиграл Настеньку Сейдлицу и погиб, желая силою отнять свою расписку у пруссака.
«Теперь я свободна», – закончила она свой рассказ, протягивая мне обе руки. В эту ночь она оставила дверь своей спальни не запертой.
ГЛАВА XII
Не знаю, что и о чем писать дальше… История достопамятных событий, потрясших мою жизнь, давно уже окончена. Не я даже в ней главное лицо. Господу было угодно сделать меня свидетелем гибели человека, перешедшего черту человеческую, и передать в мои руки его драгоценное наследство.
Венчались мы с Настенькой в тот же год, возвратившись в Москву, у Спаса, что в Копье. Жизнь наша протекала безоблачно, и даже при французе домик наш, построенный на Грузинах, был пощажен и огнем и грабителями.
Настенька бросила сцену и предалась хозяйству. Брак наш не был счастлив детьми, и в тяжком одиночестве посещаю я могилу Настенькину в Донском монастыре.
Вот и вся повесть жизни моей. Упомяну только в заключение, что лет через пять после француза, перебирая сундуки в поисках парадной одежды для посещения торжества открытия памятника гражданину Минину и князю Пожарскому, на которое получили мы с Настенькой билеты, нашли мы старый мой студенческий мундир, из кармана которого выпал золотой трехугольник моей души. Долго мы не знали, что с ним делать и смотрели на него со странностью, пока я не проиграл его Настеньке в карточную игру Акульку. Настенька ваяла трехугольник с трепетом, привязала себе на крест, и – странное дело! – с той поры, не знал я больше ни скорби, ни горести. Не ведаю их и сейчас, бродя, опираясь на палку, по склонам московским и зная, что душу мою Настенька бережет в своем гробике на Донском монастыре.
ОБ АВТОРЕ
А. В. Чаянов родился в России в 1888 году – погиб в 1939-м, в России. За последней датой угадывается многое. А пока несколько слов об удивительной судьбе и еще более удивительной личности – Александре Васильевиче Чаянове. Но если по недавним нашим временам судьба Чаянова, быть может, не столь уж, к сожалению, и удивительна, то к самой его личности эпитет этот должен быть отнесен без всяких сомнений.
Даже породивший Чаянова русский культурный Ренессанс конца XIX – начала XX веков оказывается ему тесноват: многообразие и разносторонность интересов, энциклопедизм и талантливость во многих областях науки, искусства и литературы, соединившиеся в одном человеке, поистине поразительны. Аграрно-экономические труды и идеи Чаянова, вырванные нынешними событиями из тьмы забвения, звучат сегодня откровениями для специалистов; искусствоведы и историки искусств зачитываются его работами в этой области; книга «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии», предвосхитившая, кстати сказать, оруэлловский роман «1984», становится уже классической; но Чаянов – прозаик, автор романтических повестей, писатель, так сказать, в чистом виде, ждет еще своего исследователя хотя бы уже потому, что самый этот жанр не завершился, как полагали, в XIX веке, но был продолжен, развитии достиг нового качества именно в творчестве Чаянова. Думается, настоящая публикация убедит в этом и нашего читателя…
Пожалуй, от этого многоточия и следовало бы начинать саму публикацию, но мы имеем дело с исключительной судьбой и личностью ее автора, чего не обойдешь многоточием, потому что, так или иначе, ответить придется на вопрос: что же подвело Александра Чаянова к последней дате его жизни?
В июле 1929 года была разгромлена Сельскохозяйственная академия; репрессиям подвергся весь цвет ее профессуры во главе с Чаяновым. За что? На этот риторический в наше время вопрос ответил уцелевший, но двадцать пять лет проведший в лагерях «содельник» Чаянова экономист-аграрник Николай
Павлович Макаров, протестовавший, как и Чаянов, против всеобщей принудительной коллективизации: «Мы задолго до сталинского разорения русского села поняли, как опасно отнимать у мужика его собственную землю».
Не правда ли, сам собой просится тут комментарий с проекцией на сегодняшний день, но, надо думать, читатель сделает его самостоятельно. Важно другое.
