А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мне нравилось смотреть на Альку. Наверное, потому, что сразу видно — она никогда не врала. Просто что думала, то и делала сразу. Даже глупости.
Еще у нас в классе была Эля Гладких, очень красивая. У нее были косы длинные, ровные, блестящие. Мама ей сама их расчесывала, заплетала. Ее мама почему-то не работала и очень следила за Элей. Мы как-то спросили Элю, правда ли, что ее мама не работает. Эля смутилась и сказала, что мама нездорова.
— С жиру бесится! — сказали мальчишки, которые знали Элю. Они были правы, хотя Элина мама была совсем не толстая, скорее худая, и плечи у нее были узкие, и руки, и шея — длинные, худые. У Эли были, по мнению мамы, музыкальные пальцы, и ее учили музыке.
На фронт, конечно, нас не взяли бы. Но мы и сами понимали, что делать нам на войне пока нечего. Помогать фронту надо было. Но как? Учиться! Так говорили все: и радио, и родственники, и учителя. Мы и учились, кто как мог. В общем, неплохо.
Мальчишки бегали помогать при разгрузке — на вокзал, на склады. Моральная сторона здесь иногда поддерживалась материальной. Мальчишки и нам приносили заработанное, правда, не часто. Говорили, что мальчишки были более голодными, чем мы, потому что больше двигались. И все-таки был случай, когда они угостили нас солеными огурцами. А однажды насыпали полные карманы пшеничным зерном. Дома нам из него сварили кашу.
Девочки из класса пошли в госпиталь. Робея, подталкивая друг друга, задержались перед решеткой с узорным литьем. Эля прошла первой, так получилось.
Из дверей госпиталя навстречу нам вышла группа сестер. Путаясь и сбиваясь, рассказали, зачем пришли. Сестры перестали смеяться и разговаривать, посмотрели на одну — самую упитанную и румяную. Потом оказалось, что это старшая сестра.
— Это хорошо, — сказала она, подумав. — У нас много лежачих тяжелых раненых, будете кормить их, помогать санитаркам. Кому почитаете, кому письмо напишете — все раненым польза… А этой замарашке сначала вымыться надо, — кивнула она на Альку. — Вон бери пример с подруги! — И она показала на Элю.
Алька повернулась, решительно высморкалась и пошла прочь к калитке. Я хотела догнать, но все уже входили в двери госпиталя.
Через несколько дней Эля перестала ходить к раненым.
— У меня болит голова. Мама сказала, это оттого, что в палатах душно.
Действительно, в палатах было душно.
Я уговаривала раненых, что лежали возле окна, укрыть их как следует. И как приходила, сразу открывала окно. Они скоро привыкли.
— Ну, сестренки пришли! Сейчас будут воздушные процедуры!
Альке (она, конечно, пришла на другой день) дали самый драный, застиранный халат, весь в лохмотьях. И каково же было наше удивление, когда на следующее утро Алька, румяная, причесанная, даже веснушки у нее сияли как новенькие, вошла в палату в аккуратном, отглаженном, даже нарядном белом халате. Они с мамой всю ночь приводили его в порядок, штопали, гладили, перешивали, перелицевали его Альке по росту, кармашки перешили.
— А мы-то собирались его списать, — сказала старшая сестра. — Чего-чего, а халатов у нас хватает.
— Ну и дурочка, что себе не оставила, — сказала Эля, узнав об этом случае. — Сшила бы из него платье. Смотри, туфли у тебя дырявые, прямо на босых ногах. Да и платье — я давно хотела сказать — тебе в нем не стыдно? Ходить в лохмотьях — уважать не будут.
— Хоть уважают, хоть не уважают, — ответила Алька, — нам плевать. Тебя-то уважать не за что. Ясно? — И решительно высморкалась.
ТУМАН
— Звонарева! К доске! Алевтина Звонарева, к доске!
В классе холодно. Ребята покашливают, двигаются за партами, дышат на руки. Чего-чего не надето и на девчонках, и на мальчишках. Фуфайки, в которых они чуть ли не в детский сад ходили, бабушкины телогрейки, самодельные тапочки вроде веревочных лаптей и древние дедовы валенки, с подшитыми подошвами и кожаными заплатами.
Урока Алька, конечно, не знает, она переступает серыми валенками, тоскливо смотрит в окно, шмыгает маленьким красным носом.
Я знаю, почему она не знает урока. Вчера мы вместе ездили на ту сторону Волги, в правление колхоза, где мы осенью собирали свеклу.
