А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все, что делалось вокруг, как бы подчинялось вальсовому трехдольному размеру. Дети что-то оживленно обсуждали в углу; в кабинете отца играли в карты. Среди отрывочных восклицаний игроков раздавался призыв: «Сашенька, не подсядешь ли к нам? Ты приносишь мне счастье!» Еще бы не приносила! Она приближалась – Воздушной походкой, Как будто танцуя. Но няня шептала ей что-то. И счастье опять – Покидало отца – И других игроков.
У окна отдыхающие от танцев девушки, в том же ритме вальса, обмахивались веерами, Легко щебетали, Смеялись шуткам Володи Брушко – Гимназиста из Вятки.
И вальс объединял всех своей длящейся магией.
Ничто в доме не ускользнуло от него: все движения, разговоры и, вероятно, мысли подчинялись вальсу и укладывались в него без остатка.
Открытие! Значит, совсем не обязательно участвовать в танце: можно жить своей жизнью, а он все равно не отпустит. Разговоры, споры, размышления отдельных лиц, уединение каждого – все это возможно и среди не танцующих, но в ритме и мелодии вальса.
Когда через много лет Петя услыхал впервые оперу «Фауст» и вальс из второго действия, он как-то пронзительно отчетливо вспомнил детство и зимний воткинский бал.
Вальс – это радость. Трехдольный размер свободный, раскованный, и оттого так нравится всем. А что, если попробовать сочинить свой вальс внутри этого большого? Нарушит ли это общую гармонию? Петя стал кружиться один, мысленно напевая свой трехдольный танец, отдельную, только что сочиненную, на ходу рождающуюся мелодию.
– Смотрите, Петя вальсирует! – вскричал кто-то из гостей. Фанни, танцевавшая с офицером, тревожно оглянулась, но тут же, успокоившись, с улыбкой сказала партнеру:
– Этот мальчик так пластичен, прелесть!
Офицер мельком взглянул на Петю и еще сильнее закружил свою даму.
Она была очень мила в тот вечер. Ее губы казались чуть припухшими, из аккуратной прически выбился локон. Губы – самая выразительная черта в лице Фанни: когда она довольна и весела, они как бы припухают, и это очень идет к ней, особенно когда она улыбается. А в иные разы, когда она сердится, губы совсем пропадают, как у старушки.
– Славная девушка! – сказала тетушка Елизавета Андреевна другой даме.– Может быть, она в России найдет свое счастье!
Та кивнула: «Дай-то бог!» И в музыке в это время промелькнуло легкое глиссандо Глиссандо – скользящая гамма.

, словно символ Фанниной надежды.
Но все хорошее быстро приходит к концу. Фанни оставила своего кавалера, подошла к детям и напомнила, что пора спать. Походка у нее оставалась танцующей и лицо – оживленным, но она уже не улыбалась, и губы стали тоньше.
Было еще рано, на что жалобно ссылалась маленькая Саня, но режим есть режим. Не помогло и Коле, что он весь вечер вел себя, как большой, и всем нравился; его также отправили в детскую.
Петя безропотно дал себя увести. Он только хотел, чтобы Фанни поскорее вернулась в зал к танцующим,– не потому, что она мешала ему, а для того, чтобы она опять стала миловидной и счастливой.
Но она не спешила. С серьезным лицом проследила, чтобы все четверо (среди них и маленький Ипполит) хорошенько помолились богу, и, уложив их, еще постояла немного в детской, прислушиваясь, как они. И неторопливо вышла. А вальс был слышен. Должно быть, оркестрину снова завели.

