А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Где вы взяли этот снимок? — спросил Грачик.
— Нескольким ателье было поручено сфотографировать наш скромный храм, — ответил Шуман. — Я намеревался размножить снимок с целью продажи прихожанам. Нам нужны средства на поддержание храма.
— И вы полагали, что снимок со столь неказистой постройки будут покупать в таком количестве, что это может вам что-то дать?
— Именно в том, что вы изволите называть неказистостью, и заключается смысл. Убогий вид нашего храма должен напоминать верующим о бедственном положении дома господня. Продажа снимков была бы источником дохода на поддержание храма.
— А каким образом эти трое попали на снимок? — спросил Грачик.
— Я сам этим удивлён, — отец Шуман пожал широкими плечами. — По-видимому, фотограф не заметил, как они вошли в поле зрения аппарата, или не придал значения тому, что на снимке окажутся прохожие. Но я счёл этот снимок испорченным и забраковал его. И только теперь, когда до меня дошёл слух о случившемся с Круминьшем, я вспомнил об этой фотографии и счёл своей обязанностью представить её вам. — Шуман ткнул пальцем в фотографию: — Вот видите: один из этих людей — в форме милиции.
— Мы вам благодарны. Оставьте эту фотографию нам.
— О, разумеется!
Разговор казался оконченным, а священник все ещё мялся. Он взялся было за шляпу, но Грачик видел: что-то недосказанное висит у него на языке.
— Вы хотите сказать нам ещё что-то?
— Видите ли, — смущённо проговорил отец Шуман. — Фотографирование обходится теперь так дорого… Я уплатил за этот снимок…
— Ах, вот в чём дело! — не без удивления воскликнул Грачик. — Сколько же мы вам должны?
— Такой снимок, сделанный в одном экземпляре, фотографы ценят в пятьдесят рублей. — И священник с поспешностью пояснил: — Они берут за выезд из Риги.
Грачик вручил священнослужителю пятьдесят рублей, и тот, церемонно поклонившись, ушёл. Грачик внимательным взглядом проводил его широкую спину и багровевший над нею мясистый затылок, прорезанный у шеи узкой полоской крахмального воротничка. Когда Грачик смотрел на розовый затылок, на белую полоску накрахмаленного полотна над черным воротником пиджака, ему казалось, что он уже где-то видел и этот мясистый затылок и эту белоснежную полоску над черным сукном… Но где?.. Где?..
По привычке непременно вспомнить то, что показалось ему знакомым, Грачик ещё долго, настойчиво думал о затылке священника. Но нужное воспоминание не приходило. И он решил, что память его обманула или при взгляде на отца Шумана ему вспомнились подобные же, но другие упитанные затылки.
Однако Грачик был упрям тем хорошим упрямством добросовестности, какое необходимо всякому исследователю. Промучавшись ночь, напрягая память, он наутро, не успев позавтракать, отправился к костёлу в Риге и первым вошёл под его тёмные своды. В притворе ещё не было даже зажжено паникадило, и Грачик больно ударился протянутой рукой в затворенную дверь. Сторожиха с нескрываемой неохотой загромыхала ключами. В храме было тихо и пусто. Шаги Грачика не очень громко отдавались на выщербленном, словно выбитом подковами полу. Грачик прошёл по рядам скамей. Запах времени, не слышанный Грачиком раньше, въедался в его ноздри, как напоминание тлена, к которому с каждым веком, с каждым десятилетием быстрей и верней шёл этот памятник богу, упрямо не желающему уходить в небытие. Грачик прошёл на место, где стоял во время богослужения несколько дней назад, когда приехал поглядеть храм и обряды. Он, как тогда, прислонился к колонне и закрыл глаза. И снова перед ним, как тогда, потянулось торжественное богослужение. Скамьи заполнялись людьми, похожими больше на любопытных, явившихся поглазеть на интересное зрелище, чем на богомольцев… Грубо раскрашенные изваяния мадонны и святых лепились к массивным опорам высокого свода. Ковёр дорожки, протянутой от боковой двери, яркой полосой алел вокруг всей церкви, ведя к алтарю. И, наконец, появились, выплывая из низкой двери, фигуры священнослужителей всех рангов. Почти всем им — большим и дородным — приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о камень низкого свода. Кружевные одежды поверх чёрных сутан, белоснежные галстуки. И надо всем этим — хмуро сосредоточенные, налитые кровью, напоённые сознанием своего значения, иссиня-багровые лица. Вот лицо важно вышагивающего епископа. Он глядит в пол и ступает так осторожно, словно старается ступить на след своего собственного огромного посоха. За епископом целая процессия худых и толстощёких, но одинаково важных, одинаково налитых кровью лиц. И где-то в хвосте процессии, рядом с маленьким сухопарым старичком, облачённым в не по росту длинный хитон, с золотым крестом на груди, — лицо — широкое, с отвисающими щеками и насупленными белобрысыми бровями. Двойной подбородок лежит на глянце крахмального воротничка. Лицо настолько красно, так напряжённо, налито кровью, словно этот воротничок давит шею священника подобно пыточному ошейнику. Вот-вот, брызнет кровь из пор надувшегося лица…
Грачик хорошо помнит, что, глядя вслед процессии, он видел затылок замыкающего священника — такой же налившийся кровью, такой же раздутый, как щеки, подбородок, как все лицо… А не был ли перед ним тогда этот самый Затылок? Тот же, который он видел вчера, — затылок отца Шумана?
