А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Пека ее окликнул:
– Слушай-ко… А ты долго ли у нас будешь?
– Поживу. А что?
– Ну дак ты вот чего… знаешь-ко… Научи меня дрыгаться, ладно? Ты, говорят, мастак по этой части…
– Как это дрыгаться?
Пека, как бисером, осыпанный потом, тут просто закрутил головой:
– Ну, танцевать… Видала, какой у нас клуб отгрохали?
– Лады, – сказала Алька, – научу тебя дрыгаться. А ты мне трактором дашь поправить.
– Тебе? Трактором? – Пека от возмущения замахал обеими руками. – Ничего-то скажешь! Трактор-от техника. Права надо иметь.
Но Алька не привыкла, чтобы ей в чем-либо отказывали. Живо забралась в кабину – поехали!
Два раза они околесили поле. Пека на удивленье уверенно орудовал рычагами и педалями, а она, конечно, не брыкалась: трактор не игрушка, и ей жить еще не надоело. Сидела, поглядывала в окошечко да на механизатора: ужасно важный стал. И не то чтобы улыбнуться или слово сказать, головы не повернул в ее сторону.
Прежним стал Пека, когда они подъехали к дороге и она выскочила из кабины.
– Ну, имеешь теперь представление, да?
– Имею. Приходи вечером, так и быть, научу дрыгаться. А ежели еще вымоешься, то и целоваться научу.
Алька захохотала, размашистым шагом пошагала домой, и долго, до тех пор пока не вышла из полей, не слышала сзади себя привычного рокота мотора.


* * *

Аркадий Семенович, ежели начистоту говорить, так самый первый человек в ее нынешней жизни. В ресторан устроил, комнатенку – худо-бедно – для них с Томкой схлопотал, подарок к празднику – обязательно… Ну и что из того, что лысый да женатый? Подумаешь, раз-другой в месяц кудри евонные расчесать!
А она переживала, никак не могла вытравить из себя, как говорит ей Томка, деревенской дури…
Вот и сейчас: едва поднялась к тетке на верхотуру да увидела пустую избу – сроду не терпела одиночества – да вспомнила давешние теткины слова («доколе будешь жить не бабой, не девкой?»), и заскребло, засосало на сердце…
Спасибо солнышку – оно вовремя вылезло из-за облака, заплясало во всех окошках. А при солнышке какая печаль?
Быстро вскочила на ноги, платье с себя долой, в таз эмалированный воды, и начала, как рыбина, плескаться на всю избу…
А потом Алька стояла перед зеркалом и с удовольствием разглядывала свои зеленые бесшабашные глаза, свой жаркий ненасытный рот, полный крепких зубов, свои высокие литые груди…
После крынки топленого с румяной корочкой молока выпитого с белой шаньгой, Альке нестерпимо захотелось нырнуть в теткину кровать под белым кружевным покрывалом, но она тотчас же подавила в себе этот соблазн.
На почте еще не была, в магазин не заходила, Лидку с Первобытным не видала – ей ли дрыхать середи дня?
А потом что-то надо было делать с Васей-беленьким.
Вечор, по рассказам тетки, больше часу вертелся возле ихнего дома.
«А может, крутануть?» – вдруг подумала Алька. Чего это она решила из себя монашку корчить? Кто поверит?
Святош на этом свете и без нее хватает, а ей, когда приедет в город, будет, по крайности, хоть что Томке порассказать.
Она тщательно оделась (еще в городе порешила: каждый день выходить в новом) и не забыла, конечно, про свой малиновый купальник с вшитым белым ремешком и кармашком с молнией. Врете! Не застанете больше врасплох.


