А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я побрел по дому, как мне казалось, неслышно. Открыл дверь «нашей» спальни, и меня ослепил яркий дневной свет. Элизабет отвернулась.
— Я не сплю.
— Послушай, Лиз…
— «Жажду быть с тобой. Люсинда».
Я не нашелся что сказать. Забрал со своей кровати пуховое одеяло и побрел в так называемый кабинет. Рассветный хор умолк, и я понимал, что шумы утра понедельника начнутся гораздо раньше, чем моя несчастная голова придет в хоть какой-то порядок. И в этот — нет, не момент, а узел времени — я кое-что понял и вздрогнул — вернее, содрогнулся. В мусорном ящике были еще и обрывки фотографий. Ну почему я, желая избавиться от этих коробок с позором минувших времен, выбросил их в ящик, а не сжег? И почему сказал Таккеру? И почему он такой упрямый, решительный, целеустремленный идиот? Где-то в рассыпанной куче отбросов, мятые, изорванные, вымазанные вареньем или маслом — поди знай, кто из прислуги, или мусорщик, или молочник, — или покоятся в желудке у барсука: важно то, что Рик Л. Таккер и барсук своими утренними подвигами поставили меня под угрозу лишиться жены и доброго имени одновременно. Усердие и вкрадчивая целеустремленность, казавшиеся мне поначалу смешными, теперь выглядели страшнее заразной болезни. Будто вся бумага сделалась липкой, и теперь, будь то сало или мармелад, вы уже никогда от них не отделаетесь, коль единожды замарались. Это бумага-липучка, а я муха. Венерина мухоловка, трава-росянка. Те следы на песке времени, что я сейчас видел, лучше было бы не оставлять.
Глава II
— А кто такая Люсинда?
Это было началом конца нашего брака с Лиз. Нельзя жениться на женщине, которая на десять лет моложе. Это заняло годы — при наших-то законах о разводе. Мы были, есть и всегда будем прочно связаны — не любовью, не ненавистью, не гнилым компромиссом и не странными отношениями любви-ненависти. Как эту связь ни назови, она была, мы ею упивались, с ней боролись и от нее страдали. Мы абсолютно не подходили друг другу и не могли производить ничего, кроме разногласий. Пока Лиз была здорова, она оставалась строгой моралисткой. Я же, как мне теперь ясно, мог сохранить свою личность, лишь предаваясь пороку. Что порождало необходимость скрывать его — хотя поди догадайся, что именно Лиз знала или подозревала? Этот грязный клочок бумаги послужил катализатором. Будь я проницательнее, я бы узрел в его появлении из мусорного ящика краешек всеохватывающей картины. Люсинда — это до брака с Лиз, а во время событий с барсуком у меня была женщина, которую я вполне успешно скрывал. Ирония судьбы? Око Осириса?
Застигнутый на кухне с Риком Л. Таккером и клочком бумаги, я вынужден был сделать то, к чему совершенно не привык: чистосердечное признание. Вопреки всем ожиданиям (особенно описываемым в романах), Элизабет поняла, но не простила. По зрелом размышлении (старец, сидящий на солнцепеке) я считаю, что ей просто требовался повод. Наши ссоры давно превратились в битвы не на жизнь, а на смерть. Мы были утонченны, но невоспитанны. Я ушел и скрылся в самом непритязательном из своих клубов, заявив, что оставляю ей дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не могу этого выносить. В клубе нельзя было ночевать дольше положенного срока. Явившись домой за прощением, я обнаружил, что она сама ушла. Написав, что оставляет мне дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не может этого выносить.
Даже тогда мы еще могли сойтись и продолжать вечные пререкания, пока старость и безразличие не даруют нам должной меры юмора. Но тут на горизонте появился этот пижон Валет Бауэрс. Джулиан разложил все по полочкам — движимое, и недвижимое, и всякое прочее, — и брак наш пришел к такому же концу, как всякий брак подобной продолжительности. Единственной, кто пострадал, была бедняжка Эмили, наша дочь. С Хэмфри Бауэрсом по прозвищу Валет я встречался лишь однажды, в том самом непритязательном клубе «Ахинеум». Там собираются бумажные людишки, чудаки, имеющие дело с бумагой — от рекламы и комиксов до таких высот духа, как порнография. Самый знаменитый после меня член клуба подписывается «Онаним». Валет Бауэрс взирал на пеструю толпу сквозь переносицу — видимо, он последний англичанин, носящий монокль, — и цедил сквозь зубы, что такого он ни разу еще не видел. После моих настойчивых расспросов он уточнил, что мы все тут изрядная рвань. Надо сказать, этот тип охотился где угодно и на что угодно. К концу недолгого разговора, имевшего целью, как он выразился, «разложить все по полочкам», я едва сдерживался, чтобы не высказать с помощью моего весьма не бедного лексикона все, что думаю о нем, и тут он произнес в простоте душевной: «Знаете, Баркли, вы таки дерьмо». Вот такой он был человек.
