Говоря это, Федор Федорович вышел в приемную, оставив дверь в кабинет открытой, включил там электроплитку, на которой Наташа всегда грела для Федора Федоровича чай, полез в шкаф, ища заварку.— Сейчас мы почаевничаем. Прекрасно, все прекрасно, Наташенька. Дочка-то как твоя, Леночка, а?Потом они пили чай, директор завода подробно и потому неумело расспрашивал о ее житье-бытье, хотя все прекрасно знал и без этого, о ее муже Семене, даже о бабке Акулине, у которой жила Наташа.— А знаешь… А хочешь, мы отзовем твоего мужа с фронта? — неожиданно предложил Нечаев.— Как? — удивилась Наташа, даже обрадовалась.— Ну… это не трудно. Наш завод военный, нужны специалисты. Я напишу, мне пойдут навстречу.Наташа молчала долго, глядя в остывающую чашку. Она вспомнила, как Семен год назад уходил на фронт. В мозгу зазвучали вдруг отчетливо его слова, когда они лежали на горячем песке речного острова: «Ты подумай сама вот о чем… Дед мой, Михаил Лукич, кто был? Люди помнят… Может, кто и забыл бы, да сын его Макар живой еще… И отец мой, сама видишь, какой. Подумай — и поймешь, почему я должен идти. Мама поняла, она заплакала, но сказала: „Иди, надо, сынок…“ Вспомнила и куличка, бежавшего у самой воды по мокрой полоске песка от настигающей его тени от облака. И как Семен следил за ним. Еще вспомнила, как он уезжал на фронт, как медленно уползал поезд, обвешанный гроздьями людей, а за последним вагоном бежал он, Семен, а она, Наташа, смотрела на него и радостно думала, что он не догонит вагона, поезд уйдет без него, а он останется, и они вернутся домой, и все будет как прежде. Но Семен догнал вагон, к нему протянулись руки, ухватили его, затащили в черный проем вагонных дверей…Все это Наташа увидела вдруг перед собой как на живой картине, как в кино, а Нечаев не видел, потому что ничего этого не знал и не испытал. «И потому вот сказал это… это…» — мелькало у нее в мозгу.Еще молча она отрицательно качнула головой, а потом только произнесла:— Не-ет… Невозможно это. Никак…Нечаев, беспомощно и виновато следивший за ней, чуть отвернулся. И Наташа поняла, что он предложил это от доброты просто, и, если бы она согласилась, может быть, и отозвал бы Семена с фронта, но навсегда бы потерял уважение к ней. И к Семену. Они бы для него тогда перестали существовать. Как надо иногда немного, чтобы к тебе потерялось вот такое человеческое уважение, без которого и жить-то нельзя. Одно, всего одно слово… Но как ей сейчас не просто было удержаться от такого слова!Неожиданно Наташа, сразу забыв о Семене, ощутила в себе какое-то беспокойство, глянула на директора завода вопросительно и растерянно.— Но почему отец… действительно не позвонил мне до сих пор? Не дал телеграмму? Не написал? Сколько дней прошло!Ее беспокойство передалось и Нечаеву.— Да, да… Но он мог… уехать куда-нибудь. У них дел-то! Мог просто заболеть, в конце концов…— Тут что-то не так! Тут что-то не так! — дважды воскликнула Наташа, поднялась, зажала виски ладонями. Ткнулась в один угол кабинета, в другой. — Я не могу… Я сама… сама должна поехать в Москву!— Зачем же? Можно же телеграмму дать… Или давай сами позвоним, а? Ведь это просто!— Ой! — воскликнула Наташа, побледнела вдруг, как стена. — Не надо!Она выскочила в приемную, села за свой стол, уронила голову и заплакала.Минут через десять успокоилась, поправила волосы, глянула в зеркальце. Глаза были красными, припухшими. Еще подумав о чем-то, встала и зашла к Нечаеву.— Федор Федорович… Если можно, я домой… Леночку пора кормить.— Конечно, конечно… Ты вообще можешь сегодня не приходить. Отдохни.— Спасибо, — сказала Наташа. — И без меня не звоните в Москву. Мне просто страшно.— Хорошо, Наташа.Она вышла из проходной, не обратив внимания, что седоусый охранник, которому она машинально показала пропуск, что-то пробубнил, зашагала по пыльной улице к домику бабки Акулины, глядя себе под ноги, но ничего не видя на земле.