И сейчас, когда Грачик вспомнил, как церемонно поклонился отец Шуман, взяв свои пятьдесят рублей, как важно шагал к выходу, показывая широкую спину и складки затылка, Грачику почудилось, будто он снова видит всю процессию там, в рижском костёле. Грачику чудилось, что он без ошибки воспроизвёл бы теперь и торжественную песнь органа, под звуки которого совершалось шествие… Да, теперь он был уверен — вчера перед ним был тот самый затылок! Красный затылок отца Шумана!
10. Прокурора зовут к ответу
Стоя у окна приёмной первого секретаря, Крауш смотрел на Ригу. С этой высоты город казался утопающим в садах. Бульвары и парки сливались в сплошной зелёный массив. Сколько бы раз Крауш ни подходил к этим окнам — а он был частым гостем на верхних этажах ЦК, — Рига всегда представала перед ним по-новому прекрасной. Весна, лето, осень — все одевало город своим ни с чем несравнимым убором. С этим соглашался даже он, Крауш, — человек отнюдь не влюблённый в природу. Он не мог бы дать отчёта: почему эта панорама всегда заставляла деятельно работать его память, но это было так. Этапами, в зависимости от настроения, проходили перед ним события прошлого — жизни, отданной тому, чтобы этот город стал тем, чем стал: сердцем Латвии, столицей страны, принадлежавшей его народу, управляемой его народом. Крауш хорошо помнил, кто и как правил страною прежде; помнил корысть и властолюбие полновластных хозяев буржуазной Латвии. Поэтому то, что молодому поколению казалось извечным и само собою разумеющимся: народовластие, революционный порядок и равные права для всех — элементы государственности и правопорядка, на страже которых стоял теперь он сам, генеральный прокурор республики, — было для поколения Крауша плодом борьбы со старым миром. И то, что казалось молодёжи прошлым, сданным в музей революции, — самая эта борьба, вовсе не представлялось ему законченным этапом. Борьба продолжалась. Старый мир умирал, но ещё не умер. Его печальное и подчас мрачное наследие как вредный мусор тлело кое-где в сознании людей. Чтобы покончить с этим тлением, тоже нужно было бороться.
Крауш был одним из представителей старой партийной гвардии, для которых в поручениях партии не существовало большого и малого, интересного и неинтересного, видного и невидного. Он уже не рассчитывал воспользоваться для себя самого плодами победы над старым миром и даже не надеялся отдохнуть. Интересы народа и воля партии были компасом, с которым он прошёл по жизни и с которым собирался уйти в вечную отставку. Работа и борьба стали привычкой, жизнью. Он удивлялся тем, кто говорил об «отставке», рассчитывал пенсии, планировал жизнь на покое. Разумеется, это было в порядке вещей, и именно ему, Яну Краушу, было поручено наблюдение, чтобы провозглашённое конституцией право на обеспеченную старость свято соблюдалось. Он был готов вступить в бой с нарушителями этого права других. Но ему не приходила мысль о том, что давно вышли все сроки и его собственной службе и он сам имеет право на покой и на старость. Он не хотел покоя и не чувствовал старости. Этих терминов не было в его словаре.
