А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

По окончании рейса наша посудина, как он предполагал, пришвартуется навечно, расстанется со своими стеньгами и будет придатком к губернаторскому величию, а из ее пушек ничего кроме салютов, отмечающих передвижение губернатора туда-сюда, сюда-туда, производиться не будет.
— А все едино, мистер Тальбот, сэр, — добавил он мрачно. — Все едино!
— Не понял вас, сэр.
Мистер Камбершам подождал, пока балансирующий по салону слуга не ублажил нас снова. Затем, устремив взгляд через дверной проем в пустой, залитый водой коридор, произнес:
— Один Бог знает, что произойдет, если придется пальнуть из больших пушек, какие остались на борту.
— Ну, это черт знает что!
— Только, прошу вас, не повторяйте моего мнения обыкновенным пассажирам. Не надо их пугать. Я сказал больше, чем следовало.
— Н-да. Я готов был, смотря на вещи философски, рискнуть жизнью под огнем врага, но чтобы энергичная защита с нашей стороны лишь увеличивала опасность, это, знаете…
— Это — война, мистер Тальбот, а, мир или война, корабль всегда в опасности. Единственное другое судно нашего ранга, на котором отправились в столь долгое путешествие, — тоже преобразованный военный корабль, преобразованный, разумею, так сказать, для мирных целей, — «Гардиан», коли не изменила память, — да, точно, «Гардиан» — до места назначения не дошло. Правда, как мне сейчас припомнилось, оно налетело на айсберг где-то в южных широтах, так что ранг и возраст были ни при чем.
У меня отлегло от сердца. К тому же во внешней флегматичности моего собеседника я уловил намерение пощекотать мне нервы именно потому, что открыл ему, какое я важное лицо. Благодушно рассмеявшись, я дал разговору другое направление. Мне подумалось, что это подходящий момент испытать свои незрелые, ученические силы по части лести, каковую Ваша светлость наставляли меня употреблять в качестве passe-partout.
— С такими преданными королю и вере офицерами, да еще такими умелыми, какими порадовала нас судьба, нам, уверен, бояться нечего.
Камбершам уставился на меня, словно заподозрил в этой похвале какой-то скрытый, возможно саркастический, смысл.
— Преданных королю и вере, сэр? И вере?
Самое время «лечь на другой галс», как говорят на флоте.
— Взгляните, что у меня с левой рукой, сэр. Видите, какая она? Это вон та дверь. Видите, какие ссадины и царапины по всей ладони? Левой ладони, которую вы, флотские, назвали бы, полагаю, левобортной. У меня ссадины по левому борту! Вот как по-флотски звучит, а? Последую-ка я вашему совету. Первым делом съем что-нибудь и выпью бренди, а потом улягусь в койку, чтобы сохранить руки-ноги в целости. Выпьете со мной, сэр?
Камбершам отрицательно качнул головой.
— Я заступаю на вахту, — объяснил он. — А вы, конечно, непременно насытьте желудок. И вот еще что. Будьте осторожны, прошу вас, с Виллеровым зельем. Оно — очень крепкое, крепчайшее, и по ходу нашего плавания цена его вырастет до невозможности. Стюард! Виски мистеру Тальботу.
И он удалился, почтив меня наклоном головы, с той мерой учтивости, какую можно было ожидать от человека, который, подобно скату крыши, и сам всегда находится в наклонном положении. Зрелище, подмывающее каждого, кто под хмельком, отбросить приличия и дать волю веселью. По-моему, горячительные напитки притягательнее и действуют сильнее на море, чем на суше. А потому я решил остановиться на одной рюмке. Осторожно повернувшись на принайтованном к полу стуле, я занялся обследованием мира бушующих волн, которые, кренясь, простирались за кормовым окном. И почерпнул в нем мало успокоения, особенно когда подумал, что, при счастливейшем исходе нашего плавания, все эти зыби, буруны, волны и валы, которые я сейчас пересекаю в одном направлении, через несколько лет мне придется пересекать в обратном! Я еще довольно долго сидел перед моим початым бренди, уставившись в ароматные остатки на дне стакана. Ничто вокруг меня не радовало, разве только то, что остальные пассажиры впали в еще большую апатию. Эта мысль продиктовала решение: необходимо поесть! Я перекусил ломтиком почти свежего хлеба с тонкой полоской сыра, допил бренди, позволив желудку наглость поурчать, но так запугал его угрозой пристраститься к жидкому пиву, потом к бренди, потом к Виллерову зелью и в результате к разрушающим дух и тело постоянным приемам — упаси Господи! — опия, что мой бедный, обделенный заботой орган смолк и замер, словно мышь, услышавшая, как кухарка шуршит растопкой, разжигая поутру печь! Я нырнул в койку и зарылся в подушку головой; вынырнул и поел. А теперь при свете свечи корплю над этими страницами, дабы Ваша светлость прожили «через меня» сей тошнотворный день, о котором от души сожалею, как, верно, сожалели бы и Вы! Все судно, полагаю, все, от скотины до Вашего покорного слуги, мается от приступов тошноты — за исключением, разумеется, беспрестанно дрейфующих, развевающихся клеенчатых плащей, то бишь наших бравых морячков.