Бабка Акулина встретила ее ворчанием:— Ты, девка, матерь али кто? Извелась вся девчонка. Есть хочет.Наташа молча взяла Леночку, вынула тяжелую от молока грудь и дала дочери. Села у оконца и стала глядеть во двор, где копались в пыли куры.Бабка, погремев у печки заслонкой, достала чугунок со щами, поставила на стол две чашки, положила две ложки.— Ты что это, касатушка, ревела, что ль?— Говорят… Мне сказали, что отец мой в Москве.— Охтиньки! — Старуха всплеснула обеими руками. — Выпустили его с тюрьмы?— Получается так…— Ну и слава богу нашему! Справедливей он. Што ж теперь-то! К отцу, что ль, поедешь?— Ах, не знаю! Прямо голова кругом…Больше Наташа ничего объяснять не стала.Покормив дочку, Наташа села к столу, пододвинула к себе чашку.— Ты кушай, доченька, — суетилась добрая старушка, тоже присаживаясь, поклевывала из чашки. — Тебе дитё кормить, молочко должно быть покрепче. А без вкусу ешь, молоко будет в грудях тонкое. Мальчонке бы еще ладно, они, мужики, потом силу набирают. А женский род другое. Девке с пеленок надо силу набирать внутрь. Девке рожать, род человечий продолжать…Потом Наташа, почувствовав смертельную усталость, прилегла и быстро заснула, а когда прохватилась, в оконца уже били косые вечерние лучи. В доме не было ни бабки Акулины, ни Леночки, — видно, старуха вышла с ней погулять. Наташа, чувствуя в теле легкость, умылась и вышла во двор. Бабка Акулина сидела в тени у стенки, держа девочку на коленях. Та, выпростав ручонки, тянулась к бабкиному лицу, улыбалась. Старуха что-то тихонько бормотала, морщинистое лицо ее было светлым и молодым в этот момент, и Наташа подумала вдруг, что настоящее-то выражение человеческого лица вот таким и должно всегда быть.— Во-от и мамка встала-а, — проговорила старушка нараспев, не прекращая с ребенком бесхитростной своей игры. — Мамушка твоя встала, Елена свет Семеновна, да-а… А мы есть опять хотим…Наташа, улыбаясь, взяла дочь, расстегнула кофточку. Леночка сильно втягивала горячим ртом сосок, иногда больно прижимала недавно прорезавшимися зубками, но Наташе было приятно, и, когда дочь сосала грудь, ощущала полноту бытия и счастья. В эти минуты ничто не имело для нее значения — ни кошмарное прошлое, ни не очень-то благоустроенное настоящее, ни человечье горе, ни полыхающая уж два года жестокая война. Она ощущала только извечным материнским чувством вот эту новую жизнь, которой она дала начало, и тихо удивлялась красоте окружающего — и зеленому топольку за оградой, и синеющему небу, и белым, бесконечно бегущим куда-то по небу облакам.— Ишь захлебывается, — тихо проговорила бабка Акулина, глядя, как Наташа кормит дочь. — Оголодалась. Малая жизнь, на волосенке держится, а своего требует…Старуха помолчала, задумавшись о чем-то своем. И проговорила со вздохом:— Она всякая жизнь-то на волосенке… и большого, и малого. А не кончается… Отчего дочка твоя родилась, понимаешь?«Оттого, что с мужем спала», — чуть не сказала Наташа, бывшая сейчас в каком-то хорошем и легком настроении, но, почувствовав серьезность бабкиных размышлений, не посмела.— А вот от этой нескончаемости жизни, — сама ответила старуха на свой вопрос. — Покуда солнышко светит, жизнь не кончится, не замрет на земле-матушке.«Покуда солнышко светит…» Наташа долго думала над этими словами, почти физически ощущая, как это необходимо, чтоб солнце светило. Даже не для нее самой теперь, а вот для Леночки, для этого крошечного и родного существа, которое появилось «от нескончаемости жизни». Наташа представила себе неясно какие-то далекие дни, далекую жизнь, когда Леночка ее вырастет и будет жить и смеяться где-то в потоках света и солнца. И волосы ее будут солнечными волнами гореть и переливаться, сбегая до плеч.