А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однажды он сказал Стюарту, что его сердце радуется этим дымам больше, чем величию замков, и что понять это может только тот, кто знает, какие отличные, достойные люди живут в этих незаметных хижинах. Часто, придя домой, Стюарт записывал свои беседы с Робертом, не переставая удивляться его метким суждениям, тончайшему юмору, беглости, точности и оригинальности его речи, его удивительному умению слушать собеседника, на лету схватывать его мысли и дополнять их неожиданными наблюдениями.
Профессору Стюарту хотелось, чтобы в Бернсе было меньше резкости, больше мягкого снисхождения к недостаткам других: из страха хоть отдаленно показаться приниженным или подобострастным поэт иногда становился слишком нетерпимым. Профессор деликатно намекал Роберту, что не стоило бы так неосторожно хвалить в присутствии доктора Блэра его младшего коллегу и соперника мистера Гринфельда и не надо было говорить про переводчика эпиграмм Марциала, знаменитого латиниста Эльфинстона, что его поэзия может только уподобиться его прозаическим заметкам, — и то и другое одинаково плохо.
Но даже строгий Стюарт смеялся, читая эпиграмму на этого же Эльфинстона:
О ты, кого поэзия изгнала,
Кто в нашей прозе места не нашел, —
Ты слышишь крик поэта Марциала:
«Разбой! Грабеж! Меня он перевел!»
13 января Стюарт присутствовал на торжественной ассамблее Великой шотландской ложи. На собрание явились члены всех многочисленных масонских лож Эдинбурга. Великий магистр торжественно провозгласил здравицу «За Каледонию и за Барда Каледонии, брата Бернса», и вся ассамблея подхватила этот возглас, сопровождая его приветственными восклицаниями.
Роберт, рассказывая об этом в одном из писем, добавлял: «Столь неожиданное признание меня словно громом ударило, и, весь дрожа, я ответил как только мог достойно. Только я окончил речь, как один из высоких членов ложи сказал вслух, очень громко, чтобы я мог слышать, и притом самым приветливым голосом: „Хорошо, очень хорошо!“, так что я снова пришел в себя».
Великий магистр масонской ложи — почтенный старый профессор Фергюссон по достоинству оценил выступление Бернса и через несколько дней устроил в его честь званый обед. Он пригласил своих ученых коллег — среди них профессора Стюарта и педантичного, скучноватого, но весьма добросовестного педагога Джошуа Уокера, который уже познакомился с Бернсом ранее, а также докторов Блэра и Блэклока. Со слепым доктором Блэклоком пришла молоденькая девушка, его добровольный секретарь — мисс Маргарет Чалмерс, которую все звали «наша Пэгги». Кареглазая, изящная Пэгги, с упрямым подбородком и певучим голоском, очень нравилась Бернсу. Он встречался с ней чаще всего в гостиной доктора Блэклока, которому она читала вслух или играла на клавикордах. Отец Пэгги, небогатый фермер, дал дочери отличное образование, не превратившее ее, однако, как других эдинбургских девиц, в светскую обезьянку. С ней Бернс чувствовал себя просто, непринужденно. Он написал для нее веселую песенку. К сожалению, те, кто отбирал стихи для сборника, решительно воспротивились напечатанию этих строк. А в них так хорошо говорилось о тонком личике Пэгги, о ее грациозной фигурке, о ее добром чистом сердце... Черт бы побрал холодные души критиков!
Но в этот вечер у профессора Фергюссона все критики были довольны своим «бардом»: он прочел новую оду — «Обращение к Эдинбургу», где этот город назывался не «Старым Дымокуром», как в других шутливых стихах, а по-старинному — «Эдиной».
И вообще эти стихи были мало похожи на другие стихи Бернса. Высокопарный, классический английский язык, традиционный образ одинокого поэта, ранее певшего «дикие цветы на берегу Эйра» и принятого с распростертыми объятиями сынами и веселыми, «как золото летнего неба», дочерьми «Эдины», — вся эта поэтическая бутафория пришлась по сердцу и доктору Блэклоку, и старому философу Фергюссону, и педантичному Уокеру.
Впоследствии Уокер описывал манеру Бернса читать стихи, на которую он обратил особое внимание.