(4)
Ну как Ваша светлость сегодня? Надеюсь, Вы — как и я — в добром здравии и наилучшем расположении духа! Такое множество событий скопилось у меня в мозгу, на кончике языка и пера, что теперь главная трудность — изложить их на бумаге! Короче говоря, в нашем деревянном мирке дела пошли на лад. Не то чтобы я обрел морские ноги : даже теперь, когда физические законы нашего движения мне уже понятны, они по-прежнему меня изнуряют! Правда, двигаться по палубе мне легче. Прошло уже некоторое время, как я проснулся совсем затемно — верно, от чьей-то зычной команды, — охваченный ощущением, будто меня еще больше расплющило из-за нашего тяжелого, напористого хода. Все эти дни, пока я лежал, каждый раз, когда наша кастрюля, через неровные промежутки, принимала на себя волну, она словно наталкивалась на препятствие. Не знаю, как это описать, разве только сравнить с толчком, который чувствуешь, когда колеса кареты, на мгновение зацепившись за что-то на дороге, тут же освобождаются сами собой. Лежа в моем корыте, сиречь в моей койке, ногами к корме, головой к носу, я вновь и вновь испытывал толчки — толчки, еще крепче прижимавшие мою голову к подушке, которая, сделанная не иначе как из гранита, посылала толчок по всем частям моего тела и души.
И хотя причина происходящего была мне теперь ясна, повторение этих толчков непередаваемо меня утомляло. Когда я проснулся, на палубе было шумное движение, слышалось громыхание многих ног, а затем раздались оглушительные команды, переходящие в нечто такое, что вполне можно было воспринять как вопли обреченных на вечные муки в аду. Я не знал (хотя уже пересекал Канал), какую арию можно сотворить из простого приказания вроде «Убрать паруса!» с последующим «Держать по ветру!». Прямо над моей головой чей-то голос — возможно, Камбершама — проревел: «Трави!», и столпотворение усилилось. Отчаянно застонали реи, так что, будь у меня силы, я скрежетал бы зубами от сочувствия к ним, но при всем том, при всем том!.. До сих пор ничто в нашем плавании не вызывало во мне чувства такого наслаждения, чувства блаженства! В один миг, в мгновение ока движение моего тела, моей койки, всего нашего парусника изменилось, словно… Но нет нужды пояснять сравнением. Я точно знал, чем вызвано это чудо. Мы взяли новый курс, сильнее повернули к югу, или, говоря моряцким языком — который, признаюсь, я все с большим удовольствием употребляю, — «встали на правый галс и пошли в бейдевинд»! Наш ход, в целом и без того плавный, стал таковым еще более, стал мягким, женским что ли, недаром наши соотечественники избрали для своих судов женский род и в третьем лице неизменно говорят о них «она». И я сразу заснул здоровым крепким сном.
Проснувшись, я не стал по-дурацки резвиться — выпрыгивать из койки или драть восторженно глотку, зато кликнул Виллера таким веселым голосом, какого мое горло, сдается мне, не издавало с того самого дня, когда меня впервые ознакомили с дивным характером предстоящей мне в колонии деятельности.
Ну да ладно! Я не могу представить Вам — да и Вы вряд ли жаждете или ждете от меня — поминутного отчета о моем путешествии! Я уже уяснил себе, в каких пределах у меня достанет времени вести сей дневник, и больше не верю благочестивым записям миссис Памелы, описывающей каждый ход тщательно рассчитанного сопротивления ухаживаниям своего господина! Итак, я встал, потянулся, побрился, позавтракал — все в одном предложении. В следующем вышел на палубу. Я оказался там не один. Хотя погода нисколько не улучшилась, ветер дул нам в спину, вернее, в плечи, но так, что мы могли уютно устроиться под прикрытием стенки, то есть переборок, возвышавшихся на юте и шканцах. Мне пришло на мысль, что мы напоминаем выздоравливающих на курорте — уже встали на ноги, но относимся с осторожностью к вновь обретенной способности ходить или, вернее, переступать, пошатываясь.