И вдруг вспомнилась ей та кошмарная ночь, когда Елизаров в доме Маньки Огородниковой арестовал родного дядю Семена — Макара Кафтанова — и его ужасных друзей Гвоздева и Зубова, и ее, Наташу. Огородникова привела ее тогда к себе в дом, чтобы эти бандиты надругались над ней. И тогда что же? Тогда — смерть, она бы не перенесла, что-то бы с собой сделала. Огородникова нашла ее, почти уже замерзшую, в степи за деревней, она спасла ее от неминуемой смерти, и она же привела ее на смерть… Но вдруг непонятное поведение главаря этих бандитов Зубова, который приказал отпустить ее. Но она не успела уйти, ворвался в дом Елизаров со своими милиционерами… И обращенные к ней непонятные слова того же Петра Зубова, когда милиционеры их всех повели: «Человек никогда не должен становиться на колени. Если он встал на колени, он уже не человек». Потом кошмарная ночь в милиции, в пустой, грязной, вонючей камере, где до рассвета пищали и возились крысы. Наташа леденела от мысли, что крысы набросятся на нее и загрызут…Часто, очень часто вспоминала Наташа все, что с ней было и в ту ночь, и раньше, и позже. Она пыталась разобраться: что же все-таки произошло с ней, каковы причины, что жизнь чуть не растерла ее, не уничтожила, и почему все-таки не растерла? Кружилин Поликарп Матвеевич, секретарь райкома, сердито сказал ей тогда: «Один-два подлеца встретились тебе, а ты и заключила, что все люди такие…» — «Не два, — возразила она яростно, — их много». И тогда Кружилин еще злее выкрикнул: «Ну, двадцать! Ну, двести!» И она, Наташа, подумала, что и этот секретарь райкома такой же бездушный и тупоголовый человек, он ничем ей не поможет, жизнь ее покатится под обрыв дальше. А теперь вот кругом нее люди добрые, обыкновенные, их много, целый завод, целая Шантара… И есть у нее Семен, есть вот Леночка, есть эта добрая бабка Акулина. «От нескончаемости жизни…» Да ведь большая и мудрая мысль в этих словах, что-то вечное и великое, как это небо над головой. Да, все от нескончаемости. И ее почти неминуемая гибель, и ее как бы второе рождение. Мать погибла, а отец вот… нашелся. Антона Савельева, директора завода, больше нет и никогда не будет, а завод дышит все сильнее, все растет… Семен там, где каждую минуту может…Наташа вздрогнула, прикрыла глаза. Невозможно было представить, что может произойти там, на фронте, с Семеном, и кощунственно даже думать об этом. Но и не думать нельзя, ведь война! Но что бы ни случилось, что бы ни произошло с ним, останется его Леночка. «Девке рожать, род человечий продолжать…» Правильно, все правильно…Тянул тихий, теплый ветерок, шевелил светленькие и мягкие клочья волос на голове уснувшей Леночки, уставшей, опьяневшей, наверное, от света и чистого воздуха, от материнского молока. Наташа боялась даже пошевелиться, чтобы не нарушить ее покой и сон.
* * * * День уходил нехотя, тяжко и трудно меркло небо, не желая поддаваться наплывающей темноте, потом яростно и долго горел закат, отсвечивая на каменных верхушках Звенигоры.Развешивая постиранные пеленки, Наташа поглядывала на потухающее небо, на бледнеющие горные вершины и представляла себе, что где-то там, на другой стороне земли, идет вот такая же обратная борьба утреннего света с ночной темью, солнечные лучи, пронизывая мрак, цепко хватаются за горные утесы, за верхушки деревьев, за крыши домов, как бы подтягивают за собой само солнце. И мрак рассасывается, тает, откатывается прочь.«От нескончаемости жизни…» — опять и опять вспоминала она бесхитростные слова бабушки Акулины, которые казались ей все значительнее, хотя сама старуха, укладывающая на ночь Леночку, давно забыла о них. Наташа тихо, про себя, улыбалась. Улыбалась, но на сердце было все же тревожно и неспокойно. «Почему отец… если это он, не отзывается никак, не ищет меня? Наверное, тут какая-то путаница, и это не он…»Было страшно, неожиданно получив надежду, тут же потерять ее.Закат наконец погас, над горизонтом горела лишь бледновато-желтая полоска, но в эту узкую щелку свету проливалось всего ничего, и он не доставал уже до земли.