Да, не раз стоя у этих окон, Крауш размышлял на подобные темы. Но нынче его мысли были куда более прозаическими и ограниченными во времени и пространстве. Они вертелись вокруг Алуксненского района, порученного его наблюдению, как депутату Верховного Совета. Не всегда удавалось вырвать время, чтобы отмахать двести с лишним километров для посещения Алуксне. Подчас приходилось ограничиться телефонным разговором. А время настало горячее — подготовка к уборочной. Вероятно, молодые руководители района наломали дров, и вот Крауша ждёт внушительная головомойка.
Крауш был ветераном партии и занимал один из самых высоких постов в республике. Но когда его вот так, внезапно, вызывали к старшим партийным товарищам, он чувствовал себя немногим лучше, нежели в юности, когда представал перед инспектором школы. На свете существует два рода деятелей. Одни, будучи поставлены на высокий пост, довольно быстро забывают, что этот пост — не что иное, как поручение, тем более ответственное, чем оно выше. Такие деятели быстро теряют представление о собственном месте в системе партии и государства, утрачивают скромность, обретают самоуверенность, ничего общего не имеющую с достойной уверенностью в себе. Начав с того, что при встрече со старыми товарищами подают им левую руку, они скоро утрачивают партийное лицо, помышляют только о бытовом подражании дурным примерам вельможемании, забывают о том, что они — только слуги народа. Такие кончают безвестностью за штатом истории. Другого рода деятели на любом месте и в любом положении сохраняют ясность перспективы и понимание обстановки. Они всегда помнят об ограниченности собственной ценности и о значении порученной им работы. Такие остаются верны ленинским заветам партийной скромности и знают, что их сила не в них самих, а в стоящей за ними партии. Такие одинаково серьёзно относятся к критике сверху и снизу.
Сегодня, переступая порог кабинета первого секретаря Центрального Комитета, Крауш был немного не в своей тарелке — за ним вина: упущенное из рук руководство подготовкой к уборочной.
Товарищ Спрогис, первый секретарь ЦК, — человек небольшого роста и той степени плотности, которую только-только нельзя назвать полнотой, — поднялся из-за стола и сделал шаг навстречу Краушу. Седые усы его так топорщились, что придавали лицу сердитое выражение даже тогда, когда Спрогис чувствовал к посетителю искреннее расположение.
— Давно не виделись, — густым хрипловатым, словно простуженным, баском проговорил Спрогис, имея в виду, что со времени последнего заседания бюро ЦК, на котором присутствовал Крауш, прошло уже пять дней. — Как дела?
— Хвастаться нечем.
— В какой области?
— Да начать хотя бы с той, о которой бюро поручило мне собрать сведения.
— Вы имеете в виду правопорядок в республике?.. Разве так плохо обстоит дело?
— Конечно, сравнить нельзя с прошлым, но все же… Нет-нет да и забудет кто-нибудь, что конституция — это не просто плакат с красивыми словами. — Усы Спрогиса встопорщились ещё больше. Крауш улыбнулся: — Нет, нет! Дело не дошло до того, чтобы нужно было повесить перед каждым работником аппарата её текст. Не дошло и не дойдёт!
— Но если хотя бы один советский гражданин может ткнуть нас носом в то, что забыта хотя бы одна её статья и хотя бы один только раз, одним только работником аппарата, — стыд и срам! Небось хуже всего там, где дальше от глаз: в районах, в колхозах? А для чего там ваши прокуроры?
— Да ведь народ теперь как понимает дело?.. Чуть что — конституция. Налог перебрали — конституция! В районный центр понапрасну вызвали, от работы оторвали — конституция! Я уж не говорю о том, что нужно семь раз отмерить, прежде чем вора за руку схватить.
Басистый смех Спрогиса гулко разнёсся по большому, отделанному деревом кабинету.
— А вы говорите «хвастаться нечем». Так это же просто великолепно: народ сам, без помощи ваших прокуроров, стоит на страже конституции! Это же просто отлично! — весело повторял Спрогис, размахивая трубкой. За нею тянулась полоса едкого дыма. Спрогис курил очень крепкий табак, какой куривал, наверно, ещё будучи литейщиком на «Руссо-Балте», и Крауш чувствовал, что от этого дыма его тянет на кашель. Спастись можно было только закурив самому, но папиросы остались в приёмной, и он пытался подавить приближавшийся мучительный приступ кашля. А Спрогис между тем продолжал: — Вот это и есть настоящий порядок! — Тут он сунул трубку в рот, и две стремительные струи дыма, одна вдогонку другой, вырвались из-под его усов. — А вот переходя к Алуксненскому району, приходится сказать, что хвастаться действительно нечем.
