А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его глаза были прикрыты стёклами пенсне. Как и все офицеры, он был в штатском.
Генерал опустился на председательское место и, вытянув перед собою руки, несколько мгновений смотрел на их сцепленные пальцы. Коротким кивком, без каких бы то ни было вступлений, открыл заседание. Офицеры говорили по раз навсегда установленной очереди. Генерал изредка прерывал их вопросами. Ещё реже задавал вопрос кто-нибудь из присутствовавших. Без десяти десять генерал таким же коротким кивком отпустил офицеров, движением руки отметив Годара и Анри.
— Прошу задержаться.
Когда за последним из офицеров затворилась дверь, генерал Леганье поднялся и несколько раз прошёлся по комнате. Потом остановился перед одним из окон и с таким интересом стал наблюдать за вознёю птиц в каштанах сада, что можно было подумать, будто он совершенно забыл об ожидающих его офицерах. Он даже водрузил на нос пенсне и несколько нагнулся над подоконником, чтобы иметь возможность лучше рассмотреть так заинтересовавших его птиц.
Но было бы заблуждением думать, что птицы способны были возбудить в начальнике Второго бюро такой интерес, чтобы заставить его забыть о делах. Прикрываясь этим невинным занятием, генерал обдумывал, как лучше изложить подчинённым поручение, способное удивить даже его привыкших ко многому людей.
— Друзья мои, — проговорил он, быстро оборачиваясь и направляясь к столу. Его голубые навыкате глаза на мгновение остановились на лицах офицеров. Затем он привычным движением сдёрнул с носа пенсне и ловко пустил его волчком по полированной поверхности стола. — Друзья мои, придётся немного заняться историей, правда не очень древней, но довольно туманной…
Он сделал паузу, словно ожидая реплик. Но офицеры молчали. Они слушали, уставившись в зеркальную поверхность стола, не поднимая глаз на начальника.
— Речь идёт о поджоге рейхстага в Германии, — продолжал генерал. — Точнее выражаясь: о тех, кого боши обвиняют в этом поджоге, — о болгарине Димитрове и немце Торглере.
— Основной обвиняемый по этому делу, — заметил Годар, — голландец ван дер Люббе, мой генерал.
— Знаю, но из всей пятёрки меня интересует именно Димитров.
— Георгий Димитров?
— Да.
— Член Исполнительного Комитета Коминтерна…
— Так!
— В тридцать втором прибыл в Париж из Амстердама под именем доктора Шаафсма, жил, не отмечаясь, в Латинском квартале, виделся с Торезом и Кашеном…
— Так!
— Разыскивался болгарской тайной полицией… — Годар на мгновение умолк и исподлобья взглянул на Леганье. — Ваш предшественник, мой генерал, обещал ей содействовать в устранении его со сцены.
— И что же?
— Сюртэ прозевала.
— Вечная история!
— Димитров уехал отсюда в Брюссель, под именем Рудольфа Гедигера…
— Так!
— Потом побывал в Москве…
— У вас хорошая память, Годар!
— В то время я сидел на этом разделе.
— Поэтому-то я и остановился на вас… Немецкие наци из-за своей неуклюжей работы очутились в затруднительном положении с инсценировкой поджога.
— Неуклюжи, как медведи! — со злорадством сказал Годар.
— Мы должны им помочь.
— В каком смысле, мой генерал?
— Димитров превратил скамью подсудимых в Лейпциге в трибуну для пропаганды коммунизма. Посмотрите, что из-за этого творится у нас во Франции: полюбуйтесь на Роллана и других, не говоря уже о наших собственных коммунистах.
— Может быть, отсюда и нужно начать?
— Нет! — Пенсне снова совершило несколько быстрых оборотов на лакированной поверхности стола. — Рубить нужно корни! И, по возможности, вне Франции, — Леганье взмахнул розовой рукой, — там!..
— Понятно, мой генерал.
— Если немцы не сумеют покончить с Димитровым…
— Надеюсь, мой генерал, — вставил Годар, — что сумеют.
— Но весь мир окажется на стороне коммунистов, если немцы просто убьют Димитрова.
— Я вас почти понял, мой генерал!
— Значит, говорю я, с ним нужно покончить так, чтобы… В этом не должен быть виноват никто. Даже немцы!
— Я понял вас до конца, мой генерал!
— Используйте берлинские связи, Годар.
— Это не составит большой сложности, мой генерал.
