А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А его сотоварищи со своих мест допытываются, скоро ли у Акакия Акакиевича жена родит… Тут же всплывает в его воображении хозяйка без четырех передних зубов, придерживающая на тощей груди капот, в компании с самим Акакием Акакиевичем, разбежавшимся для поцелуя. Краснеет бедный Акакий, потупляет глазки… Решается ничего более не слушать.
А за окном запорхали, залетали белые мухи. И все сбежались к окнам. А там — крыши, трубочист вылезает из трубы… На него засмотрелись.
«Снег, Акакий Акакиевич!»
А он специально не слышит, и все. Опять наслаждение на лице его.
«Снег же, Акакий Акакиевич! Пора шинель доставать!»
А он специально не слышит.
Тогда нарвали бумажек и столпились, глядят.
Акакий же дорвался до заглавной буквы Т. Первая кривуля… Палочка… Он себе подмаргивает. Вторая палочка… За-го-гу-ли-на — — — Что это?
На бумагу упала еще бумага, еще, еще…
«Что это?»
«Снег, Акакий Акакиевич!»
«Что, что такое?»
«Да снег, снег!»
Башмачкин, подувши на лист, осторожно его очистил. А на лысине, на воротнике так и остались клочья бумаги.
А один молодой, недавно определившийся чиновник, особенно расшалившись, поощряемый взглядами сотоварищей, залез сбоку и тихохонько толк Акакия Акакиевича под руку!
Это как раз один из тех моментов, когда очевидная жалкость положения жертвы толкает мучителей на новый гомерический смех, на новые подвиги.
И вот тут Акакий Акакиевич, возбужденный торжественным слогом переписываемой казенной бумаги, и должен сказать свою знаменитую фразу: «Оставьте меня, зачем вы меня мучаете?»
Все прыснули снова.
Но, вскочивши на ноги, тот самый молодой чиновник вдруг будто остановился, как пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде.
И, может статься, этот молодой чиновник все маялся, все слышал эти слова и писал в задумчивости вместо работы «Я брат твой» и кончил тем, что решился подойти к Акакию Акакиевичу с протянутой рукой. Но А.А. очень испугался этого жеста, и все кругом одобрительно загоготали, тоже расценив этот жест как именно подвох.
И вроде взялся и провожать Башмачкина горячий молодой человек, но А.А. было очень не с руки, он боялся белых мух и мороза и поэтому нацелился сдать сегодня же шинель в починку Петровичу. И потому свернул он от своего провожатого, а молодой чиновник шел высоко поднявши голову, как будто всему миру хотел сказать «я брат твой», и поскользнулся на дынной корке и шлепнулся.
А Башмачкин уже карабкался по черной лестнице с узлом на руке, добирался до Петровича, слегка попридержав дыхание и сощурившись от запаха.
Петрович, абсолютно трезвый, со слезой в единственном глазу, упрямый как черт, вдевал нитку в иголку.
Петрович, как это известно из повести, в такие минуты был крут, несговорчив, как истый сын Петра, и был еще охотник заламывать черт знает какие цены.
И здесь следует также сделать остановку и сказать, что в жизни Акакия Акакиевича, так же как и в жизни его предшественника Евгения из «Медного всадника», так же как в жизни всех незащищенных, решающую роль играют роковые обстоятельства, то есть те, к которым относятся, в частности, явления природы. Наводнение губит пушкинского героя. Он пытается найти первопричину и находит ее в том, что Петр не на месте поставил город. Акакия Акакиевича губит мороз — он приводит его к Петровичу. Который, будучи в трезвом состоянии, то есть не в духе, отказался оказать Акакию Акакиевичу обычную свою нищенскую, копеечную услугу, а возжелал новизны и переворотов, чем толкнул нищего Акакия Акакиевича на непосильное предприятие.
Желание новизны, переворотов, лучшего устройства жизни губительно для слабого, кое-как устроившегося человека.
Одно дело мороз и наводнение, а другое дело, когда беззащитному отказывают или хитрым образом склоняют его к непосильным действиям.
Когда о милосердии даже нет и речи, и нет простой жалости, и нет понятия, кто перед тобой, когда у нищего выманивают последнее, и все по-деловому, по-честному, ибо дело есть дело.
Но бессмысленно шить шубу немощному, нельзя жениться бедному на красавице, нельзя ребенку давать деньги: отберут, ограбят, убьют.
У Петровича дело на первом месте (он случайно трезв, во хмелю он тоже смирен).