Ну ладно.
Свободен в пятьдесят три! Чушь собачья. Просто несусветная чушь. Свобода — вот что мне грозило. Я вам советую: нечего ее и пробовать. Увидите, что она приходит, — бегите. А если она искушает вас бежать, оставайтесь на месте. Можете мне не верить, но мои мысли были заполнены предвкушением секса с воображаемыми девушками, годившимися мне во внучки. Может, поэтому я особенно не возражал, когда Валет Бауэрс поселился вместе с Лиз. Нашу нерушимую, невыносимую связь это никак не затрагивало. Жаль только малышку Эмили. Она убежала из дому, и ее вернула полиция. Я вполне ее понимал. Насколько я слышал, даже лошади не выносили Валета Бауэрса.
Я много ездил. У меня было полно знакомых, но мало друзей. У некоторых я останавливался надолго. Один даже подсунул мне женщину, но она оказалась вдумчивым филологом, структуралистом до мозга костей. Господи, с таким же успехом я мог лечь в постель с Риком Л. Таккером.
Я уехал в Италию, и ироничная судьба тут же занялась мной. Я познакомился с итальянкой примерно своих лет и ветреностью схожей с Апеннинами, как кто-то сказал. Вообще-то она мне нравилась, но что продержало меня при ней больше двух лет, так это piano nobile3, похожий на музей, со слугами, едва скрывавшими презрительные усмешки. Я был настолько груб — о Баркли, Баркли, какой же ты сноб! — что позвонил Элизабет, и Эмили ненадолго приехала ко мне. Она осталась недовольна Италией, замком, моей итальянской подругой и, как ни горько признаться, мной. Дочь уехала, и мы после этого не виделись многие годы.
Все это время, хотя я обращал на это внимание не больше, чем на назойливую муху, профессор Таккер слал письма, которые Элизабет переправляла мне, пользуясь предлогом заставить меня что-то сделать с моими бумагами. Они были разбросаны по всему дому и прирастали за счет почты каждый день. На письма я не отвечал. Только когда она прислала телеграмму: «РАДИ БОГА, УИЛФ, ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С ТВОИМИ БУМАГАМИ?», я дал ответ: «СОЖГИ К ЧЕРТЯМ». Но Лиз этого не сделала. Она набивала ими буфеты и сваливала в винный погреб. Во всем, что не касалось охоты, Валет Бауэрс был настолько невежествен, что так и не допер, сколько они могли бы стоить на открытом рынке, не говоря уже о неофициальном.
Мой роман с итальянкой близился к концу. Дело в том, что ее вдруг привлекла религия в лице отца Пио. Из любопытства мы пошли на его заутреню, которая, как обычно, завершилась давкой верующих, жаждущих поглядеть на стигматы у этого человека, пока его не унесли помощники. Я был слегка шокирован при виде спокойной, воспитанной женщины, беснующейся вместе с толпой. Наконец она вернулась ко мне, с опущенной вуалью, вся в слезах. Голос ее был исполнен торжествующей скорби:
— Ну как ты теперь можешь сомневаться?
Я разозлился:
— Я видел только, как несчастного старичка уносят с алтаря. И все!
В церкви она больше ничего не сказала, но спор продолжился на заднем сиденье по пути домой. Теперь я понимаю, что каждый из нас был движим некоей силой и ссора была неизбежна. Мною двигало страстное желание доказать, что чудес не бывает.
— Слушай, это же просто истерия!
— Я их видела, говорю тебе, видела эти раны. Господи помилуй, мы недостойны даже говорить об этом!
— Допустим, ты их видела. Что это доказывает?
— Никаких «допустим».
— Люди могут внушить себе все, что угодно. Это как ложная беременность — все симптомы есть, а ребенка нет. Я тебе рассказывал, что было, когда я работал в банке?
— Ты отвратительный тип, Уилфрид Баркли.