7

Ночью ему снился бал, только не в гостиной у родителей, а где-то в чужом доме. Фанни танцевала с офицером, который почему-то оказался мосье Полем, незадачливым игроком из ее рассказа. Сам же Петя в стороне, кружась, напевал свой вчерашний вальс. Но если накануне и наяву этот вальс легко укладывался в общий, то теперь он выделялся и всем мешал. Фанни и ее партнер все время оглядывались на Петю и не могли попасть в такт, остальные гости – также. Тогда он вышел на улицу и среди метели и стужи продолжал кружиться и напевать. Нет, оп не хочет довольствоваться скромной долей, метель не пугает его. Напротив, среди ветра и снега мелодии рождаются привольнее и живее. Одна тает, другая как бы вздымается из сугробов, их уже несколько, но это все тот же, его собственный свободный вальс…
Утром он просыпается счастливый. И когда приходит Фанни, подтянутая, бодрая, аккуратно причесанная, ему становится жаль ее. И он прижимается щекой к ее прохладной руке.
Он знает, что Фанни любит его, но почему-то заставляет его страдать, разлучая с музыкой.
Значит, можно и любя причинять зло – это он запоминает.
Но ему жаль не себя, а ее.
В ее взгляде беспокойство. Она соображает, как быть: поддаться ли на эту ласку или не обратить внимания, не «фиксировать» проявление детской нервозности.
Но прежде чем наставница начинает свои утренние распоряжения, он говорит с мольбой:
– Простите меня, Фанни, голубушка, если я когда-нибудь огорчил вас.
Он всегда забывает сказать «мадемуазель», и Фанни освободила его от этой условности.
Но она убеждается, что чувствительность еще гнездится в нем: с этим мальчиком будет еще немало хлопот. И она снова берется за свое трудное дело:
– Чем же вы огорчили меня, Пьер? Вы хорошо учитесь, послушны…
Но внутренний разлад остается.

8

С его первой учительницей музыки, Марией Марковной Пальчиковой, отношения были куда проще. И он любил ее, хотя она была самая заурядная провинциальная музыкантша, из самоучек. Когда через много лет она написала ему, что терпит нужду, он с того же дня стал аккуратно высылать ей пенсию. И с удовольствием вспоминал доморощенные уроки, от которых другой ученик сильно заскучал бы.
Фанни пробыла в воткинском доме четыре года. Когда семья перебиралась в Петербург – ломка всей жизни,– с Фанни пришлось расстаться, ее ждали в другой семье. Тяжело было прощание. Петя плакал навзрыд и долго помнил ее последний взгляд. Но чем дальше, тем яснее становилось ему, что из-за нее он не мог быть вполне счастлив в ту пору.

Разная бывает любовь у людей, он это рано понял. И большая и маленькая, и долгая и кратковременная. Одна скудеет без взаимности, другая длится и длится. Его любили по-разному, и он также не мог одинаково любить всех.
Но у всякой любви есть своя тень: разлука. Он уже узнал много разлук, и все они были горькие: отъезд старших сестер после каникул, болезнь маленькой Сани, к которой не пускали целых шесть недель; расставание с Фанни… Но не было ничего горше отлучек матери, как не было ничего сильнее его любви к ней. Часто он разыскивал ее по всему дому, чтобы убедиться, что она тут, поблизости. И принимался петь и прыгать от радости, что обрел ее в какой-нибудь дальней комнате.
Но страшно было так любить, потому что призрак разлуки стоял рядом. Разлуки, а стало быть, и потери. Один раз матери случилось уехать на целый месяц в Петербург к родным. Первые дни он только тосковал, потом его стала преследовать мысль, что она может не вернуться. Откуда приходили эти мысли? Ни у отца, ни у Коли их не было. Но от них нельзя было отделаться, и в последние дни того месяца он совершенно изныл. Письмо матери его не утешило. Истомленный страхом, он то обессилевал и ому казалось, он уже ничего не чувствует, то бежал к двери и даже на улицу, хотя знал, что срок еще не пришел.