И вовлекает же он Башмачкина в свои прожекты, и сам увлекается, и даже когда Акакий ловит мгновение, чтобы и жена Петровича вышла в своем чепчике, кроме которого в ней нет решительно ничего привлекательного, и чтобы это было воскресенье, когда Петрович сильно в подпитии и голову держит к полу и сильно косит глазом — даже тогда ничего не выходит и Петрович не отрекается от своего прожекта, все помнит и, словно его черт толкает, говорит, встрепенувшись, что нельзя, дескать, починить старую шинель, извольте заказать новую.
И тут — раз новизна — начинается совершенно другое существование.
Акакий Акакиевич садится с привычным пером в руке считать свои капиталы, пересчитывает мелкое серебро в шкатулке с прорезью, мечтая, плюсует к имеющейся сумме воображаемую… зачеркивает…
Февраль, сечет дождь со снегом, повисли сосульки у львиных бород по фронтону…
А вот уже апрель, и у одного льва за ухом вырастает какая-то хворостинка. Дом начали красить голубой краской. Уйдя в проем ворот, Башмачкин возвращается с голубым боком.
Мимо пробегают кошки.
Башмачкин думает: «Не положить ли, точно, куницу на воротник?»
И молодцевато примеряет каждую из пробегающих кошек, накидывая их мысленно на плечи, как боа.
Июль. Башмачкин заканчивает подсчет без свечи. За окном — ночной Петербург, уже нет белых ночей, но светла адмиралтейская игла. Перед Башмачкиным горка серебра и пачечка бумажек.
На листочке у него написано: итого 79 рублей 86 копеек.
Тут же Акакий и Петрович — жених с жениховым братом — ходят по лавкам.
Петрович как Петр, поспешает впереди.
Акакий как Меншиков, поспевает за ним.
И вот, наконец, когда залетали уж белые мухи, А.А. выходит в город в новой шинели.
То он одет, то, снова в одном вицмундире, любуется ею со стороны, она идет рядом скромнешенька, держит его за локоть, она выше его, стройнее… Вот обернулась как бы — на зрителя. Вот она снова слилась со своим владельцем — подруга, почти супруга.
А Петрович вышел вслед за ним и, оставаясь на улице, долго еще смотрел издали на шинель и потом пошел нарочно в сторону, чтобы, обогнувши кривым переулком, забежать вновь на улицу и посмотреть еще раз на свою шинель с другой стороны, то есть встретить свое творение прямо в лицо.
А Акакий Акакиевич чувствовал всякий миг минуты, что на плечах его новая шинель, и несколько раз даже усмехнулся от внутреннего удовольствия.
И в департаменте его встретили как молодожена, все в ту же минуту выбежали в швейцарскую смотреть новую шинель.
И А.А., весь закрасневшись, начал было уверять довольно простодушно, что это совсем не новая шинель, что это старая шинель.
Ибо — сделаем опять небольшое отступление о жалости и милосердии.
Жалость, как уже говорилось — чувство, от которого нехорошо становится на душе, жалость взывает о помощи. А у каждого, как уже говорилось, свои дела и хлопоты. На свое не хватает сил.
И милосердия тут не жди.
А от чего хорошо становится на душе у человека? Что любит душа? Душа любит спокойную совесть, любит радость и очищение от грехов.
Все-таки ведь сослуживцы знали, что А.А. надо жалеть. Знает же человек, что бить слабого плохо. Неизвестно откуда, но знает. Бьет, а все-таки оглядывается. Это если все вместе бьют, тогда они чувствуют себя силой.
Сослуживцы знали за собой грех безжалостности — и потому так обрадовались, когда наконец А.А. пришел в новой шинели. Все любят освобождение, отпущение грехов — тем более что А.А. обошелся без их помощи. Молодец!
Как все любят читать книги с хорошим концом! Только испытаешь жалость, как уже все обошлось. И как будто бы ты сам хороший.
Это был праздник отпущения грехов всему департаменту.
Правда, на этом празднике — у помощника столоначальника — Башмачкин опять странно выглядел — вроде его роль уже кончилась, он уже выбился из нищеты, прощен и должен исчезнуть — после хорошего конца странно читать продолжение — а Башмачкин все не исчезает, все присутствует и опять бьет на жалость, вызывая какое-то странное желание, чтобы его вообще больше не было.
И на этом празднике должен мелькнуть Взгляд.