Наташа разобрала свою постель, но раздеваться медлила. Присела на кровать, посидела, потом встала, подошла к окну, принялась высматривать что-то во мраке.— Да что ты все маешься? — проговорила старуха. — Отбей телеграмму, да и вся недолга.— Легко сказать. А если…— Что если? Будешь жить, как жила. Не во зверях живешь, как я когда-то…— Как это во зверях… вы жили? — повернулась к ней Наташа.Бабка Акулина, высохшая, маленькая, в одной нижней рубашке, завертела беспомощно головой, уже повязанной на ночь по-старушечьи стареньким платочком, виновато и обескураженно заморгала.— Ах ты, якорь меня тресни! — пробурчала она недовольно. — Язык бабий… — Она села на кровать, затеребила завязки на подушках. — Известно как. Старое время было, что тут… Спи давай.Наташа подумала: она столько времени живет у этой славной старушки, а ничего, в сущности, о ней не знает. Кто она, откуда, почему живет бобылихой? И вот случайно старуха проговорилась о чем-то, но тут же пожалела об этом.— Нет, расскажите, а? — попросила Наташа. — Акулина Тарасовна… Если можно…— Чего там! Обыкновенно… Зачем тебе?— Вы обо мне все знаете. А я о вас ничего. Вместе ж живем.— Живем… Все люди вместе живут. Да поврозь часто думают. В этом все и горюшко на земле. Весь корень тут.Наташа, еще более пораженная этими словами, шагнула к старухе, опустилась перед ней на пол, обняла ее худые ноги.— Расскажите. Мне это нужно зачем-то… Я столько добра от вас видела! Сделайте еще одно.— Чудная, право слово, — вымолвила старуха. — Какое тут добро может, в моем рассказе? Откудова возьмется?— Не знаю. Только будет, я чувствую.Слабая и сухая грудь старухи тихонько шевельнулась.— О-хо-хо, доченька… Все в моей жизни перебывало — и солнышко, и слезоньки. Слез, должно, больше… И счас вот живу как неприкаянная. Ты вот попалась мне, объявилась как-то, согрела маленько.— Да все же, все наоборот!— Ну, это ведь с какого боку смотря… Человек от человека греется-то. Мужик мой все так говаривал. Хоро-оший он был… якорь бы ему за печенку! — Рука ее, поглаживающая голову Наташи, дрогнула. — Тьфу ты! Отчего мы злые-то такие? Нехорошо, грех.Старуха помолчала, глядя куда-то в одну точку. Взгляд ее был грустноватый, но не тоскливый, руку она все держала на Наташиной голове. Потом убрала.— Да, верно, слез больше, — неожиданно как-то раздался снова ее голос, скрипучий, изношенный. — А глянешь в глубь-то прожитого, в годы-то дремучие, быльем все густо заросшие, — не-ет, видится, солнышка тож в достатке было, светило оно и обогревало славно… Отчего ж оно так, Наташенька?— Не знаю. Я как-то… пока не ощущала такого.— Ну, да, ты молоденькая еще… — И продолжала какую-то свою мысль: — Оттого, я думаю вот, что с жизнью-то расставаться тоскливо. Глядишься в нее и выискиваешь в первую очередь то… ну вот то, для чего родился. Зря или не зря? — думаешь. Не-ет, вон и радовалась миру божьему, и посмеивалась. И любовь была человечья. Да, была…И тут вдруг ее взгляд потух, она опустила голову. Но потух на мгновенье всего, потому что, когда она подняла глаза, они были прежними, чуть грустноватыми и раздумчивыми.— Ты знаешь, доченька, я ведь каторжная… — произнесла она ровно и тихо, только зрачки при этом чуть шевельнулись.Наташа почувствовала, как дрогнули веки, будто свет мигнул в комнате. А может, и в самом деле это мигнула электрическая лампочка.— Как же?!— Так… На каторге маялась больше десяти годочков. — И старуха рассмеялась неприятным, скрипучим смехом. — Да ты не бойся, давнее дело…— За что же? — спросила Наташа деревянно и встала.— За убивство.Наташа стояла, оглушенная. Вот так… добрая бабушка Акулина! А она живет тут с ней…— А ты б разве в ту ночь-то, когда у Огородниковой Маньши в дому этот Зубов-то Петенька тебя обсильничал бы, а? Али другой кто из тех… Взял бы да распнул на кровати… Как бы ты, не зарубила его? Не заколола… чем-нибудь?