«Он читал просто, медленно, отчетливо и выразительно, но без всякой искусственной декламации. Не всегда он выделял особо значительные места и не старался подчеркнуть свои чувства модуляциями голоса. Во время чтения он стоял лицом к окну и глаза его были устремлены туда, а не на слушателей».
Не только Джошуа Уокеру понравилось чтение Бернса. Его достойные манеры и весь его облик в тот вечер покорили юношу, которому суждено было стать через несколько лет гордостью мировой литературы.
Пусть об этом расскажет он сам, тогда пятнадцатилетний сын эдинбургского адвоката, а впоследствии великий романист Вальтер Скотт.
«Вы спрашиваете о Бернсе, — писал он своему биографу и биографу Бернса, Джону Гибсону Локхарту, — тут я могу искренне сказать: Virgilium vidi tantum. Мне было всего пятнадцать лет в 1786— 1787 году, когда он впервые появился в Эдинбурге, но я хорошо понимал и чувствовал, какой огромный интерес представляют его стихи, и готов был отдать все на свете, чтобы с ним познакомиться. Но у меня было слишком мало знакомых среди литературного люда и еще меньше — среди знати западных округов, то есть в тех двух кругах, где он больше всего вращался. Мистер Томас Грийрсон в то время служил клерком у моего отца. Он знал Бернса и обещал позвать его к себе домой отобедать, но не смог сдержать обещание, иначе я ближе познакомился бы с этим выдающимся человеком. Все же я его увидел у всеми уважаемого, ныне покойного, профессора Фергюссона, где собралось много известнейших литераторов и ученых... Разумеется, мы, молодежь, сидели молча, смотрели и слушали. Особенно меня тогда поразило в Бернсе то впечатление, которое на него произвела гравюра Бенбери, где был изображен мертвый солдат на снегу и рядом с ним — с одной стороны — его несчастный пес, с другой — его вдова с ребенком на руках. Под гравюрой были написаны строки, кончавшиеся так:
«Дитя несчастия, крещенное в слезах...»
На Бернса очень сильно подействовала эта картина, вернее — те мысли, которые были вызваны ею. У него на глазах заблестели слезы. Он спросил, чьи это стихи, и случайно никто, кроме меня, не вспомнил, что это строки из полузабытой поэмы Ленгхорна под малообещающим заглавием «Мировой судья». Я шепнул это одному из знакомых, и он тотчас передал мои слова Бернсу, наградившему меня взглядом и словами, которые хотя и выражали простую вежливость, но и тогда доставили мне чрезвычайную радость и теперь вспоминаются с удовольствием.
Человек он был крепкий, коренастый, держался просто, но без неуклюжести. Это достоинство и простота особенно выигрывали еще и потому, что все знали о его необыкновенном даровании. Портрет Нэсмита передает его облик, но мне кажется, что он несколько измельчен, словно виден в перспективе. Думаю, что у него были гораздо более крупные черты лица, чем на портретах.
Если бы мне не было известно, кто он такой, я бы принял его за очень умного фермера старой шотландской закваски, не из этих теперешних землевладельцев, которые держат батраков для тяжкого труда, а за настоящего «доброго хозяина», который сам ходит за плугом. Во всем его облике чувствовался большой ум и проницательность, и только глаза выдавали его поэтическую натуру и темперамент. Большие и темные, они горели (я говорю «горели» в самом буквальном смысле слова), когда он говорил о чем-нибудь с чувством или увлечением. Никогда в жизни я больше не видел таких глаз, хотя и встречался с самыми выдающимися из моих современников. Его речь была свободной и уверенной, но без малейшей самонадеянности. В обществе ученейших мужей своего времени и своего века он выражал свои мысли точно и определенно и вместе с тем без всякой назойливости и самоуверенности, а расходясь с кем-либо во мнениях, он, не колеблясь, защищал свои убеждения твердо, но притом сдержанно и скромно...»
«Он был просто, но хорошо одет, — пишет другой современник Бернса. — Платье его напоминало и праздничный наряд фермера и обычную одежду того общества, в котором он вращался. Его черные ненапудренные волосы были связаны сзади и волной падали на лоб. В общем если бы я его встретил в морском порту и меня попросили бы по его облику, выражению лица и платью угадать, кто он таков, то, по всей вероятности, я принял бы его за капитана какого-нибудь солидного торгового корабля».