Говорят, глаза — зеркало души. Говорят, что глаза — живые выпуклости мозга, единственное, что живет на лице и показывает, светло или темно внутри.
Помните тот пронзительный взгляд из «Портрета»?
Это — взгляд ненависти.
Тот взгляд, который вырывается, как белым днем белый огонь из дула. Обесцвеченный, не темный. Белое пламя ненависти.
Скорее всего это может быть взгляд лакея.
Но не обязательно. Это может быть взгляд обычного шутника — преследователя А.А. — такой шутник: возьмет, кривым переулком обгонит да и лицом к лицу на площади отберет шинель. И бросит ее, чтобы было еще смешней. Или продаст: еще смешней. Шутник-убийца.
Нельзя так шутить с сильным. Шутить можно со слабым, который беззащитен и тем раздражает.
Шутка с беззащитным, игра с ним — это какая-никакая, а все же власть над человеком. Чаще всего шутки позволяет себе группа людей — анонимные письма, безымянные похитители чести — они могут всласть поразвлечься, побаловаться в охотку.
Возможно, что чествование А.А. и было во многом игрой: восхищение чиновников башмачкинской шинелью с кошкой на воротнике, этим доморощенным творением кривого, вечно пьяного, но любящего все новое Петровича — и сама кража шинели не была ли шуткой молодцов над А.А. — не обязательно его сослуживцев, может, и других…
Они не облечены властью. Для них власть — мечта. Они не могут резко отказать, выгнать, не могут решительно запретить. Они могут обсыпать, облить, толкнуть, украсть дорогое и бросить, написать пасквиль, пустить сплетню. Их должно быть несколько, чтобы можно было перемигнуться и потом долго хохотать.
То, что у А.А. украли шинель — это несомненная шутка, тем более что громовое восклицание «А ведь шинель-то моя» носило явный оттенок театральности и бравады и было рассчитано на зрителя.
Медленное умирание Акакия Акакиевича после кражи шинели состоит из беспорядочных криков на площади, бега домой в снегу, безумного рассказа хозяйке и, наконец, хождения по официальным лицам. Что бормочет бедный человек, как его заносит, как он хочет, наконец, показать характер и как сникает — это все история обычная, как обычен смех, которым А.А. неотвратимо должен быть встречен у себя в департаменте со своей старой плачевной шинелью.
Явились и добрые советчики, и кто-то стал собирать деньги по подписке — тот горячий молодой человек, наверное. Не собрал ничего, сопровождаемый странными взглядами и улыбками.
И в результате Акакий Акакиевич оказался у Значительного лица.
А это в повести как раз такое лицо, которое никогда не шутит. Не может шутить. Зато оно может отказать. Оно может запретить. Нельзя представить себе, например, что Бенкендорф шутит шутки. Здесь уже оскорбители не безымянные, здесь власть строгого, очень строгого лица — столь строгого, что с низшими он оставался вечно в одном и том же молчаливом состоянии, произнося только изредка какие-то односложные звуки — и все это из страха, не уронит ли он чрез то своего значения…
Короткое время отделяло уже Акакия Акакиевича от смерти, когда он вошел к Значительному лицу и получил последний и самый безразличный, незаинтересованный удар, которым могла поразить его и самая природа-удар, исходящий не от человека, но от сверхчеловеческого.
Ну, еще немного человеческого все же оставалось в Значительном лице, ибо, когда А.А. почти вынесли сторожа, Значительное лицо искоса, то есть украдкой, взглянул на своего приятеля, присутствовавшего тут же, и не без удовольствия увидел, что приятель его находится в самом неопределенном состоянии и начинает даже со своей стороны испытывать страх.
Дальше дело быстро пойдет к развязке, и доктор у постели больного посоветует хозяйке:
«А вы, матушка, времени даром не теряйте и закажите теперь же ему сосновый гроб, дубовый будет для него дорог».
Акакий Акакиевич еще жив, а его уже обмеряют — Петрович, что ли? Акакий же Акакиевич на это встрепенется и захочет заказать у Петровича новую шинель, с западнями для воров…
Шинель-крепость, с решетками на окнах, а чтобы запасы еды и воды хранились в подвалах, и если идти через залы и переходы, лестницы и спуститься наконец, то под самой последней черной лестницей в маленькой каморке стоял бы ящичек, куда А.А. бы поместился в темноту, теплоту, вдвинулся, защищенный со всех сторон, откуда бы его никогда не вынули, самое главное…
Это видится ему, а нам видно, что бедный Акакий Акакиевич лежит воистину в ящике, но в могиле…
А над ним земля, слой снега, слой метели, и в этом верхнем жизненном слое бредут и едут люди, оставшиеся в живых, но многие собираются кучками и все показывают на ту простую могилу, потому что по Петербургу пронесся слух, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец, ищущий какой-то украденной шинели.