Александра Андреевна вернулась раньше, чем предполагала. Няня докладывала: «Уж так-то он томился, голубчик!» Но теперь ему казалось, что ни тоски, ни тревоги не было. На этот раз, слава богу, разлука пе обернулась катастрофой. И начался пир: рассказы, подарки, возбужденное слушание; вся семья за столом, все смеются, расспрашивают… Было уже поздно, у него слипались глаза, но он боролся со сном, чтобы как можно дольше пировать и радоваться.
О, эти вечера с матерью, особенно зимние, когда за окном бушует вьюга, а в комнате и светло, и тепло, и весело, и великолепно! Мать рассказывает об одиноких путниках, и он, даже не надев шубейки, не обращая внимания на крик няни, срывается с места на улицу, полный сострадания и стремления привести одинокого путника в свой домашний рай. Но путники торопятся к себе. Он и разочарован, и ужасно рад, что им есть куда спешить.
И радость побеждает, радость вообще, от жизни. Оп вбегал в залу, падал в мягкое кресло, подпрыгивал и жмурился, а то, что няня выговаривала ему, только усиливало его счастье: беспокоятся, упрекают, любят!
Но что значил отъезд матери по сравнению с той разлукой, которая наступила осенью пятидесятого года! Это была еще не та вечная, которая притаилась и ждала, но и тут был ужас. Мать привезла его в Петербург, в Училище правоведения, и собиралась уезжать домой к младшим детям, а он должен был остаться в Петербурге.
В училище ему с первых же дней стало противно и гадко, а тут предстояла разлука с матерью. Когда это стало реальностью – мать села в коляску без него и коляска тронулась,– он устремился за ней.
Не помня себя, он вырвался из чьих-то рук и вновь побежал за коляской. Стоит только догнать – и мать не даст в обиду: остановит коляску, возьмет с собой. Только догнать. Это ему удалось: рыдая, ухватился он за подножку, за все, за что можно было уцепиться. Мать вскрикнула, его оттащили.
Он не мог обвинять ее. Бледное, с дрожащими губами лицо, которое мелькнуло перед ним, открыло ему истину: она не могла взять его с собой, не имела власти. Не люди по злобе разлучили их, а беспощадная, неотвратимая сила необходимости. Мальчики растут, становятся мужчинами – это она говорила и раньше,– должны учиться, покидать родные места. Но не это было главное, о главном она умолчала: отныне должно измениться его отношение к людям, и в первую очередь к ней самой; уже теперь, с десяти лет, он должен отвыкать от матери, если не хочет сильно страдать. Его привязанность к ней должна ослабеть или, по крайней мере, измениться: больше почтительности, меньше обожания и нежности. Отныне фигура матери, ее облик станет удаляться, уменьшаться, бледнеть. И не коляска с лошадьми уносит ее, а сама жизнь.
Впервые он понял, что родители не всесильны, как он думал, а могут быть так же слабы и зависимы, как их дети.
Ночью, лежа в слабоосвещенном дортуаре училища, где спали другие мальчики, он долго не мог уснуть. Что же будет дальше? Что ждет его, какие новые испытания?
Рядом, на своей койке, лежал мальчик, тоже новенький. Он тихо окликнул Петю. Его также любили и ласкали в родительском доме, и перемена в его жизни тоже произошла быстро.
– Это правильно, так и должно быть,– сказал он.– Нельзя всё время находиться под теплым крылышком. Надо наконец вырваться на волю.
Голос мальчика противоречил его словам.
На волю! Как будто есть где-нибудь на свете большая воля, чем та, какой они пользовались в родительском доме! И разве огромное казенное училище не напомиает тюрьму?