Бог мой! Как летит время! Нет, если я не буду более разборчив по части моих сюжетов, то скоро стану описывать Вашей светлости позавчерашний день вместо нынешнего. Сегодня я с утра до вечера гулял, болтал, ел-пил, наблюдал, а теперь вновь коротаю ночь над чистой страницей, приняв ее любезное мне — должен признаться — приглашение. Страсть к перу, право, все равно что страсть к бутылке. Человек должен научиться себя обуздывать.
Итак. Еще поутру в моих клеенчатых доспехах стало чересчур жарко, и я вернулся в каюту переодеться. А поскольку мне предстоял официальный, в известном смысле, визит, я занялся своим туалетом с особым тщанием, желая произвести на капитана должное впечатление. Я надел пальто и касторовую шляпу, хотя последнюю пришлось из предосторожности укрепить шарфом, пустив его поверх тульи и завязав под подбородком. Поразмыслив, не требуют ли приличия заслать вперед Виллера с докладом обо мне, я решил, что это выглядело бы ненужной формальностью. А посему натянул перчатки, отряхнул капюшон, бросил взгляд на башмаки и, убедившись, что они отвечают обстоятельствам, отправился в путь. Я вскарабкался по трапу — по правде сказать, ничем не уступавшему лестнице, к тому же широкому, — который вел на ют и мостик. Минуя мистера Камбершама, стоявшего с кем-то из нижних чинов, я пожелал ему доброго утра. Но он моим приветствием пренебрег, и это меня, естественно, оскорбило бы, если бы после вчерашнего общения с ним я не сделал для себя вывод, что он человек невоспитанный и очень капризного нрава. Затем я приблизился к капитану, которого признал по безукоризненной по всем статьям, хотя и видавшей виды морской форме. Он стоял на мостике, по правому борту, повернувшись к ветру спиной, за которой держал крепко сжатые руки, и при виде меня поднял ко мне лицо и вытаращил глаза, словно мое появление чрезвычайно его поразило.
Тут я вынужден поделиться с Вашей светлостью пренеприятным открытием. Каким бы доблестным и воистину непобедимым ни был наш военный флот, какими бы ни были бесстрашными его офицеры и преданными матросы, на военном корабле властвует гнуснейший деспотизм! Первые слова капитана Андерсона — коль скоро можно так обозначить раздавшийся рык — были исторгнуты в тот самый момент, когда я, поднеся перчатку к краю шляпы, уже открывал рот, чтобы назвать себя, и были до невозможности нелюбезны.
— Кто это, черт его дери, Камбершам? Они что, не читают моих приказов?
Ошеломленный, я даже не расслышал, что ответил Камбершам и ответил ли вообще. Первой моей мыслью было, что в силу какого-то совершенно непостижимого недоразумения капитан Андерсон сейчас двинет меня кулаком. В то же мгновение я громким голосом объявил, кто я такой. Капитан разразился бранью, и вряд ли я сдержал бы свой гнев, если бы передо мной все яснее и яснее не выступала нелепость наших поз. Мы все: я, капитан, Камбершам и его сподручный — все стояли на одной, неподвижной, как столб, ноге, постоянно балансируя другой, то сгибавшейся, то разгибавшейся на ходившей под нами палубе. От сего зрелища меня разбирал смех, и я самым неучтивым — как это, вероятно, показалось — образом расхохотался; правда, этот невежа заслуживал такого, пусть даже невольного, отпора. Мой отпор, остановив поток брани, еще пуще разозлил капитана, но и дал мне возможность произнести Ваше имя и имя Его превосходительства Вашего брата. Я выпалил ими словно из пары пистолетов, которые, пытаясь защититься от разбойника и не дать ему приблизиться, молниеносно выхватываешь из-за пояса. Наш капитан покосился на ствол — то бишь на Вашу светлость — в одной руке, решил, что он заряжен, перевел испуганный взгляд на Его превосходительство посла в другой и отпрянул, показав свои желтые зубы. Мне редко приходилось наблюдать лицо, выражавшее сразу и животный страх, и животную злобу. Капитан являет собой безупречное доказательство того, что человеком владеют настроения. В результате нашего обмена любезностями и за сим последовавшего я вошел в сферу его местного деспотизма, оказавшись на окраине ее, и почувствовал нечто весьма похожее на то, что, должно быть, ощущал посланник в Великой Порте, который мог считать себя в достаточной, хотя и не снимавшей тревоги безопасности, когда кругом летели головы. Клянусь, капитан Андерсон с превеликим удовольствием приказал бы расстрелять меня, повесить, протащить под килем, ссадить на необитаемый остров, если бы в этот момент благоразумие не взяло верх. Тем не менее, если сегодня, когда французские часы у Вас в гобеленовой вызванивают десять, а здесь, на корабле, колокол бьет четыре раза, если в этот самый час — да-да! — Ваша светлость испытывает прилив сил и греющее душу удовлетворение, клянусь, виною тому скорее всего смутное сознание, что благородное имя, оказывается, действует на людей среднего сословия подобно украшенному серебром и брызжущему смертью огнестрельному оружию. Вот так-то!