Наташа молчала.— Ну?! — зло крикнула старуха.— Зарубила бы, — уронила Наташа глухо, без голоса.— То-то и оно… Вот и я… прости ты меня, господи!И старуха вдруг всхлипнула по-девчоночьи, жалко и беспомощно, и стала вытирать глаза сухими, костлявыми пальцами. С Наташей что-то случилось, что-то внутри оборвалось, расплавилось и горячей влагой обдало все сердце. Как-то она никогда не думала о прежней жизни бабушки Акулины, а ведь эта жизнь-то человеческая была вон какой… жутко представить! И Наташа снова шагнула к старухе, опять упала на колени, схватила ее руки и уткнула лицо в ее жесткие ладони.— Бабуся… Акулина Тарасовна, милая! — Высохшие ладони старухи пресно пахли запахом ее, Наташи, ребенка и немного речной мятой, которую она пила каждый день от сердца. — Да как же, как же? Ты прости меня…И она стала целовать ее жесткие, негнущиеся пальцы.— Вот, сердечушко мое, — не сильно, беспомощно вздохнула старая женщина. И повторила: — Убивица я, человека я, значит… Бог-то и наказывает меня за это всю жизнь, должно… Сынок он нашего помещика был, богатый человек. На Ярославщине… Военный.— Расскажите, — снова потребовала Наташа, хотя видела, что говорить старухе тяжело.— Давно, говорю, было. Давным-давно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
* * * * День уходил нехотя, тяжко и трудно меркло небо, не желая поддаваться наплывающей темноте, потом яростно и долго горел закат, отсвечивая на каменных верхушках Звенигоры.Развешивая постиранные пеленки, Наташа поглядывала на потухающее небо, на бледнеющие горные вершины и представляла себе, что где-то там, на другой стороне земли, идет вот такая же обратная борьба утреннего света с ночной темью, солнечные лучи, пронизывая мрак, цепко хватаются за горные утесы, за верхушки деревьев, за крыши домов, как бы подтягивают за собой само солнце. И мрак рассасывается, тает, откатывается прочь.«От нескончаемости жизни…» — опять и опять вспоминала она бесхитростные слова бабушки Акулины, которые казались ей все значительнее, хотя сама старуха, укладывающая на ночь Леночку, давно забыла о них. Наташа тихо, про себя, улыбалась. Улыбалась, но на сердце было все же тревожно и неспокойно. «Почему отец… если это он, не отзывается никак, не ищет меня? Наверное, тут какая-то путаница, и это не он…»Было страшно, неожиданно получив надежду, тут же потерять ее.Закат наконец погас, над горизонтом горела лишь бледновато-желтая полоска, но в эту узкую щелку свету проливалось всего ничего, и он не доставал уже до земли.Наташа разобрала свою постель, но раздеваться медлила. Присела на кровать, посидела, потом встала, подошла к окну, принялась высматривать что-то во мраке.— Да что ты все маешься? — проговорила старуха. — Отбей телеграмму, да и вся недолга.— Легко сказать. А если…— Что если? Будешь жить, как жила. Не во зверях живешь, как я когда-то…— Как это во зверях… вы жили? — повернулась к ней Наташа.Бабка Акулина, высохшая, маленькая, в одной нижней рубашке, завертела беспомощно головой, уже повязанной на ночь по-старушечьи стареньким платочком, виновато и обескураженно заморгала.— Ах ты, якорь меня тресни! — пробурчала она недовольно. — Язык бабий… — Она села на кровать, затеребила завязки на подушках. — Известно как. Старое время было, что тут… Спи давай.Наташа подумала: она столько времени живет у этой славной старушки, а ничего, в сущности, о ней не знает. Кто она, откуда, почему живет бобылихой? И вот случайно старуха проговорилась о чем-то, но тут же пожалела об этом.— Нет, расскажите, а? — попросила Наташа. — Акулина Тарасовна… Если можно…— Чего там! Обыкновенно… Зачем тебе?— Вы обо мне все знаете. А я о вас ничего. Вместе ж живем.— Живем… Все люди вместе живут. Да поврозь часто думают. В этом все и горюшко на земле. Весь корень тут.