— И потом, уже много лет спустя. Посмотри на мою руку. Я был загипнотизирован. То есть в прямом смысле слова, профессионально загипнотизирован. Это было на вечеринке, и я с моей…
— О Боже, я, я, моей, моей…
— Да слушай же! Да. Самоуверенностью. Никогда не думал, что со мной можно сделать подобное. И знаешь, что произошло?
— Не хочу говорить об этом.
— Вот, на тыльной стороне кисти, мои инициалы, пылающие, как шрамы, выжженные…
— Ни слова об этом!
(Но тот человек знал. Это был триумф его силы. И в его улыбке сквозила отвратительная надменность: «Вы очень легко поддаетесь гипнотическому внушению, сэр. Приветствуйте мистера Баркли, дамы и господа!»)
— Послушай, дорогая. Ты не хочешь разговаривать, а я не хочу тебя обидеть — но ты же видишь, что способно сделать внушение!
— Старый человек истекает кровью за тебя изо дня в день, из года в год. Он позволяет Господу располагать собой в двух местах сразу, потому что Его милость слишком велика для одного слабого тела…
Достойная женщина разрыдалась.
После этого мы, естественно, уже не спорили. Установили своего рода перемирие. Я тактично старался держаться от нее подальше. Она отстранилась от меня и превратилась в идеальную хозяйку вроде Лиз. Это производит ужасающее действие. Лучше бы женщины бросались тарелками.
Даже и тогда все могло бы кончиться иначе, если бы меня не отвлекло другое дело. Мне приходилось выступать с лекциями. Удивительно, что человеку, окончившему в свое время пять классов, приходится иметь дело с таким количеством ученых. По правде говоря, то, что поначалу просто раздражало, потом мне наскучило — даже хуже. Как я уже сказал, меня иногда призывали читать лекции на благо родины. И я законопослушно это делал — на научных конференциях. Понимаете, можно, конечно, говорить, что Уилфрид Баркли — невежда, едва знающий латынь и греческий, с грехом пополам изъясняющийся на нескольких живых языках и прочитавший гораздо больше плохих книг, нежели хороших, однако кое-что я проделываю очень ловко. Ученым приходится сквозь зубы признать, что, как бы там ни было, я действительно предмет их изучения. Повторяю, все, что у меня было, — это немножко наглости, несколько абсурдное чувство долга перед своей страной, а иногда еще и интерес к незнакомому месту. Прошло немало времени, пока грянул гром. И громом оказался, как ни странно, барсук из мусорного ящика — Рик Л. Таккер.
Как раз когда произошел скандал из-за стигматов и моя итальянская подруга стала вести себя как чопорная леди, мне надо было ехать в Испанию. Я подумывал отбыть незаметно, но быстро пришел к выводу, что будет еще хуже. Теперь я понимаю, что надо было исчезнуть, не прощаясь.
— Ну вот, я уезжаю.
Она не стала смотреть мне в глаза, а повернула голову ровно настолько, чтобы ее профиль обрисовывался на фоне потертых гобеленов.
— Достаточно.
— Чего?
— Нас двоих. Достаточно.
— Почему?
— Достаточно, и все.
Я перебрал в уме кучу причин. Рассуждал о том, как неуклюже реагировал на отца Пио, и решил предложить ей поехать к бедному старцу и дать обратить себя по возвращении. Время, думал я, великий лекарь.
— Когда вернусь, мы поговорим.
— Убирайся! Уходи! Вон!
Будто этого было недостаточно, она обрушила на меня поток итальянской, как мне кажется, отборной брани, из которой я с трудом разобрал, как она относится ко мне, к протестантам, к мужчинам вообще и к англичанам, воплощением коих я являюсь, в частности.
Итак, я отбыл на конференцию в Севилью, на старую табачную фабрику, где в свое время, если кто помнит, Кармен виляла бедрами, но теперь там всего лишь университет. Обычно на конференциях я держусь подальше от зала до самого последнего дня, когда приходит мой черед выступать. Но когда я спросил пригласившего меня профессора, водятся ли еще у них Кармен, тот ответил: «Да, сколько угодно», и я пошел, забыв, что сейчас каникулы.
На трибуне, которую я должен был почтить собой позднее, стоял Рик Таккер, еще более здоровенный, чем прежде, и зачитывал объемистую рукопись. Кучка профессоров, преподавателей и аспирантов изо всех сил боролась со сном вопреки усилиям профессора Таккера. Я сел на один из стульев позади и приготовился подремать.