Он спокоен, лежит в своей ледовой постели, а все участники этой истории неспокойны.
Значительное лицо как бы сам наведался к хозяйке Акакия Акакиевича и, услышав скорбную новость, как-то поморщился. Как морщатся при зубной боли.
Вот Значительное лицо ест — и то ли зуб ноет, то ли что…
Вот подписывает бумаги, роняет — а сторожа кидаются поднять, как тогда Акакия Акакиевича…
Вот он на званом обеде успокоился. Он шутит, все шутят, он пьет. Он ест, зуб не болит. Ничего. Все.
А тут Акакий Акакиевич, спя вечным сном в саване и со свечкой, просыпается, как его матушка-покойница, ищет ногами туфли, воздымается с постным видом святого вон на землю, смотрит из-под руки, видит далекий подъезд, откуда с довольным лицом выходит Значительное лицо. Акакий Акакиевич еще раз потягивается, чешет под мышкой, вытягивает руки лодочкой, как пловец, и пошел сажонками через метель, отмах головой — и вперед.
И подсаживается сзади к Значительному лицу и с безразличным все тем же видом крепко хватает его за воротник. Как только Значительное лицо оборачивается, Акакий Акакиевич начинает выглядеть «совершенным мертвецом». Рот его кривится, и он произносит:
«А! Так вот ты наконец! Наконец я тебя того, поймал за воротник! Твоей-то шинели мне и нужно!»
Тут из-под руки Акакия Акакиевича начинает выдираться куница на воротнике, выдирается — и ну драпать без оглядки!
«Не похлопотал об моей, да еще и распек — отдавай же теперь свою!»
И показал Акакий Акакиевич зубы!
И скинул Значительное лицо с себя шинель, и заорал на кучера не своим голосом:
«Пошел во весь дух домой!»
И стал маленьким-маленьким.
А Акакий Акакиевич, наоборот, стал таким большим-большим, огромным надо всем городом, и почесал босой ногой ногу, и зевнул, и сошел под землю, и там улегся поудобнее, на бочок. Огромный Акакий Акакиевич и на нем весь Петербург, весь мир…
(опубликовано в журнале «Искусство кино»)
начало 1980-х гг.
Шоковая педиатрия
У каждого из нас на квартире стоит телефон доверия.
И мы звоним своим родным людям по таким же телефонам доверия (что-то будет, когда разговоры поставят на счетчик — жаловаться придется в темпе, подруга позвонит, «слушай, тут такое было» — и сразу: «Машка-то моя болеет явно гайморитом, поперлись мы к врачу, голова у нее болит, нюх как у старой собаки, ничего не чует, разговаривает в нос вроде Хазанова в период кулинарного техникума, храпит бедный ребенок совсем как наш папа»).
Ее Маше двенадцать лет, тихая девочка. Летом плавала в деревенском пруду, простыла.
— Слушай. Наш врач послал нас на снимок, через двое суток получил милое такое изображение Машкиного черепа, говорит: «это не гайморит» и загадочно смотрит. Теперь вопрос: а как лечить этот не-гайморит? Может, это что, аденоиды? Он ей направление на исследование в больницу настрогал, но предупредил: надо будет сделать анализ на СПИД, а то в больницу не положат. Я испугалась, боюсь больниц с собственного детства, спрашиваю: а без госпитализации? Он опять так же с юмором смотрит, без госпитализации это вам обойдется очень дорого. Как дорого? Здесь он посмотрел совсем загадочно и дал телефончик какого-то кооператива, но повторил, что дороговато.
Тут моя подруга закуривает и продолжает:
— Ты знаешь наши зарплаты. Елки-коляски, потащились в эту детскую Русаковскую больницу на консультацию. Корпус уха-горла-носа солидный, пять этажей, как школа. Внизу пусто. Ждали-ждали, инда побрели наверх, везде заперто, на пятом этаже начали стучать. Слышно, где-то далеко гомонят явно дети. Стучали-стучали, подошел кто-то к двери, но не открыл, так и переговорили через дверной пробой. Врач, сказали, идет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32