Я обождал секунду-другую, пока капитан Андерсон заглатывал наживку. Он-де питает величайшее почтение к Вашей светлости и… никак не хотел бы, чтобы его сочли недостаточно внимательным к его, его… Он надеется, что мне на борту вольготно и удобно. Он же не знал… Пассажиры — таково правило! — подымаются на мостик только по приглашению, но, конечно, в моем случае… Он надеется (и на меня пал огненный взгляд, который испугал бы и волкодава), он надеется еще не раз насладиться моим обществом. Так мы стояли друг против друга, опираясь на одну неподвижно застывшую ногу и балансируя другой, которая колыхалась, словно тростник на ветру, меж тем как тень от драйвер-гика (благодарю тебя, Фальконер!) скользила по нам, то осеняя нас, то убегая. Потом я с удовольствием понаблюдал, как капитан, сдав позиции, приложил руку к фуражке и, маскируя этот невольный знак почтения к Вашей светлости, сделал вид, что пытается усадить ее крепче на голове. Повернувшись, он прошагал к фальшборту на корме. Он стоял там с заложенными за спину руками, сцепив крепко пальцы, и тем, как то разжимал их, то снова сжимал, непроизвольно выдавал свое волнение. Мне, право, было почти жаль беднягу, утратившего, по моему мнению, уверенность в воображаемой неприкосновенности своего маленького царства. Но я рассудил, что еще не время утешать его. Разве не стараемся мы в политике употреблять ровно столько усилий, сколько нужно для достижения желаемой цели? Я решил повременить, дав созреть плодам состоявшегося разговора, и, лишь когда его злобные мозги полностью усвоят истинное положение дел, я сделаю шаг в сторону более коротких отношений. Нам предстоит долгое плавание, и не мое это дело устраивать ему невыносимую жизнь; да я и не стал бы, если бы и мог. Сегодня, как Вы, возможно, догадываетесь, я нахожусь в самом благостном расположении духа. Время здесь, между прочим, вовсе не тащится улиточным шагом — если можно сказать «пьян как змий», то почему бы не считать, что улитка способна «шагать»? — время здесь отнюдь не тащится, нет, оно летит, оно проносится мимо. Я не успеваю записывать десятой доли того, что набирается за день. Поздно уже, придется продолжить завтра.
(5)
Так вот, в тот четвертый день… хотя нет, уже на пятый… Но продолжаю.
После того как капитан Андерсон отошел к фальшборту, я еще некоторое время помешкал, стараясь втянуть мистера Камбершама в разговор. Он отвечал почти односложно, и я наконец понял, что ему неудобно «расшивать узоры» в присутствии капитана. Однако я не хотел так покинуть мостик, чтобы это выглядело отступлением.
— Знаете, Камбершам, — сказал я, — качка улеглась. Не покажете ли мне корабль? Или если вам не с руки покидать свой пост, не одолжите ли мне в проводники сего малого?
Малый, о котором шла речь, Камбершамов сподручный, был гардемарином — не из тех прежних, застрявших в этом младшем звании, как коза в кустах, а из той юной поросли, что исторгает слезу из любых материнских глаз, — словом, прыщавым юнцом лет, эдак, четырнадцати-пятнадцати, которого, как я вскоре с благоговением обнаружил, величали «юным джентльменом».
1 2 3 4 5