Паром еще ходил. Стоим среди молчаливых женщин, закутанных платками. Молча смотрим на Волгу. Темная серая вода возникает из тумана и убегает в туман.
Мы спрыгнули на промерзший песок, твердый и звонкий, и долго шли по вспаханному полю. Поле возникало из тумана и пропадало в нем. Сухой снег припорошил коричневые борозды. Поле было похоже на ржаной хлеб, посыпанный сахаром или солью. Ближние вороны казались серыми крылатыми призраками, а дальние очень противно каркали из тумана.
Мы шли, шли и шли, а поле все возникало из тумана и скрывалось в тумане, и казалось бесконечным.
Я давным-давно решила, что мы заблудились, но Алька тихонько насвистывала сквозь зубы веселую песенку и твердо шагала по смерзшимся комьям. И я молча шла за песенкой, и вот уже слева и справа из тумана тянутся ветки, а вместо борозд я уже натыкаюсь на замерзшую грязь знакомой лесной дороги.
Сама для себя, успокоившись, сочиняю сказку. Про Лешика, маленького лесовика…
«Туман был густой, белый и мокрый, и заполз во все до единой дырочки на земле, каждую норку — всюду пролез туман! А еще туман был скользкий, и Лешик весь перепачкался в грязи, так часто падал, поскользнувшись. Туман уцепился за каждую травинку, клочьями висел на кустах, а у деревьев видны были одни пеньки. Может, туман откусил у деревьев все вершины.
Лешик не знал, что творится в этой неведомой стране, возникшей на месте его родного леса…»
— Александрова, выручай подругу! К доске!
Меня или Наташу? Лучше бы Наташу. За вчерашний день я твердо усвоила только одно: сколько свеклы нам с Алькой причитается, и какого числа мы должны явиться за нею с санками по зимнему пути, когда Волга окончательно станет.
ЛЕНИНГРАДЦЫ
Часа в три я выскочила на крыльцо госпиталя: к пяти надо было в школу, а до этого забежать домой, чтобы пообедать и взять портфель. В госпитале мы с подругами дежурили через день. Кормили раненых, которые не могли есть сами, писали и читали письма, перематывали выстиранные бинты, в общем, делали все, что могли. Раненые называли нас — «сестрички». Мы еще в сентябре пришли в свою бывшую школу и, очень стесняясь, спросили, не можем ли помочь. И с тех пор аккуратно дежурили там с одиннадцати до трех. Уроки делали с утра, в школу ходили вечером: мы уже были старшие, в шестом классе и учились в третьей смене. Школа теперь размещалась в бывшей церкви.
Возле крыльца я увидела Альку. Она прыгала и махала руками — ждала меня. Рыжие, вернее, оранжевые ее волосы торчали короткими прядями вокруг розового лица, узкие зеленые глаза блестели, веснушки сияли на щеках. В общем, обычная Алька, одетая в свое будничное платье, перешитое из старого бабушкиного халата. Бумазея этого платья стала похожа на марлю, а маленькие дырочки, в которые превратились голубые горошины, нам с Алькой уже надоело зашивать. На ногах Альки были синие резиновые подобия обуви, сделанные кем-то из отходов производства на местном шинном заводе. Мои ступни обтянуты такими же изделиями малинового цвета.
— Быстрее, быстрее! — торопила Алька. — Там ленинградцев привезли, в соседний госпиталь! — Она дружила с мальчишками, которые почему-то считались городской шпаной, и всегда все знала.
Мы быстро пробежали несколько улиц, перелезли через изгородь парка, нырнули в какую-то дыру между заборами и очутились в школьном, вернее, больничном саду. В городе почти во всех школах были госпитали или казармы. Широкие окна школ были крест-накрест перечеркнуты защитными бумажными полосками. Была весна сорок второго года.
Мы выглянули из-за деревьев. В школьном дворе стояли санитарные машины. Люди в белых халатах быстро, почти бегом, несли пустые носилки к машинам и возвращались медленно, осторожно ступая по дорожкам. Маленькие фигуры на носилках были покрыты простынями. Нас поразила тишина. Люди не говорили ни слова.
По дорожке, навстречу нам, шла пожилая женщина. По широкому доброму лицу ее текли слезы, заполняя морщины на щеках и подбородке. Крепко прижимая к себе, обхватив за ноги, несла она кого-то в белой рубахе, и слезы капали на эту рубаху, оставляя темные пятна. Когда женщина миновала нас, мы увидели лежащую на ее плечах голову того, кого она несла. Тонюсенькая шея не могла удержать эту голову, большую, желтую и костлявую. Огромные глаза до жути серьезно смотрели из черных впадин. Мы вздрогнули, увидев этот взгляд. — Высохшие желтые руки бессильно висели вдоль спины женщины, несоразмерно большие кисти качались в такт шагам.