Крауш посмотрел в глаза Спрогису.
— Это моя вина, — сердясь на самого себя, сказал он. — Но есть кое-что принципиальное, что народ ставит перед нами как важнейший, первоочередной вопрос: кукуруза!
Спрогис далеко отставил руку с трубкой. Вся его фигура выразила заинтересованность. Он с нескрываемым нетерпением ждал, что дальше скажет Крауш.
— Колхозники говорят, — размеренно, как если бы ему хотелось насколько можно точнее передать каждое слово чужого мнения, проговорил прокурор, — они засеют кукурузой в десять раз больше, чем мы предлагаем. «И уж мы её выходим, выхолим, вырастим!..» Но для этого они должны быть уверены, что кукуруза им самим нужна, что без неё им не обойтись. Вот так: они готовы принять любой план заготовки кукурузы, так сказать, на вызов, если мы примем их план: избавить их от посевов зерновых сверх нужного для их собственных потребностей. А в качестве основного производства, в любом масштабе, сколь угодно большом, закрепить за ними животноводство. Рогатый скот и свинья, да ещё гусь — вот что они готовы давать высшего качества и в любом количестве. «Вот тогда, — говорят они, — нам понадобится и кукуруза, и овёс, и такие травы, о каких мы сейчас и не думаем. И все будет», — говорят они…
По мере того как говорил Крауш, лицо Спрогиса принимало все более суровое выражение, усы топорщились, и клубы дыма, один другого гуще, взлетали над его головой, словно выстреленные.
— …Они прямо-таки помешались на рогатом скоте, — в заключение раздражённо заметил Крауш.
Спрогис с кряхтеньем поднялся из-за стола и медленно прошёлся по кабинету.
— А может быть, и не так уж помешались! — послышался его бас из дальнего угла комнаты. Крауш оглянулся и с удивлением увидел, что один глаз секретаря прищурен, словно он подмигивал прокурору.
— Может статься, не такие уж они помешанные, а? — задумчиво повторил Спрогис, подходя к Краушу.
Несмотря на свой небольшой рост, он глядел теперь на прокурора сверху вниз:
— Ну, что ж вы молчите, прокурор? Что вы сами-то думаете: помешались они или нет?
— Я плохой хозяйственник, — уклончиво ответил Крауш.
— Вой тик вен сауле спид, ка па логу истаба… Разве только и свету солнечного, что через окошко в избу?.. Как ни стара поговорка, а нынче в ней столько же смысла, что и тысячу лет назад. Может быть, и впрямь колхознику не только света в окошке, что мы ему отсюда, сверху, посветим, а? — Кажется, Спрогис опять подмигнул. Или только прищурился? — Его интересы — наши интересы, наши интересы — его интересы… Надо посоветоваться с хозяевами. Да не с нашими канцеляристами, нет!.. А собрать вселатвийское совещание колхозников, посудить да порядить всенародно: что выгоднее всего республике? Что годится для наших почв, для нашего климата? Может статься, мы действительно маслом, мясом, свининой, гусятиной советский народ питать можем, а? Вот перспектива! Черт побери, вывозили же эти продукты господа латышские буржуа во времена Ульманиса! А что мы хуже их, что ли?! А нам за масло да за мясо хлеба подкинут и всего, что надобно, а? Ведь не требует же Москва хлеба от Кузбасса! Не берут хлеба с Воркуты, с Грузии! Енисей искупает свою бесхлебность лесом и ископаемыми. Средняя Азия — хлопком. Может статься, по такому примеру и мы вместо ржи — корову, вместо пшенички — свинью, гусятинку? Яичко, маслице, мясцо, а?
— Не знаю, не знаю, — уклончиво бормотал Крауш.
— Э, нет! — Спрогис сердито взмахнул трубкой над головой прокурора: — Надо знать, прокурор, и своим умом пораскинуть, Москве подсказать, посоветоваться с нею. Это и есть то самое, чего ждёт от нас партия: инициативы, разумной подсказки, раздумья и совета. Иначе можно забрести в такой тупик, что и ног не вытащишь. Знаете, как говаривали деды:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10