* * *

Старушонку, ползающую в косогоре возле черемухового куста, Алька заметила, еще когда с теткиной верхотуры смотрела на реку.
Думала, гадала: кто бы это? Что делает? Землянку собирает? Но землянка растет в косогоре пониже, а во-вторых, не так уж у них и густо этой землянки, чтобы на одном месте целый час топтаться.
И вот, когда она вышла из дому, – первым делом за изгородь: серый клетчатый платок все еще нырял там.
Христофоровна. Траву серпом собирает.
– Не могу далеко-то ходить, – заговорила Христофоровна, с превеликим трудом разгибая свою старую спину. – А все еще скотинку держу – овечка есть. Вот и кочкаю по своей вере – кое серпом, кое руками. А ты куда пошла? Не к реке? Обмойся, обмойся. Вода теплая-теплая. Ноне все лето до потовины жарит. У меня девушки из городу жили – больно ндравилась наша водица. Такой, говорят, воды, бабушка, и на свете нету. Все вон по Паладьиной меже бегали.
– По Амосовской, – поправила старуху Алька.
– А нет, по Паладьиной, – сказала Христофоровна. – То раньше Амосовской-то звали, а теперь Паладьиной зовем. Даже мы, старые, так говорим.
Христофоровна тяжело перевела дух – жарковато было на верховище, как сказала бы Алькина мать про вершину горы.
– У меня девушки все выспрашивали: как, говорят, с чего такая перемена? Это насчет межи-то – почему Паладья всех Амосовых покрыла. А я говорю, за труды, видно. Двадцать лет женка кажинный день мяла эту межу, да еще не один, а два да три раза на дню. Никто, говорю, как деревня стоит, не прошел по ней, сколько она прошла. Ну дак уж они меня извели: расскажи да расскажи про Паладью.
– И ты рассказывала?
– Как не рассказывала, раз просят. Все записали да в город увезли.
– А чего им мамина жизнь далась?
– А вот интересуются. Как да за что такая почесть, очень им это удивительно, что межу к нынешнему человеку привязали. Это, говорят, бабушка, все равно что памятник. Памятники, вишь, в городах большим людям ставят. Каменные. Видала?
– Видала. Есть.
– Ну вот видишь. А я думала, может, маленько и подшутили над бабушкой. Любят посмеяться-то, любят. Хоть и уважительные.
Дальше, по всему видать, разговор у Христофоровны опять пошел бы о полюбившихся ей девушках из города, и Алька с ней рассталась.
Но пошла не на деревню. Пошла под гору – материной тропой.
Шла, опустив голову, смотрела на плотно утоптанную дорожку, искала материны следы и не находила. Давно смыло их дождями и вешними водами редкий год у них река не выходит из берегов. А все равно дорожку и межу называют Паладьиной. И так будут называть долго, даже тогда, когда уж ее, Альки, не будет на свете…
И еще она думала о том, что рассказывала студентам о матери старая Хрнстофоровна.
Она не сомневалась: добрая старуха до небес расхваливала мать. Работящая. В любую стужу и дождь за реку шастала. Одна за трех человек на пекарне чертоломила…
А была ли счастлива мать? Какие радости она видела в своей жизни? Неужели же испечь хороший хлеб – это и есть самая большая человеческая радость?
А у матери, как запомнила Алька, не было другой радости. И только в те дни добрела и улыбалась (хоть и на ногах стоять не могла), когда хлеб удавался. И не только улыбалась, а и ораторствовала – любила поговорить: «Да у меня самая заглавная должность на земле, ежели на то пошло. Да я хлеб пеку, я саму жизнь выпекаю…»
Паладьина межа… Межа родной матери…
Не часто, ох не часто бывает такое, когда дочь шагает тропой, которая называется по имени ее матери…


