А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

].
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы.
Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты.
Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу.
Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей.
Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь.
Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь.
Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь.
Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя.
Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг.
Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость.
К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души.
Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана:
Feliz aquel que jinto a ti suspira
Que el dulce nectar de tu risa bele
Que a demandarte compasion se atreve
Y blandamente palpitar te mira!
Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо.
Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью.
Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости.
ГЛАВА III. Ранчо
На другой день я встал с восходом солнца, однако, несмотря на раннюю пору, мой товарищ опередил меня; его кровать была пуста.
Я вышел, надеясь встретить его на дворе, где он, вероятно, курил сигару.
Его там не было; местность вокруг меня была спокойна и пустынна, как в первый день созданья; собаки, караулившие нас целую ночь, поднялись, заметив меня, и стали ласкаться с радостным ворчаньем.
Вид пампы при восходе солнца самый живописный . Глубокое спокойствие царствует в пустыне; кажется, что природа сосредоточивается и собирает новые силы при наступлении зари. Свежий утренний ветерок пробирается через высокие травы, которые он тихо и равномерно колеблет; там и сям венады поднимают головы и боязливо осматриваются. Забившиеся в листья птицы подают свои голоса; на песчаных возвышениях дремлют несколько запоздалых сов, они жмурятся от солнечного света, пряча свои головы под крылья, а урубусы и каракарасы парят высоко в воздухе, качаясь лениво по воле ветра и высматривая добычу, на которую они готовы кинуться с быстротою молнии.
В это время пампа походит на тихое зеленое море, берега которого скрываются за горизонтом.
Я сел на траву и, покуривая сигару, предался размышлениям, которые вскоре овладели мною совершенно. В самом деле, мое положение было довольно странно; никогда я не представлял его себе так, как оно было теперь.
Я заблудился в пустыне за несколько тысяч миль от своего отечества и добровольно расторгнул семейные и дружеские узы, которые привязывают человека к родине; я имел перед собой только будущность лесного бродяги, т. е. мне предстояло бороться каждый день, каждый час без отдыха и вознаграждения против всей природы, людей и животных, чтобы покончить с жизнью в какой-нибудь засаде или быть бесславно убитым на краю пропасти стрелою или незнакомой пулей. Эта перспектива, особенно в мои лета, не была отрадна — мне было всего двадцать лет, когда полная жизни молодость порывается на великие дела, — я блуждал теперь по бесконечным саваннам в сопровождении человека, нечаянно встретившегося, который оставался для меня загадкой, почти заставлял подчиняться своей воле и мог покинуть меня, когда ему было угодно. Но я не имел права жаловаться на свою судьбу; я был виноват, потому что не послушался здравых советов и увещаний своих родственников, которые не щадили слов, уговаривая меня не пускаться в эту бродяжническую жизнь; я только что начал ее, и она показалась мне уже такой трудной и непривлекательной.
Когда впоследствии я припоминал свои первые, раздирающие сердце впечатления, полученные вначале моей бродяжнической жизни, которую я должен был продолжать еще много лет, то жалел о себе; странствующий по пустыне знакомится с нею только постепенно; нужно долго изучать ее, чтобы понять всю заключающуюся в ней красоту и испытать ее чары, которые она сохраняет только для людей, посвященных в ее тайны.
Но, повторяю я, когда эти печальные мысли, которые, как ни старался я избавиться от них, завладели моим сердцем и доводили его почти до отчаяния, тогда только я вполне чувствовал свое одиночество; отдаленный от всех соотечественников, от всех друзей, я принужден был скрывать свои мысли, которые переполняли мое сердце и каждую минуту готовы были сорваться с моих губ. Я тогда еще не знал, что единственный друг человека — он сам; в самых затруднительных положениях, как и в самых обыкновенных, он не должен рассчитывать ни на кого кроме себя. Если он не хочет подвергнуться измене, эгоизму, зависти… этих самых страшных врагов, которые увиваются беспрестанно около всякого рода дружбы, чтобы разрушить ее и заменить ненавистью, то должен полагаться только на самого себя.
Моя задача на этом свете была трудна; я много страдал, многому научился и дошел теперь до крайнего скептического равнодушия относительно всех прекрасных чувств, которые люди напрасно стараются иногда выразить передо мной. Я не требую от человеческой натуры того, чего она не может дать. Я заранее прощаю моим друзьям вред, который они невольно причиняют мне. Ничего не требуя и не ожидая ни от кого, я дошел до того, что сделался хотя не счастливым, — счастье, я знаю по опыту, не создано для человека, — а спокойным, что, по моему мнению, составляет цель, на которой должно остановиться человеческое желание при настоящих общественных условиях.