Но были в Эдинбурге люди, которым Бернс не казался ни «добрым фермером», ни «солидным капитаном». Для них он прежде всего был поэтом, автором удивительных стихов — и тех, что они читали в его книге, и тех, что переписывались от руки и прятались в столах или пелись на знакомые всем мелодии.
И часто в обществе этих людей светский лев эдинбургских салонов, ученый гость профессорских кабинетов, подопечный лорда Гленкерна и кавалер герцогини Гордон снова становился шальным Робом Моссгилом, одним из мохлинской «четверки бунтарей», который пил эль, читал ненапечатанные стихи, а иногда и пел песни, отнюдь не предназначенные для стыдливого слуха прекрасных дам.
2
В общество «крохалланов» — они так называли себя по старой песне, прославлявшей подвиги легендарных героев, — Бернса привели Вильям Смелли — типограф издателя Крича и Питер Хилл, служивший у того же Крича старшим клерком. Хилл и Смелли вместе с Бернсом готовили к печати эдинбургское издание стихов, вкладывая в это всю душу.
Редко что-нибудь связывает людей так прочно, как общая работа над книгой, особенно если они эту книгу полюбили. Для автора умный, иногда беспощадный, но справедливый редактор или издатель, внимательный, знающий корректор или оформитель становятся самыми близкими друзьями, которые так же напряженно ждут рождения его книги, как и он сам.
Бернсу очень повезло. Пожалуй, трудно было найти редактора более всесторонне образованного и вместе с тем добросовестного и до педантизма придирчивого, чем Вильям Смелли. Большой, лохматый, угрюмый, он, как писал о нем Бернс, был «человеком высочайшей одаренности, неисчерпаемых знаний и при этом обладал самым добрым сердцем и самым острым умом на свете». Автор «Философии естествознания» — книги весьма передовой по мировоззрению, Смелли, кроме того, написал множество статей по самым различным отраслям науки и техники для тогдашнего издания «Британской энциклопедии».
Помощником Смелли и близким его другом был наборщик и корректор Тайтлер — самый нечесаный, немытый, рассеянный и нелепый человек в Эдинбурге. И этот пьянчужка, который, по словам Бернса, «шатался по городу в дырявых башмаках, шляпе с „люками“ и пряжками на штанах, столь же не похожими на пряжки, как наш король Георг на мудрого царя Соломона», — этот никому не известный ученый написал чуть ли не половину той же «Британской энциклопедии», сочинял сатирические стихи и собрал неплохую коллекцию старых песен.
У Смелли был еще один друг — очень милый, застенчивый, полуграмотный гравер Джеймс Джонсон. Он до самозабвения любил музыку и вместе с органистом Кларком собирал старинные шотландские песни. Смелли познакомил Джонсона и Кларка с Бернсом, и эта встреча стала началом большой дружбы и интереснейшей совместной работы.
Джонсон не первый собирал старинные шотландские песни. В начале XVIII века эдинбургский типограф Уотсон издал свое «Отменное собрание шутливых и серьезных шотландских несен как древних, так и новых». Три тома этого собрания были как бы вызовом шотландца тем, кто старался слить Шотландию с Англией, навязать ей не только политическое устройство, но и английский язык и культуру. Уотсон в предисловии писал, что это первая попытка собрать лучшие стихи и песни «на нашем природном шотландском наречии». Составитель гордился своей страной и ее литературой. Он добросовестно изучил все, что было написано на шотландском языке, от великолепных «баллат» середины XVI века и еще более ранних народных песен до комических посланий и эпитафий. Из этих старых стихов всего известнее шутливая эпитафия начала XVII века трубачу Габби Симпсону. Она написана тем самым шестистрочным стихом, которому потом подражали все шотландские поэты, — Рамзей прозвал этот размер «стандартный Габби». Так написаны лучшие поэмы Фергюссона и многие стихи Рамзея. Этот же размер полюбил Бернс, и «стандартный Габби» зазвучал у него совершенно по-новому — легко, без всякого напряжения, как будто поэт и в жизни разговаривает в таком ритме.
Вот строфы стихотворения «Насекомому, которое поэт увидел на шляпе нарядной дамы во время церковной службы»:
Куда ты, низкое созданье?
Как ты проникло в это зданье?
Ты водишься под грубой тканью,
А высший свет —
Тебе не место: пропитанья
Тебе здесь нет.
Средь шелка, бархата и газа
Ты не укроешься от глаза.
Несдобровать тебе, пролаза!