Родословная героя

Три карты, три карты, три карты
Из баллады Томского

1

В Летнем саду, где много гуляющих, где степенные кормилицы тихо убаюкивают младенцев, а старшие дети играют в военную игру, мы впервые встречаем молодого офицера, Германа. Это не тот, кого описал в своей повести Пушкин, это Герман Чайковского. Он не немец, а русский: Герман его имя, а не фамилия. И характер у него другой. Но судьба во многом схожа с судьбой пушкинского героя.
Он самолюбив, беден и одинок. И к тому же влюблен в девушку из знатного семейства. И даже не знаком с ней.
Он стоит в Летнем саду в стороне от толпы, недовольный и мрачный. Хорошая погода его не радует, люди раздражают. С самого утра его гнетут тяжелые предчувствия.
Кто эта сгорбленная разодетая старуха с трясущейся головой, опирающаяся на руку молодой стройной девушки? Это известная графиня Z, «Московская Венера». Шестьдесят лет назад ее так прозвали в Париже за необыкновенную красоту. Теперь ей восемьдесят семь. И у нее есть другое прозвище, особенно интригующее игроков: «Пиковая Дама».
С этим связана таинственная легенда.
Шестьдесят лет назад в Париже некто граф Сен-Жермен, человек с темной репутацией, открыл Московской Венере тайну трех карт: то были карты, которые всегда выигрывают.
Но тайна недолго оставалась тайной. Два человека узнали ее. И однажды, говорит легенда, в ночной час графине явился призрак и предсказал ей, как она умрет. Ее убийцей станет Третий, кто осмелится выведать у нее тайну трех карт.
Обычный игрецкий анекдот. Но с тех пор игроки суеверно и бережно передавали его из поколения в поколение, прибавляя новые подробности, так что за шестьдесят лет он превратился в драматическую балладу.
Герман (о котором идет речь в опере и с которым мы будем и дальше встречаться) рос сиротой. Он никого не любил и с детства не знал дружбы. Только с одним офицером своего полка он сошелся, да и то не мог назвать легкомысленного, беспечного Томского своим другом.
Герман служил в гусарском полку, но скромный достаток но позволял ему жить так широко, как другие офицеры. Между тем независимость была его давнишней мечтой. Он не мог но сознавать своего превосходства над сверстниками: считал себя умнее, одареннее, мог быть и добрее, если бы сама судьба оказалась милостивее к нему.
Все вечера он проводил в игорном доме, ревниво следя за игрой, по сам в нее не вступая. Не из расчетливости: он не боялся «жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее». Он мог пожертвовать и в конце концов пожертвовал любовью, покоем, своей и чужой жизнью. Но до поры до времени он выжидал.
Давно уже зародилась в нем обманчивая идея.
Герман страдал от своего положения, в котором очутился не по своей вине. Другие были богаты: ни о чем не заботясь, они имели все. Но в их неумелых руках это гибло зря: они только растрачивали то, что он мог бы приумножить. Не деньги, нет, он стал бы путешествовать, изучал бы науки и искусства, поощрял бы таланты. И женщину, которую полюбил, сделал бы счастливой. Но лучшие дары доставались не ему, а другим. И он постоянно размышлял о том, что могло бы уравнять его с этими праздными счастливцами.
Труд? Но он знал, что честный труд не доставит ему богатства да и, по правде сказать, ничему путному не был научен. Для мелких и недостойных дел он был слишком брезглив. Да и зачем он должен унизить себя?
Преступление, убийство – эта мысль не раз приходила ему в голову: какой-нибудь жадный богач вампир или старуха ростовщица,– уничтожить их было бы благодеянием для многих людей… Но Герман не был убийцей, и опять-таки запятнать себя преступлением и потом всю жизнь мучиться им,– а он бы непременно мучился, даже если бы оно осталось нераскрытым,– в то время как Томский и ему подобные, ничем не омрачив свою совесть, продолжали бы благоденствовать… Проклятье!
Нет, только сверхъестественное, от него не зависящее обстоятельство могло бы ему помочь. Воображение Германа, не в меру пылкое, всегда было склонно к таинственному, мрачному. Он верил в предчувствия; был в одно и то же время и фаталистом, и страстно верующим: он верил в чудодейственный случай.
Встреча с Лизой, богатой, а следовательно, недоступной для него девушкой, сообщила этим стремлениям страшную определенность: появилась ближайшая цель, заслонившая все другие. Вот почему рассказ о трех картах так поразил ум Германа.
Эту легенду он услыхал в Летнем саду, в один из своих тяжелых дней. Все соединилось, как в фокусе: он увидал впервые Пиковую Даму, графиню *** Z (один ее вид показался ему зловещим, словно она имела отношение к его судьбе); он узнал, что незнакомка, которую он любит,– внучка зловещей старухи… И тут же услыхал он, что девушка просватана за надменного светского щеголя…
Герман был сражен отчаянием. Вдруг до него донесся голос Томского, который, вначале рисуясь и фанфаронствуя, а затем все серьезнее и убежденнее, со всеми страшными подробностями рассказывал приятелям легенду о Пиковой Даме и трех картах.
Вот он, выход! Герман ощутил в себе громадную силу, был готов вызвать на поединок весь свет.
И постепенно мысль о трех картах, которые существуют и могут стать известны, окончательно заслонила для него весь мир. Ни о чем другом он не мог думать. Конечная цель: любовь, счастье – все это отступило. То, в чем он видел лишь средство, отныне стало единственной целью его жизни. Три карты. Все остальное померкло в его глазах.
Дальнейшее известно. Путь Германа сливается с путем пушкинского игрока. Герман сделался невольным убийцей старухи, узнал от призрака название трех карт, дерзко поставил их одну за другой и все потерял. Не только жалкие девяносто тысяч. Его вера потерпела крах. Пиковая Дама обманула его: чуда не произошло.
И здесь его дорога снова расходится с дорогой пушкинского безумца. Перед своим концом прозревший Герман понял, что три карты – губительный и жалкий бред, а то, чем он пренебрег и поставил на карту, и есть подлинное богатство.
Об этом, как в финале древнегреческой трагедии, повествует хор.

2

Наконец Ларош приехал в Клин. Обеспокоенный его видом, Чайковский уже не заставлял его работать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18