Современники рассказывают, что, в отличие от прочих процессов тех лет, процесс «группы Чаянова» был закрытым… из-за самого Чаянова, и, как нам представляется, не без оснований. Человек не только кристально честный, но и эмоциональный, он мог сорвать четко разработанный НКВД «сценарий». Так или иначе, но все, проходившие по этому «делу», получили сравнительно небольшие или, как тогда говорили, «детские» сроки. Что касается Чаянова, он провел пять лет в камере Суздальской тюрьмы. За время заключения Чаянов написал – ну не фантастика ли! – кулинарную книгу, а затем и роман «Юрий Суздальский» (Русь, XIII век). Судьба этих рукописей неизвестна.
После «отбывания срока» в нечерноземной, так сказать, полосе последнюю пришлось сменить на другую, ибо порядок есть порядок, и ссылка в Алма-Ату была естественным продолжением.
Здесь же, в Алма-Ате, свою ссылку отбывал и Юрий Домбровский, кстати сказать, и рассказавший в частном письме, что «видел Чаянова в 35-36 годах в комендатуре НКВД, куда мы, ссыльные, ходили на регистрацию по 1 и 15 числам каждого месяца. У меня, – продолжает Домбровский, – остался в памяти высокий седоватый худощавый человек с черной бородкой».
Далее в этом письме (мы цитируем его, поскольку адресат частично опубликовал письмо в предисловии к зарубежному изданию книги Чаянова, материалами которой, принося глубокую благодарность первому обладателю этих сведений Леониду Черткову, мы здесь и пользуемся) – так вот, далее Домбровский пишет о том, что студенты Сельскохозяйственного института, где тогда преподавал Чаянов, рассказывали ему, «какую провокацию устроили «органы» А. В. Ему предложили выступить на каком-то праздничном собрании института, а когда он выступил и сказал очень простую и вдохновенную речь о науке вообще и о долге агронома – речь, к которой придраться было невозможно, – печать подняла вой: зачем предоставили трибуну врагу? И как так? Говорил, говорил, а о том, что он враг, и не сказал? Где его признания своих ошибок? После этого (и собрания СХИ) А. В. исчез из Алма-Аты». Есть другие – последние сведения: Чаянов вновь арестован в 1938 году и 20 марта 1939-го расстрелян во дворе алма-атинской тюрьмы.
Итак, с судьбой и личностью покончено, остался писатель.
То, что мы предлагаем сегодня нашим читателям, – «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» – представляет собой одну из пяти романтических повестей, написанных в 20-е годы Чаяновым под псевдонимом «Ботаник X» и изданных тогда же библиофильским тиражом от 300 до 1000 экземпляров. Если же учесть, что после памятного 1929 года это и без того редчайшее издание было уничтожено во всех государственных хранилищах, а многие из немногих владельцев за благо сочли тогда же от него избавиться, сегодняшняя наша публикация приобретает особую ценность. Познакомившись с ней, читатель по достоинству оценит все литературное совершенство этой романтической, авантюрной, а если угодно, и детективной повести, в которой головокружительный сюжет исполнен чистейшим русским языком золотого XIX века и рукою Мастера. Написав «Мастер» с большой буквы, мы, конечно, отдаем должную дань совершенству произведения «Ботаника X». Но дело не только в этом. Не так давно исследователь творчества Михаила Булгакова М. Чудакова обнаружила в его библиотеке именно эту повесть Чаянова, сообщив, что она «пользовалась, но словам жены, особенной его любовью». Чудакова предполагает и, как нам кажется, не без серьезных оснований, что влияние «Бенедиктова…» сказалось на «Театральном романе» Булгакова. Во всяком случае, читатель имеет теперь возможность соотнести это наблюдение исследователя с собственными своими впечатлениями. Впрочем, вполне возможно, что он почувствует и влияние этой повести на инфернальную, а проще «дьявольскую» линию романа «Мастер и Маргарита» или выберет для себя версию, которая представляется ему более убедительной. Итак, слово воскресающему из небытия русскому писателю.

1 2 3