Беги туда,
Где холод, голод и зараза
Царят всегда...
А ежели тебе угодно
Бродить по шляпе благородной, —
Тебе бы спрятаться, негодной,
В шелка, в цветы...
Но нет, на купол шляпки модной
Залезла ты!..
Не только «Отменное собрание» Уотсона, вышедшее в 1706—1711 годах, положило начало возрождению народных традиций Шотландии. Появились стихи на шотландском языке, написанные знатными леди и учеными мужами. Шотландские националисты — якобиты, — ущемленные в своей национальной гордости и мечтавшие о реставрации шотландских королей, начали писать послания и баллады на языке своего народа. Воскрешались старинные предания: Вильям Гамильтон переложил поэму менестреля XV века — Слепого Гарри — «Уоллес» на современный шотландский язык — ее-то и читал в детстве Роберт Бернс. Наперекор английским «узурпаторам» шотландцы воскрешали свою национальную культуру.
В тридцатых годах XVIII века работу Уотсона продолжил блестящий молодой литератор Аллан Рамзей. Шотландец родом, он провел детство в Англии и сам писал английские стихи, подражая своим английским современникам. Но потом он переехал в Эдинбург и стал одним из выдающихся литераторов Шотландии. Живой, общительный, разносторонний и способный человек, он страстно увлекся собиранием шотландской старины, открыл антикварный и книжный магазин, ставший своеобразным клубом, собрал вокруг себя молодых литераторов, художников и музыкантов — главным образом из «высшего» общества и вместе с ними начал издание «Альманаха для гостиной» (буквально «для чайного стола»). Первый из четырех томов вышел в 1724 году.
В предисловии Рамзей пишет, что он тщательно убрал из народных песен «всяческие непристойности и насмешки, дабы не оскорблять стыдливый слух прекрасных исполнительниц, так как основная цель всех моих изысканий — завоевать их благосклонность».
Рамзей написал в это же время «драматическую пастораль» под названием «Милый пастушок». За эту поэму он получил прозвище «Шотландского Горация». Тогда же Рамзей выпустил великолепную коллекцию ранней шотландской поэзии «Вечнозеленый венок», где собрал шотландские стихи до 1600 года. Читая предисловие к этим стихам, понимаешь, почему Бернс считал Рамзея, как и Фергюссона, своим учителем:
«Когда писали сии добрые старые Барды, мы еще не заимствовали ввозных украшений для нашей Одежды, — пишет Рамзей, — и не вышивали заграничным узором наши Творения. Стихи эти есть Плоды собственной нашей Земли, а отнюдь не завозной продукт, подгнивший при перевозке из-за рубежа. Образы их Поэзии — отечественные, а картины Природы — домашние, списанные с тех Полей и Лугов, кои мы ежедневно наблюдать можем».
«В описаниях этих поэтов солнце встает, как ему свойственно, на Шотландском небе. Нас не уводят в Грецию или в Италию, под сень Лесов, к Потокам или Ветрам. Здесь Рощи растут в родных нам Долинах, Реки текут из наших истоков, а Бури бушуют над нашими Холмами. Говорю сие не в упрек Предметам, находящимся в Греции или в Италии, но в упрек Поэту Северному, привносящему из чужих краев Образы в те стихи, Местом действия коих Отчизна его является».
Но робкая Муза Рамзея шла по шотландской земле в городских башмачках и пела за чайным столом в гостиных под аккомпанемент арф и спинетов. Под «умелыми руками» молодых джентльменов, помогавших Рамзею, богатые мелодии становились бесцветными подражаниями чужой музыке. Приглаженные и подчищенные, они только отдаленно напоминали песни, которые пел народ.
Недаром говорится, что песня — душа народа. Под песню работают и пляшут, встречаются и расстаются, в песнях оживает для каждого родной его край. Крутит ли поземка под копытами оленей на долгих дорогах севера, летит ли по синему морю белый парус, или тонкая рябина качается на ветру — обо всем рассказывает песня. И если велико счастье стихотворца, ставшего для своего народа учителем, помощником в его поисках и живописцем его жизни, то бесценен и песенный дар поэта, рождающий новую песню, вспоенную всем творчеством народа и к народу же возвращающуюся Таким «песенником» в самом высоком смысле слова был Тарас Шевченко, таким стал для Шотландии Роберт Бернс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32