— Знаю ваш такт, Годар… Если немцы будут вынуждены оправдать Димитрова, что вовсе не невозможно, пусть он не попадёт никуда: ни в Париж, ни в Брюссель, ни в Лондон…
— Скорее всего, он отправится в Москву.
— Да, скорее всего.
— А Москва, мой генерал… — Годар сделал безнадёжный жест.
— Так действуйте, прежде чем он переедет советскую границу! Обдумайте все это и, когда у вас созреет план, доложите мне.
— Будет исполнено, мой генерал.
Леганье кивком задержал поднявшегося было Годара.
— Побудьте ещё несколько минут, пока я не переговорю с капитаном. Вы должны быть в курсе всего дела! — И Леганье обернулся к Анри: — Одно из главных усилий немцев направлено к тому, чтобы доказать, что этот кретин ван дер Люббе — коммунист. Я понимаю: доказать это трудно. Если бы немцы не растеряли старых связей, они, конечно, получили бы от голландцев точные доказательства тому, что ван дер Люббе — коммунист, будь он в действительности хотя бы индийским набобом. Годар расскажет вам, как это делается.
— Я уже вошёл в курс дела, мой генерал, — с готовностью ответил Анри.
— Так возьмитесь за это теперь же: голландцы должны дать все необходимое для доказательства того, что ван дер Люббе — сообщник Димитрова. Вы меня поняли, капитан?
Леганье лёгким ударом розового ногтя заставил пенсне сделать ещё три или четыре оборота на столе и движением головы отпустил офицеров.
Когда пенсне перестало вертеться, генерал осторожно взял его двумя пальцами и лёгким движением, доставившим ему самому очевидное удовольствие, посадил на нос. Потом он снова подошёл к окну и принялся с прежним интересом наблюдать возню птиц в ветвях деревьев.
Курьер дважды заглядывал в щёлку притворённой двери в ожидании выхода начальника. Наконец Леганье спрятал пенсне в карман и, заложив руки за спину, медленно проследовал к себе в кабинет. И там ещё он некоторое время мерно прохаживался, потом, погруженный в ту же необычную для него задумчивость, сидел в кресле. Наконец, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, он позвонил по телефону. Разговор был короткий, закончившийся фразою Леганье:
— Надеюсь, что ваше поручение в Берлине будет выполнено.
Секретный сотрудник британской разведки, сидевший на контроле телефонных переговоров начальника французского Второго бюро, тотчас передал в Лондон стенограмму разговора, в котором его внимание привлекли слова Леганье о поручении в Берлине.
Заработал телеграф между Лондоном и Берлином.
Частная каблограмма редактора лондонской газеты «Ежедневный курьер» пришла в контору её постоянного берлинского корреспондента Уинфреда Роу, известного в международных журналистских кругах под кличкою «капитана Роу».
Причина предстоящего появления Годара в Берлине была уже ясна британской секретной службе, и цель его вполне соответствовала намерениям Интеллидженс сервис. Капитан Роу получил предписание помочь Годару выполнить его поручение.
Незадолго до того, как все это произошло, почти непосредственно за тем, как генерал Леганье опустил телефонную трубку на рычаг, майор Годар появился в его кабинете.
— Мне не хотелось говорить об этом даже при капитане Анри, мой генерал…
— Что-нибудь важное?
— Совершенно ошеломляющее сообщение пришло от Роу в Лондон, мой генерал!
— Через ваш «Салон»?
— Да. Немцы принимают участие в заговоре на жизнь Франклина Рузвельта.
— Ого! Далеко тянутся.
Майор осторожно спросил:
— Что прикажете делать, мой генерал?
Генерал, взгляд которого никогда не задерживался на лице собеседника, на этот раз пристально посмотрел в глаза Годару.
— Молчать! — выразительно, хотя и совсем не громко, проговорил генерал.
Годар поклонился и вышел. Леганье был уверен, что этот офицер понял его.
Почти такой же ответ получил и сотрудник британской секретной службы, положивший перед своим начальником расшифрованный текст срочного сообщения капитана Роу.
— Оставьте эту депешу у меня, — сказал начальник. — Я сам займусь этим.