Мои размышления были неожиданно прерваны голосом, который приветливо обращался ко мне.
Я поспешно обернулся.
Дон Торрибио был подле меня; хотя он сидел на лошади, однако я не услышал, как ранчеро подъехал.
— Hola, кабальеро, — сказал он весело, — ведь пампа хороша при солнечном восходе, не правда ли?
— Да, хороша, — отвечал я, не зная, что говорить.
— Спокойно ли вы провели ночь?
— Отлично, благодаря вашему великодушному гостеприимству.
— Ба, ба, есть о чем говорить! Я сделал, что мог; к несчастью, прием был довольно плох, потому что время теперь тяжелое; лет пять тому назад я бы вас принял иначе, а теперь не взыщите — чем богат, тем и рад.
— Я не могу пожаловаться, напротив, благодарю вас. Вы, кажется, только что приехали?
— Да, я ездил на пастбище посмотреть на своих быков, но, — прибавил он, поднимая вверх голову и мысленно вычисляя высоту солнца, — время и позавтракать; сеньора, должно быть, все приготовила, а моя утренняя поездка необыкновенно возбудила мой аппетит. Вы пойдете со мной?
— С удовольствием, только что-то не видно моего товарища; мне кажется, с моей стороны было бы не совсем вежливо не подождать его к завтраку.
Гаучо засмеялся.
— Если только это вас удерживает, — сказал он мне, — то садитесь смело за стол.
— Скоро он придет? — спросил я.
— Напротив, он не приедет.
— Как же это? — вскричал я с удивлением, смешанным с беспокойством, — он уехал?
— Уже три часа тому назад, — сказал ранчеро, но, заметя, что это известие опечалило меня, он прибавил: — Мы его скоро увидим, не беспокойтесь.
— Вы разве видели его сегодня?
— Да, мы вместе выехали.
— А! Он, должно быть, охотится?
— Без сомненья; только кто знает, какого рода дичь он хочет подстрелить.
— Его отсутствие сильно тревожит меня.
— Перед отъездом он хотел поговорить с вами, но, вспомнив, что вы вчера вечером сильно устали, предпочел не будить вас. Ведь сон так благотворно действует на усталого!
— Он, вероятно, скоро возвратится?
— Не могу вам сказать. Дон Кабраль не имеет привычки рассказывать свои намерения первому встречному. Во всяком случае, он долго не замешкается, он будет здесь сегодня вечером или завтра утром.
— Черт возьми! Что буду я теперь делать, я на него так рассчитывал.
— Каким же это образом?
— А чтобы узнать, по какой дороге ехать.
— О чем же вам тут беспокоиться? Он просил меня передать вам, чтобы вы не уезжали из ранчо без него.
— Однако не могу же я поселиться у вас?
— Почему?
— Ну потому что я боюсь стеснить вас; вы сами сказали мне, что не богаты; чужой должен ввести вас в лишние расходы.
— Сеньор, — отвечал гаучо с достоинством, — гости посланы от Бога; горе тому, кто обращается с ними не так, как они заслуживают; если даже вам вздумается прогостить у меня целый месяц, я почту это за счастье и буду гордиться вашим присутствием в моей семье. Не отказывайтесь же более, прошу вас, и примите мое гостеприимство так же чистосердечно, как вам предлагают его.
Я не мог возражать на это. Я решился потерпеть до возвращения дона Зено и вошел вместе с хозяином в ранчо.
Завтрак прошел довольно весело; дамы старались возбудить во мне хорошее расположение духа и осыпали меня любезностями.
Дон Торрибио, поев, готовился сесть на лошадь — гаучо проводит всю жизнь на коне, — чтобы осмотреть свои многочисленные стада; я просил позволения ехать с ним и получил согласие; я оседлал свою лошадь, и мы понеслись по пампе.
Сопровождая его, я хотел побольше разузнать о своем товарище, которого, по-видимому, гаучо отлично знал, и составить себе мнение об этом странном человеке, который заинтересовывал меня своей таинственностью.
Но все было тщетно, все мои хитрости пропали, гаучо ничего не знал или, что было вероятнее, не хотел ничего говорить мне; этот человек, чрезвычайно разговорчивый, рассказывал даже слишком подробно многое о своих делах, но становился необыкновенно молчаливым, когда я ловким оборотом обращал разговор на дона Зено Кабраля.