* * *

Всю дорогу, от деревенской горы до угора за рекой, где под старыми разлапистыми соснами стоит пекарня, настраивалась Алька на благочестивый лад и не могла настроиться.
Нет, не любила она пекарню. И хоть ей и приятно было снова вдохнуть в себя знакомый хлебный дух (он всегда и раньше тут заглушал запах смолы), встретиться глазами с большими окнами в белых наличниках, из которых она любила когда-то смотреть на теткину верхотуру за рекой, но разве могла она забыть, что эта пекарня в могилу свела ее мать? А потом – хлебнули с этой пекарней немало горюшка и они с отцом. Мать пришла из-за реки еле живая – на ком сорвать злость? На них с отцом. У людей грибы-ягоды наношены, а у них ни обабка, ни Ягодины нет – кто виноват? Они с отцом. А дрова, а вода – будь они прокляты! Сколько из-за них всегда ругани, реву!
Алька не долго стояла под соснами в глазах у пекарни – ей все казалось, что вот-вот с треском раскроется окно и оттуда закричит мать: «Чего стоишь – ворон считаешь? Дела тебе нету?!» И она, машинально, по старой привычке, одергивая коротенькую юбку (никак не думала, что сюда занесет), торопливо двинулась к крыльцу.
Замок. Большущий, старинный замок, который еще завела когда-то ее мать.
Хотела, хотела она побывать во владениях матери, специально отправилась за реку, растроганная задушевным словом Христофоровны, а раз двери на замке – чем она виновата?
Ноги живо-живо вынесли за пекарню на большую дорогу, а там раз-раз и поселок. Летовский лесопункт.
Было время, побегала она с пекарни в этот поселоки за сладостями к чаю (мать у них любила покатать во рту дешевенькую конфетку), и просто так, ради веселья.
А потом, когда подросла, начала строчить с деревенскими девками в клуб, на танцы.
Был обеденный час, когда Алька вошла в поселок.
Работяги по случаю получки (самый большой праздник!) косяками шатались по пыльной песчаной улице, и временами она чувствовала себя как в ресторане: так и жгли, так и калили ее и словом, и взглядом со всех сторон.
Зинка-тунеядка, узнав ее, бросилась ей на грудь, а потом, как всегда, захлебываясь пьяными слезами, начала показывать карточку своей дочери-школьницы, которая, по ее словам, будто бы живет с отцом в Ленинграде.
Попалась ей на глаза и Маия-большая – эта, видать, специально приперлась из-за реки, чтобы поднакачаться дарового винца. Увидела ее, глаз угарный запылал, и с распростертыми объятиями навстречу: дескать, в дым, в доску люблю тебя, Алевтинка.
Но Алька еще из ума не выжила, чтобы с каждым пьяным огарком среди бела дня обниматься. Она зыркнула на старуху рассерженным взглядом – проваливай, с глаз моих убирайся! – и свернула к магазину.
Из-под сосен, от склада, ей кричали какие-то пьяные парни, звали к себе («Курносая, шлепай к нам!»), а она уж ни о чем не могла думать: магазин был перед глазами.
Страсть к магазинам ей передалась от матери. Как для той, бывало, не было большего праздника, чем зайти в магазин, так и для нее. В городе, к примеру, когда у нее выпадало свободное время, она не в кино первым делом бежала, а в магазин, в пестрое и пахучее царство шелков, шерстяных тканей, ситцев.
В общем, Алька, как на крыльях, влетела на крыльцо, кинулась к дверям и вдруг нос к носу столкнулась с Сережей.
Сережа выскочил из магазина пьяный – ее так и опахнуло водочным перегаром, а в руках у Сережи было еще по бутылке, а из кармана робы тоже торчала бутылка.
Ее, конечно, узнал – глаза выдали, так и метнулись за толстенными стеклами очков, но вид сделал: чужая.
А потом и вовсе ваньку начал ломать: ныром, чуть ли не на бровях пошел с крыльца.
– Дэвочку, дэвочку прихвати! – загоготали под соснами.
В ответ Сережа выкрикнул какую-то похабщину и лихо потряс бутылками, высоко поднятыми над головой.
А Алька смотрела на эти сверкающие на солнце бутылки, на его лохматую светлую голову, на длинную, нескладную фигуру в мешковатой, затертой мазутом и смолой робе, на его большие пропыленные и стоптанные сапоги, и ей просто не верилось, не хотелось верить, что это Сережа, Тот самый Сережа, из-за которого она еще совсем недавно, каких-нибудь три года назад, готова была выцарапать всем глаза.
Ах, как нравился ей тогда Сережа! Да и только ли ей одной. Все девки были без ума от него, а Аня Таборская, ихняя первая красавица, даже учиться после десятого класса не поехала. Устроилась счетоводом на лесопункте за рекой, только бы на глазах у Сережи быть – он как раз в то лето кончил институт и начал работать инженером.
И вот, как-то раз придя на танцы, Алька сказала себе: мой будет. Со мной из клуба пойдет.
Три года назад это было, целых три года, а у нее и сейчас, только от одного воспоминания, перехватило дыхание. Потому что кто она была три года назад против девок, против той же, скажем, Ани Таборской? А соплюха нахальная, малолеток, брыкающий ногами от радости, что он живет и дышит. У нее даже туфли были еще на низком каблуке. А главное – сам-то Сережа не замечал ее. Весь вечер танцевал то с одной, то с другой, а на нее и не взглянул.
Алька, однако, не растерялась. Дамский вальс! Сама заказала Геньке Хаймусову и чуть ли не бегом к Сереже – чтобы никто не опередил ее.
Сережа усмехнулся: что, мол, за малявка такая? Из какого детсада? Но встал, сделал одолжение. А через минуту-две уже с любопытством сверху вниз смотрел на нее.
Она сказала ему:
– Я с девчонками побилась об заклад, что ты меня пойдешь провожать. Пойдешь ведь, да? Не струсишь?
– А у тебя есть разрешение от мамы?
Сережа и дальше в таком же духе острил и хорохорился, но из клуба они вышли вместе: побоялся спраздновать труса. Она знала, за что его зацепить.
Но, боже, как он стеснялся! За всю дорогу не сказал ни единого слова, а если кто попадался им навстречу, сгибался пополам.
И вот, когда они подошли к Аграфенину амбару (на самой дороге торчит, каждый пеший и конный натыкается), она сказала:
– Свернем за угол, у меня в туфлю песку напопадало.
– Можно, – сказал Сережа.
А когда свернули, она живо приподнялась на носки, обвила ему руками шею и крепко поцеловала в губы.
– Это для храбрости, – сказала она со смехом.
…Продавщица, старая знакомая, как только Алька вошла в магазин, выбежала из-за прилавка.
– Аличка, вот чудеса-ти! А я смотрю в окошко: кто, думаю, такая? Инженерова жена из города приехала? Который уж день ждет. А то вон кто – ты… – И Настя, так звали продавщицу, всплакнула.
Алька недолго пробыла в магазине. Она разговаривала с продавщицей, смотрела на полки, заваленные мануфактурой, а из головы не выходил Сережа: что он делает сейчас? Неужто до того докатился, что уже возле магазина пьет?
Нет, ни Сережи, ни его приятелей, когда она вышла из магазина, под соснами не было.
Там, на ящиках, лежала только смятая газета.