— Пошли отсюда, пошли, — тянула меня Алька, и мы пробирались к забору, натыкаясь от слез на деревья.
На улице, не глядя друг на друга, медленно пошли по теплой пыльной тропинке. Улица была старая, поросшая травой. Деревянные дома на ней, серые, одноэтажные, смотрели темными крохотными окошками, пахли пылью, ладаном и мышами. У глухого гниловатого забора сидели две толстые бабки с длинными и острыми, как у хорьков, лицами. Это у них выменяли мы на базаре наши школьные завтраки — сухари и сахар, скопленные за месяц, на разноцветную резиновую обувь.
— …а этим ленинградцам, — говорила одна бабка, — рис будут давать сегодня, с мясом…
— А нам — шиш с маслом! — поддакнула вторая.
Алька остановилась, закусила побледневшую губу. Сказала отчетливо и звонко:
— Мы вам, спекулянтки несчастные, курицы безмозглые, все окна выбьем, если заикнетесь еще про ленинградцев!
Опять потянула меня за руку и мы быстро пошли, и пыль от наших шагов еще долго висела на узкой улице.
ИЮЛЬ СОРОК ВТОРОГО
Наши палатки стояли на горке в лесу. Вечерами солнце зажигало над нами костер на вершинах самых высоких сосен. Очень похожий на костры, которые мы разводили под их корнями чуть позже, когда солнце уходило от нас.
Внизу, под горкой, по чистому желтому песку и белым круглым камням текла лесная речка, собирала в себя воду из родников: их было много в зеленой траве и во мху. На эту речку мы ходили за водой.
Палатки наши, видавшие виды, с заплатами, достались нам от воинской части, стоявшей в школе перед отправлением на фронт. Командир части, смотря на серьезных худых детей, на их учительницу, тоже худенькую, озабоченную и добрую, отдал нам списанные палатки и котел полевой кухни. Учительница побывала в райкоме комсомола, договорилась, и под огромными соснами на горке встали палатки, выгоревшие, как гимнастерки на солдатских плечах.
Еще палатки были похожи на паруса лодок, а трава — на волны зеленого моря. Так решили мы, и очень полюбили свой лагерь, друг друга и наших вожатых — высокую светловолосую Лиду и кареглазую Ниночку, десятиклассниц нашей школы. Все мальчишки из их класса были на фронте, и Ниночка каждую неделю ездила в город за письмами. Вожатые по многу раз перечитывали каждое письмо. Особенно много белых треугольничков приходило от парня, которого Лида называла — «Нинкин Володя».
Больше всего мы любили ночные дежурства, и дежурили в свою очередь и вместо тех, кто огромной синей ночи, звездам и костру предпочитал мягкие сенники в палатках. Готовились к ночному дежурству заранее. Картошки и хлеба достать было нельзя, но грибов в лесу мы собирали множество и прятали в кустах: вожатые строго-настрого запретили питаться ими. Несколько неопытных грибников, объевшихся в первый день лагерной жизни своей добычей, испортили все дело.
Но мы все равно варили в солдатском котелке над костром великолепную густую похлебку из маслят, подосиновиков, подберезовиков, боровиков и сыроежек. Ведь щи из щавеля и картошки, каша из пшеничных зерен и наша любимая мучная каша (крупным достоинством ее была возможность добавок, каша очень разваривалась, росла в котле прямо на глазах), словом, все, что готовила в котле полевой кухни наша школьная повариха с помощью вожатых, устраивало нас по качеству, но по количеству этого было явно недостаточно.
В этот раз мы забыли принести воды. Весь лагерь уже спал. Небольшой костер горел на опушке за палатками. Мы несколько раз обошли лагерь. Все было спокойно, тихо. Игорек Кочерыжкин, захватив котелок и ведерко пошел к реке, но скоро вернулся, сказав, что повредил ногу.
В лесу стояла тишина. Только иногда кричал кто-то, непонятно и страшно. Темная сырость надвигалась на костер. Я взяла котелок и ведерко, пошла к знакомой тропке.