Наташа, еще более пораженная этими словами, шагнула к старухе, опустилась перед ней на пол, обняла ее худые ноги.— Расскажите. Мне это нужно зачем-то… Я столько добра от вас видела! Сделайте еще одно.— Чудная, право слово, — вымолвила старуха. — Какое тут добро может, в моем рассказе? Откудова возьмется?— Не знаю. Только будет, я чувствую.Слабая и сухая грудь старухи тихонько шевельнулась.— О-хо-хо, доченька… Все в моей жизни перебывало — и солнышко, и слезоньки. Слез, должно, больше… И счас вот живу как неприкаянная. Ты вот попалась мне, объявилась как-то, согрела маленько.— Да все же, все наоборот!— Ну, это ведь с какого боку смотря… Человек от человека греется-то. Мужик мой все так говаривал. Хоро-оший он был… якорь бы ему за печенку! — Рука ее, поглаживающая голову Наташи, дрогнула. — Тьфу ты! Отчего мы злые-то такие? Нехорошо, грех.Старуха помолчала, глядя куда-то в одну точку. Взгляд ее был грустноватый, но не тоскливый, руку она все держала на Наташиной голове. Потом убрала.— Да, верно, слез больше, — неожиданно как-то раздался снова ее голос, скрипучий, изношенный. — А глянешь в глубь-то прожитого, в годы-то дремучие, быльем все густо заросшие, — не-ет, видится, солнышка тож в достатке было, светило оно и обогревало славно… Отчего ж оно так, Наташенька?— Не знаю. Я как-то… пока не ощущала такого.— Ну, да, ты молоденькая еще… — И продолжала какую-то свою мысль: — Оттого, я думаю вот, что с жизнью-то расставаться тоскливо. Глядишься в нее и выискиваешь в первую очередь то… ну вот то, для чего родился. Зря или не зря? — думаешь. Не-ет, вон и радовалась миру божьему, и посмеивалась. И любовь была человечья. Да, была…И тут вдруг ее взгляд потух, она опустила голову. Но потух на мгновенье всего, потому что, когда она подняла глаза, они были прежними, чуть грустноватыми и раздумчивыми.— Ты знаешь, доченька, я ведь каторжная… — произнесла она ровно и тихо, только зрачки при этом чуть шевельнулись.Наташа почувствовала, как дрогнули веки, будто свет мигнул в комнате. А может, и в самом деле это мигнула электрическая лампочка.— Как же?!— Так… На каторге маялась больше десяти годочков. — И старуха рассмеялась неприятным, скрипучим смехом. — Да ты не бойся, давнее дело…— За что же? — спросила Наташа деревянно и встала.— За убивство.Наташа стояла, оглушенная. Вот так… добрая бабушка Акулина! А она живет тут с ней…— А ты б разве в ту ночь-то, когда у Огородниковой Маньши в дому этот Зубов-то Петенька тебя обсильничал бы, а? Али другой кто из тех… Взял бы да распнул на кровати… Как бы ты, не зарубила его? Не заколола… чем-нибудь?Наташа молчала.— Ну?! — зло крикнула старуха.— Зарубила бы, — уронила Наташа глухо, без голоса.— То-то и оно… Вот и я… прости ты меня, господи!И старуха вдруг всхлипнула по-девчоночьи, жалко и беспомощно, и стала вытирать глаза сухими, костлявыми пальцами. С Наташей что-то случилось, что-то внутри оборвалось, расплавилось и горячей влагой обдало все сердце. Как-то она никогда не думала о прежней жизни бабушки Акулины, а ведь эта жизнь-то человеческая была вон какой… жутко представить! И Наташа снова шагнула к старухе, опять упала на колени, схватила ее руки и уткнула лицо в ее жесткие ладони.— Бабуся… Акулина Тарасовна, милая! — Высохшие ладони старухи пресно пахли запахом ее, Наташи, ребенка и немного речной мятой, которую она пила каждый день от сердца. — Да как же, как же? Ты прости меня…И она стала целовать ее жесткие, негнущиеся пальцы.— Вот, сердечушко мое, — не сильно, беспомощно вздохнула старая женщина. И повторила: — Убивица я, человека я, значит… Бог-то и наказывает меня за это всю жизнь, должно… Сынок он нашего помещика был, богатый человек. На Ярославщине… Военный.— Расскажите, — снова потребовала Наташа, хотя видела, что говорить старухе тяжело.— Давно, говорю, было. Давным-давно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16