Разбудило меня упоминание моего имени в по-американски бесцветной речи Таккера. Уткнувшись в рукопись, он рассуждал о придаточных относительных предложениях в моем творчестве. Он их пересчитал — во всех книгах. Составил график, так что если аудитория обратится к приложению тридцать семь в материалах, любезно розданных оргкомитетом конференции, то сможет найти этот график и проследить за его выводами. Там и сям головы кивали, а затем снова клонились вниз. Сидящий передо мной мужчина уперся лбом в спинку стула, и до меня донесся легкий храп. Несколько женщин делали вид, что конспектируют. Тем же бесцветным тоном профессор Таккер указывал на существенные различия между его графиком и тем, который составил японский профессор Хиросиге (фамилия звучала вроде бы так), ибо похоже, что профессор Хиросиге, к нашему удивлению, не справился с домашним заданием и допустил колоссальную ошибку — перепутал сложносочиненные предложения со сложноподчиненными. Вообще профессору Хиросиге следовало бы отстраниться и уступить место признанному специалисту, который из уст самого автора слышал, что тот терпеть не может столь откровенно широкой интерпретации его иконографии абсолютного, или нечто похожее.
Я сидел польщенный, потому что эти слова легонько щекотали пятки моему самолюбию, и тут Рик Таккер, перевернув страницу, поднял взгляд на аудиторию. Повторилась сцена в мусорном ящике. То ли «ги-и», то ли «гу-у». Потом его голос упал, а лицо потемнело. Внимательно вслушиваясь, я понял, в чем дело. Он втягивал подбородок за воротник. Он был не из тех, кто способен отступить от писаного текста. Поток напечатанных слов неотвратимо влек его туда, куда, насколько я понимал, ему вовсе не хотелось. Давясь словами, он утверждал, что поддерживает со мной тесные личные отношения и что (более опытный филолог тут промолчал бы, сознавая, насколько это скользко) все, что он говорит замершей аудитории, согласовано в беседах со мной. Потом, видимо, увидев в записях еще более смелое утверждение насчет духовной близости с выдающимся автором, он замялся, перелистал сразу две страницы, после чего уронил всю рукопись с кафедры, и листы голубями разлетелись по полу. Аудитория проснулась, а я, пользуясь замешательством, выскользнул. На следующий день, выполняя государственной важности задание, я обшаривал взглядом аудиторию в поисках Рика, надеясь показать ему, что я могу сделать с человеком, публично возглашающим о тесной дружбе со мной, но его нигде не было. Интересно почему? Такая застенчивость совсем не в его стиле. После я забыл об этой истории, потому что по возвращении в Италию все обернулось полным абсурдом и я получил удар с совершенно неожиданной стороны. Смесь эксцентричности, подлости и царственного умопомешательства. Я готов был к великодушному прощению, когда на аэродроме меня не встретила машина; но ворота замка были заперты на замок и перекладину. Под зеленым тентом у ворот стояли несколько чемоданов, старательно, прямо скажем, любовно упакованных, с моими вещами. Вот уж слуги потешились. Я сидел в такси с большим томом, содержавшим все это дерьмо с конференции, и размышлял, куда же мне теперь податься. Вот так меня выпороли по-итальянски.
На мое счастье, «Колдхарбор» по-прежнему хорошо продавался — он идет и по сегодняшний день, а «Все мы как бараны» вообще била рекорд популярности, так что с деньгами проблем не было. И не нужен был никакой вымысел, в чем я убедился, листая доклады с конференции. Вот что превратило всю эту цепь событий — итальянская любовница, отец Пио, стигматы, Рик Л. Таккер с таблицей моих относительных предложений — в важнейший, как я теперь понимаю, поворот в моей жизни. Ибо в тот вечер в номере отеля мне нечего было читать, кроме этих докладов, и я внимательно читал их.
«Колдхарбор», конечно, был удачей. Но и следующие книги оказались неплохими. Там были места, моменты, целые эпизоды, которые сияли, которые были проникнуты истинной болью, страданием — и все впустую. Я понял, что писал их для единственного читателя — самого себя, который никогда не перечитывал написанного. Выступления на конференции основывались на определенных убеждениях. Например, в том, что можно постичь целое, разъяв его на части. Или что ничего нового не существует. Когда читаешь книгу, встает вопрос: из каких других книг она проистекает?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19