Но через несколько шагов дорога стала совсем незнакомой. Лохматые чудовища протягивали свои корявые лапы со всех сторон, хватали за плечи, лизали мокрыми языками. Я нарочно останавливалась, трогала руками кусты, гладила их и уговаривала: «Ну, вы что, вы чего меня пугаете? Ведь я же своя!» Чудовища уползали в кусты поглубже, смотрели поблескивающими глазами, хихикали и шипели. Вдали ревели неведомые звери, и я успокаивала себя тем, что это коровы на скотном дворе. Но твердо знала, что рычат тигры, львы или ихтиозавры. Из глубины веков.
Несколько раз я чуть не повернула к костру. Потом поняла, что заблудилась: обычно до реки не больше пяти минут, а я шагаю уже минут пятьдесят, не меньше.
Тогда я стала думать о наших партизанах. Как они пробираются ночью по лесу, подходят к деревне и не знают, что встретят там, кто ждет их за темными стволами, в избах с черными окнами…
Послышалось журчание воды. Босыми ступнями чувствую знакомые уступы тропинки. Река блестит в темноте, светлые струи обегают камни. На середине реки я зачерпнула самой чистой, прозрачной воды, напилась. Капли звонко падали из котелка в речку. Набрала еще воды. По темной тропе поднялась к костру. И мы повесили котелок над огнем.
Когда доваривалась похлебка, а мы осторожно сыпали в котелок, прямо в душистый пар, добытую днем соль, пламя осветило худощавое лицо, знакомые светлые глаза. Над костром стояла вожатая Лида. С тоской взглянув на грибы, я машинально вспомнила тогдашнее присловье:
— Все пропало, Бобик сдох…
— Тузика зарезали, — задумчиво согласилась Лида и ушла в темноту, не сказав больше ни слова.
Мы радовались костру, грибной похлебке, чаю, для которого днем набрали много малины и поздней земляники. Радовались луне, неподвижно стоящей в темных ветвях сосен, там, где солнце вечерами зажигало свой костер. Радовались тишине в лагере и спокойному лаю собак в соседней деревне.
Был июль сорок второго года.
Через некоторое время я узнала, что в один из этих дней в военном госпитале умер мой отец. Он был красногвардейцем еще в Гражданскую. И сейчас на фронт пошел добровольцем. Долго уговаривал в военкомате взять его, не подходящего по возрасту.
ПОХОДКА
— Раз-два! Раз-два! — по центру города, посередине главной улицы, шагают матросы.
Редкие прохожие, старики или дети (кому еще ходить по улицам в рабочее время в сорок третьем году?) останавливались, серьезно, долго смотрели вслед матросам.
— Раз-два! Раз-два! — Ветер рвет ленты на бескозырках. Отглаженные блузы, на плечах — воротники в виде коротких мушкетерских плащей. Дружно взлетают руки. Четко ударяют подошвы по мостовой: Раз-два! Раз-два!
А вслед за ними шагала я. Шагала и думала, как хорошо я иду, как слаженно движутся ноги, в такт махают руки, и уж наверняка не выделяется то, что в далеком будущем станут называть альпинисты пятой точкой, и выпуклость которой я презираю всей душой, абсолютно…
Я уже в седьмом классе. Весна сорок третьего года. Все довоенные запасы одежды давным-давно кончились. Запасы белков, жиров и прочего в организме — тем более. Я очень люблю читать. На днях прочла о походке. Походка и человек! Походка у женщины! Красота, изящество, благородство, сила воли — все выражено, все отражается в походке. И я думаю, как стройно, как подобранно выглядит моя фигура.
Посередине тротуара — круглая черная дыра, из которой выглядывает голова на тощей шее, лицо землистого цвета, рот до ушей. Другой водопроводчик сидит на круглой железной крышке водопроводного люка, курит. Рядом красная тряпочка на палке.
— Гляди! Во крокодила-то! — говорит тот, кто в круглой дыре, сует папиросу в рот и показывает на меня пальцем. Его товарищ весело кивает.
То, что это определение относится к моей внешности, ко мне, приостановило меня, заставило в задумчивости опустить голову. И только прекрасный вид шагающих моряков, — ленты вились над синими полосками воротников, воротники плескались по ветру, клеши, — вывел меня из этого состояния. И до самого маминого госпиталя я шагала, стараясь не сбиться с четкого такта обутых в блестящие ботинки ног.
— Раз-два! Раз-два!
ФОРПОСТ
Это была первая моя настоящая работа. За нее мне платили триста рублей и дали рабочую карточку на хлеб и на продукты. А еще мне, четырнадцатилетней, дали двадцать детей в возрасте от семи до десяти лет. Они жили в домах завода «Красный химик». Что-то вроде городского лагеря для отдыха и занятий. Это называлось — форпост.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11