Ни французская, ни английская секретные службы тогда ещё не имели представления о силах, принимавших участие в кровавой игре, начало которой было положено радиограммой Долласа, посланной с «Фридриха Великого» перед его приходом в Гамбург. Они не знали, что тайная нить, протянувшаяся между Берлином и Вашингтоном, уходила одним концом в личный кабинет начальника немецкой военной разведки полковника Александера, другим концом — в кабинет начальника американского Федерального бюро расследования Герберта Говера. Никто, кроме лиц, принимавших непосредственное участие в «операции», не знал, что 13 февраля 1933 года к Говеру явился агент его бюро Конрой и доложил:
— По делу ФДР, сэр.
— Выкладывайте, — сказал Говер.
— Послезавтра он выступает в Чикаго.
— Ну?
— У меня все готово.
— Кто об этом знает?
— Никто, кроме меня, сэр.
— Завтра я вам скажу. Идите!
Назавтра Говер действительно вызвал Конроя.
— Ничего не изменилось?
— ФДР вылетел в Чикаго.
— Можете лететь и вы.
— А… остальное?
— Все, как я сказал.
И Конрой вылетел в Чикаго, имея в кармане официальное предписание охранять вновь избранного президента Штатов Франклина Делано Рузвельта. Он вылетел на обычном рейсовом самолёте «Пан Америкен» и не знал, что через несколько часов на служебном самолёте следом за ним вылетел и его начальник Герберт Говер.
Это произошло 14 февраля 1933 года, а утром 16-го, когда Джон Ванденгейм, ещё лёжа в кровати, нетерпеливо потянулся к газетам, первым, что бросилось ему в глаза, был огромный заголовок на первой странице «Трибюн»: «Вчера в окрестностях Чикаго совершено покушение на Франклина Д.Рузвельта. Убит мэр Чикаго Эдвард Кермак. Четверо спутников Рузвельта ранено. Убийца схвачен. Его зовут Зонгара. Следствие идёт».
В водянистых глазах Ванденгейма вспыхнул яркий огонёк, и довольная улыбка растянула его мясистые губы. Но уже в следующее мгновение эта улыбка исчезла. Из заметки под сенсационным заголовком было ясно: убит вовсе не Рузвельт, а мэр Чикаго, сопутствовавший ему в автомобиле.
Большая рука Ванденгейма злобно смяла газетный лист. Но он тотчас же расправил его и стал искать сообщение о судьбе покушавшегося. О нем ничего не было сказано. Выражение лица Ванденгейма стало озабоченным. Подумав, он потянулся к телефонной трубке.
В это же время в кабинете своей адвокатской конторы Фостер Доллас с такою же озабоченностью просматривал то же сообщение. Его острые глазки беспокойно шныряли по газетному листу. Потом с нерешительностью остановились на телефонном аппарате. Он взялся за трубку в тот момент, когда раздался встречный звонок Ванденгейма.
— Видели? — послышался в трубке голос Джона.
— Да.
— Какая досада!
— Да.
8
Гонимый ветром мокрый снег с силой ударял в стекла маленького забранного решёткой окна. Он налипал размокшими комьями; комья подтаивали и сползали вниз. Их нагоняли струйки воды, размывали и сгоняли на гранитный подоконник окна в комнате для подсудимых лейпцигского суда.
Димитров, сдвинув брови, глядел на плачущие стекла. Он старался заставить себя думать о предстоящем судебном заседании, но мысли непослушно разбегались и уносились к жизни, шедшей по ту сторону решётки. Тёмной стеной, отгораживающей воспоминания, вставала тюремная камера в Моабите, потом камера полицейской тюрьмы. Вот следователь Фохт, изо дня в день в течение шести месяцев следствия прилагавший усилия к тому, чтобы добиться признаний: сначала лишение газет и книг, потом уменьшение пайка, перевод из камеры в камеру все меньших и меньших размеров, пока не стало возможности сделать даже два-три шага. Наконец — строгие наручники. Фохт велел надевать их на ночь, потом приказал и днём снимать их только на время обеда и одного часа, отведённого для подготовки материалов к процессу. В строгих наручниках руки накладывались крест-накрест, одна на другую и смыкались стальными кольцами запястье к запястью так, что малейшее движение причиняло невыносимые страдания.
За тёмною теснотою тюремной камеры вставал огромный светлый мир. Из него Димитров пришёл и в него должен вернуться во что бы то ни стало — в мир открытой борьбы. В этом прекрасном мире, подобно мощному светилу, лучи которого проникают сквозь камень и бетон тюремных стен, через все преграды, воздвигаемые палачами, сияет гений великих учителей…
Когда мысль Димитрова приходила к этой точке, в его памяти вставал живой Ильич таким, каким он видел его.