На все мои вопросы он отвечал только мычанием, или же, пожимая плечами, говорил: Quien sabe! — кто знает.
Устав расспрашивать попусту, я принялся говорить об его стадах.
На это гаучо был расположен отвечать подробнее, нежели я желал; он вошел со мною в технические подробности; я был принужден выслушать все; день показался мне бесконечно долгим.
Однако к трем часам пополудни дон Торрибио сказал мне, что прогулка наша была кончена; мы поехали назад в ранчо, от которого удалялись на четыре или пять лье. Переезд в пять лье, после скачки целого дня, только прогулка для гаучесов, ездящих на неутомимых лошадях пампы. Наши скакуны менее чем через два часа были уже около фермы, нисколько не вспотев.
Навстречу нам скакал во весь дух всадник.
Это был дон Зено Кабраль, я тотчас же узнал его и обрадовался; он скоро присоединился к нам.
— Вот и вы, — сказал он, поравнявшись с нами, — я вас жду уже с час. Я вам приготовил сюрприз, который будет, без сомнения, приятен, — прибавил он, обращаясь ко мне.
— Сюрприз! — вскричал я, — какой же?
— Увидите, я убежден, что вы меня поблагодарите за него.
— Я заранее благодарен вам, — отвечал я, — и не допытываюсь, какого рода эта нечаянность.
— Посмотрите, — продолжил он, показывая на ранчо,
— Мой проводник! — воскликнул я, узнав индейца Венадо, крепко привязанного к дереву.
— Он самый. Что вы об этом думаете?
— Ей-Богу, это мне кажется чудом; я не понимаю, как вы его так скоро поймали.
— О! Это было не так трудно, как вы полагаете, в особенности же имея сведения, которые вы мне дали; все эти мошенники живут как хищные звери, у них есть свои притоны, от которых они не удаляются и куда возвращаются рано или поздно; для человека, привыкшего к пампасам, ничего не стоит отыскать их; к тому же этот, полагаясь на ваше незнание пустыни, не спрятался; он спокойно ехал, убежденный, что вы не станете его преследовать; эта уверенность погубила его. Вообразите, как он удивился, когда я отыскал его и решительно велел ему следовать за собой.
— Все это отлично, — отвечал я, — благодарю вас за труд, который вы на себя приняли, но что мне теперь делать с индейцем?
— Как что? — вскричал он с удивлением, — я хочу, чтобы вы с него сперва взыскали, да примерным образом, чтобы он долго помнил; потом, так как вы его наняли проводником в Бразилию и он уже получил вперед часть условленной платы, он должен исполнить честно свое обещание, как условились.
— Признаюсь, я не слишком-то доверяю его будущему поведению.
— Ошибаетесь, вы не знаете покоренных индейцев; если вы его хоть раз накажете примерно, то он станет, поверьте мне, отлично и верно служить вам.
— Охотно! Но это наказание, какого бы рода оно ни было, я не могу сам исполнить.
— Не беспокойтесь! Вот наш друг, дон Торрибио, позаботится об этом, у него не такое сердце, как у вас.
— К вашим услугам, — сказал дон Торрибио.
Мы остановились в это время перед пленником. Бедняжка — он, без сомнения, знал, что ему угрожало, — был не в своей тарелке и имел пристыженный вид; он был крепко привязан лицом к дереву.
Мы сошли с лошадей.
— Слушай, picaro, — сказал дон Зено индейцу, — этот кабальеро нанял тебя в Буэнос-Айресе, а ты не только его подло оставил в пампе, но еще и обокрал; ты заслуживаешь наказания и получишь его. Добрейший дон Торрибио, потрудитесь, пожалуйста, дать пятьдесят ударов лассо по плечам этого мошенника, да почувствительнее.
Индеец ничего не отвечал. Гаучо приблизился и старательно, как делал все, поднял лассо, которое со свистом опустилось на плечи несчастного и оставило на них синеватую полосу.
Венадо не пошевельнулся, даже не вскрикнул; казалось, он обратился в бронзовую статую, так был он равнодушен и неподвижен силой воли и стоицизмом.
Я внутренне страдал за него, по не смел вмешаться, убежденный в справедливости этого наказания.
Дон Кабраль бесчувственно считал удары, по мере того как они падали.
При одиннадцатом показалась кровь.
1 2 3 4 5