* * *

Сосны, сосны красные…
Сколько их, этих сосен, вдоль дороги по обеим сторонам от поселка до перевоза? Может, двести, может, триста, а может, вся тысяча – кто считал? И чуть ли не под каждой сосной они целовались с Сережей.
Она закрутила и заворожила Сережу насмерть. Каждый раз, когда она появлялась на пекарне у матери, он поджидал ее в сосновом бору.
Но робел и стеснялся он по-прежнему. Пуще коры сосновой краснел – никак не мог забыть, что она ученица.
Ее веселило, – забавляло это, у нее голова кружилась от сознания собственной силы: вот какая она! Главным инженером лесопункта вертит как хочет, Аню Таборскую до сухотки довела… А потом настало время – до слез, до бешенства стала изводить ее Сережина стеснительность.
Ну что это за кавалер, который боится сам тебя поцеловать? Кто из них девка – она или он?
Сосны, сосны красные… Белый мох – ковер… Жаркий смоляной дух, такой знакомый и радостный, бил ей в лицо, в нос, злые слезы вскипали в ее зеленых беспечных глазах.
Ей жаль было прошлого, своей полузабытой лесной любви. И еще она никак не могла забыть своей недавней встречи с Сережей. Господи, до чего опустился, на кого стал похож!
Тетка и мать ей писали, что он запил, что его с инженеров сняли, но нет, она и подумать не могла, что он в такое болото нырнул. Ведь ежели правду сказать, что он делал, когда она столкнулась с ним на крыльце магазина? Каким делом занимался? А на побегушках у дружков-собутыльников был…
Из-за поворота дороги вышли навстречу три незнакомые женщины с алюминиевыми ведерками – за молоком в деревню ходили, остановились, тараща глаза: кто такая? Что за невиданная птица появилась в ихних краях?
А за этими тремя женщинами стали попадаться еще люди – подвыпившие мужики, парни, подростки, а там вскоре и Саха-перевозчик подал свой голос: из-под тоненькой беленькой рубашечки поднималась высокая грудь…
Не менялся пьяница Саха. Как пять, десять лет назад тосковал по красивой нездешней любви, так и теперь…


* * *

Какой все-таки длинный день в деревне!
В городе, когда в ресторане крутишься, и не заметишь, как он промелькнет. А тут – в лес сходила, за реку сходила, с дролей своим бывшим встретилась, у Сахи-перевозчика посидела – и все еще четвертый час.
Поднявшись в деревенский угор, Алька направилась к колхозной конторе, а точнее сказать, к Красной доске.
Доска большущая, с портретом Ленина… – кого прославляют?
Доярок. Одиннадцать человек занесено на Доску, и шестая среди них – кто бы вы думали? – Лидка. Ермолина Л. В. 376 литров надоила за июнь от коровы.
– Надо же! – пожала плечами Алька. – Лидка стахановка!
Дом Василия Игнатьевича, Лидкиного свекра, совсем близко от колхозной конторы, и она решила завалиться к Лидке – надо же посмотреть, как она со своим Первобытным устроилась.
Митя-первобытный, то есть муж Лидки, которого так расхваливала ей тетка, начал баловаться топором чуть ли не с пеленок (бывало, когда ни идешь мимо, все что-то в заулке тюкает), а потом и вовсе на топоре помешался.
После десятилетки даже в город, на потеху всем, ездил.
Специально, чтобы у тамошних мастеров плотничьему делу поучиться. И вот не зря, видно, ездил. Во всяком случае, Алька просто ахнула, когда дом Василия Игнатьевича увидела. Наличники новые, крыльцо новое – с резными балясинами, с кружевами, с завитушками всякими, скворечня в два этажа с петушком на макушке… В общем, не узнать старую развалину Василия Игнатьевича – терем-теремок.
1 2 3 4 5 6 7