Теперь, в эти трудные дни ожесточённой борьбы с машиной фашистской юстиции, душа Димитрова тянулась к образу Ленина.
Сотни раз перебирал он в памяти слышанные им слова Ленина, тысячу раз мысленно повторял строки его произведений. Это было нелегко. Все просьбы Димитрова о предоставлении ему сочинений Ленина, необходимых для подготовки защиты, Фохт отклонял…
Димитров смотрел на бегущие по стёклам холодные струйки талого снега и хмурился, стараясь сосредоточить мысли на предстоящем заседании суда.
Может быть, от холода, царившего в комнате для подсудимых, а может быть, просто оттого, что непривычно было чувствовать свободу от оков, снятых на время процесса, Димитрову все время хотелось потереть руки. Но всякий раз, как он, забывшись, прикасался к запястьям, натёртым наручниками, жаркая боль заставляла отдёргивать пальцы.
Димитров взял карандаш, потянулся к блокноту. Силясь как можно точнее вспомнить слова, медленно записал: «Товарищам надо было отказаться от показаний по вопросу о нелегальной организации и, поняв всемирно-исторический момент, воспользоваться трибуной суда для прямого изложения…»
Димитров морщил лоб: «…для изложения… для изложения…» Нет, ленинская формулировка выпала из памяти. Он записал, как помнил: «…для изложения взглядов, враждебных не только царизму вообще, но и социал-шовинизму всех и всяческих оттенков…»
Именно так он и должен был действовать теперь: используя то обстоятельство, что внимание всего мира приковано к процессу, превратить скамью подсудимых в трибуну — для открытого нанесения удара фашизму и всем его прихвостням. Через головы судей послать призыв к мировому единению всех антифашистских сил.
Шум распахнувшейся двери прервал мысли Димитрова.
Придерживая развевающиеся полы адвокатской мантии, в комнату торопливо вошёл в сопровождении полицейского чиновника официальный защитник, адвокат Тейхерт. Профессионально привычным движением адвокат протянул открытый портсигар Димитрову. Тот отрицательно мотнул головой.
Закурив сам, Тейхерт сердито сказал:
— Если вы будете продолжать держаться столь же вызывающе, то окончательно восстановите против себя суд.
— Вы полагаете, что он и без того не восстановлен против меня? — насмешливо спросил Димитров.
— Посмотрите на ваших товарищей…
— У меня тут нет товарищей, — перебил адвоката Димитров.
— Я говорю об остальных подсудимых.
— Я тоже.
— Я имел в виду Торглера, такого же коммуниста, как вы! — сердито сказал Тейхерт.
— Он оказался очень плохим коммунистом. Его исключили из партии.
— Сейчас вы должны думать о том, чтобы сохранить не партийный билет, а голову, господин Димитров!
— Настоящий коммунист не может так ставить вопрос.
— Тем не менее вам нужно выбирать.
Димитров сделал отрицательное движение рукою и поморщился от боли в запястье.
— Я докажу непричастность коммунистической партии к поджогу. Это важнее всего!
— Я в этом совсем не так уж уверен.
— Поэтому я и отказался от вашей защиты.
— Тем не менее суд оставил меня вашим официальным защитником, — повышая голос, проговорил Тейхерт, — и в интересах дела я требую…
— Уже самый тот факт, что вы национал-социалист, исключает для меня возможность доверить вам судьбу такого важного дела, как защита моей партии от клеветы.
— Вы даже здесь не можете отказаться от пропаганды! — Тейхерт смял окурок. — Она приведёт вас на эшафот. Посмотрите, как отлично идёт защита доктора Зака.
— Она стоит Торглеру чести коммуниста.
— Но сохранит ему голову!
— Недорого стоит голова, купленная таким унижением.
Тейхерт хотел что-то сказать, но внезапно резко повернулся на каблуках и вышел. Полы его мантии взлетели, как крылья большой чёрной птицы.
На мгновение сквозь отворённую дверь из зала заседаний ворвалась струя яркого света и гул голосов.
Сегодня на лейпцигской сессии четвёртого уголовного сената имперского суда Третьего рейха был «большой день».
На утреннем заседании произошла бурная схватка между Димитровым и министром пропаганды Геббельсом. После перерыва предстоял допрос свидетеля обвинения Карнаве. Затем ожидалось выступление Геринга.
Зал возбуждённо жужжал.
Приехавший сегодня в Лейпциг Роу сидел на местах прессы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11