А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


большинство таких учеников становятся впоследствии
преподавателями специальных дисциплин в общедоступных школах и
высших учебных заведениях и, даже покинув пределы Касталии,
пожизненно остаются членами Ордена. Это означает, что они
обязаны соблюдать строгую дистанцию между собой и "обычными"
(то есть в элитарных школах не обучавшимися) и никогда не могут
- разве что они выйдут из Ордена - стать представителями
"свободных профессий": врачами, адвокатами, инженерами и тому
подобное. В течение всей жизни они подчиняются правилам Ордена,
к которым прежде всего относятся безбрачие и отказ от
собственности; полупрезрительно-полууважительно народ прозвал
их "мандаринами". Именно таким образом большинство бывших
учеников элиты находят свое окончательное призвание. Однако
самая малая часть их, избранные среди избранных из касталийских
школ, посвящают себя без ограничения срока свободным научным
занятиям, прилежно-созерцательной духовной жизни. Некоторые из
высокоодаренных молодых людей, по причине неуравновешенного
характера или из-за физических недостатков не подходящие для
роли учителя, для ответственных должностей в низших или высших
учебных заведениях Воспитательной Коллегии, продолжают свои
штудии, изыскания и сбор материала и являются пенсионерами
Коллегии; польза, которую они приносят обществу, заключена в их
научных трудах. Иные при этом состоят консультантами при
словарных комиссиях, при архивах, библиотеках и так далее,
другие предаются занятиям под девизом "l'art pour
l'art"{2_1_05}, и уже не один касталиец посвятил свою жизнь
весьма отвлеченным и подчас диковинным трудам, как-то:
небезызвестный Lodovicus Crudelis{2_1_06}, переведший за
тридцать лет все дошедшие древнеегипетские тексты на греческий
язык и равным образом на санскрит, или же чудаковатый Chattins
Calvensis II{2_1_07}, оставивший после себя четыре объемистых
рукописных фолианта, озаглавленных "Произношение латыни в
высших школах южной Италии в конце XII столетия". Труд этот был
задуман как первая часть "Истории произношения латыни от XII до
XVI веков", однако, несмотря на объем в тысячу рукописных
страниц, остался фрагментом и никем не был продолжен. Вполне
понятно, что по поводу ученых занятий подобного рода в ходу
было немало острых словечек, однако же подлинная ценность
подобных занятий для будущего науки и для всего народа не
поддается учету. Ведь сама наука, так же как в былые времена
искусство, нуждается, так сказать, в просторном пастбище, и
бывает, например, что исследователь какой-нибудь темы, которой
никто, кроме его, не интересуется, накапливает знания, могущие
сослужить его коллегам-современникам хорошую службу, подобно
некоему словарю или архиву. В той мере, в какой это было
возможно, такие труды даже печатались. Ученым предоставлялась
почти полная свобода как для занятий, так и для игр, и никому
не казалось предосудительным, например, что некоторые работы
явно не приносили никакой непосредственной пользы народу и
обществу, более того, должны были казаться профанам
расточительной забавой. Не один из этих ученых особенностями
своих занятий вызывал улыбку, однако никто никогда не порицал
этих людей и не лишал привилегий. То, что народ уважал, а не
только терпел это ученое Братство, хотя немало потешался над
ним, было связано с теми жертвами, которые оно приносило во имя
своей духовной свободы. В такой жизни было много приятного:
ученые всегда имели хлеб насущный, одежду, кров; в их
распоряжении были отличные библиотеки, всевозможные коллекции и
лаборатории, но зато они раз и навсегда отказались от жизни в
достатке, от брака и семьи и, подобно монашескому братству,
полностью выключились из общей конкуренции, которой жил мир.
Они не знали собственности, титулов и наград, а что касается
материальных благ - обязаны были довольствоваться чрезвычайно
простой и скромной жизнью. Пожелай кто-нибудь посвятить себя
расшифровке одной-единственной старинной надписи - его никто
не стал бы удерживать, напротив, ему бы всячески помогали; но
если бы он вздумал претендовать на широкий образ жизни,
изысканную одежду, богатство и почести, то тотчас натолкнулся
бы на строжайшие запреты. Тот, кто не в силах был умерить
подобные аппетиты, обычно еще в молодые годы возвращался в
"мир", делался учителем на жалованье или давал частные уроки,
посвящал себя журналистике или вступал в брак и вообще
устраивался по своему усмотрению.
Когда для Иозефа Кнехта настала пора расставания с
Берольфингеном, на вокзал проводил его только учитель музыки.
Прощание с ним причинило некоторую боль, а когда вдали скрылся
побеленный фронтон старинного замка с уступчатой крышей, сердце
Иозефа сжалось от чувства одиночества и неуверенности. Другие
ученики отправляются в подобную поездку, исполненные куда более
сильных чувств, оробев и в слезах. Но Иозеф всей душой был уже
там и потому отъезд перенес сравнительно легко. Да и само
путешествие длилось недолго.
Его направили в школу Эшгольц. Снимки этой школы он не раз
видел в кабинете ректора. Эшгольц был самый большой и самый
молодой школьный городок Касталии, здания все современные,
поблизости никаких городов, только небольшая деревушка,
утопающая в зелени, за ней широко, ровно и приветливо
раскинулся прямоугольник учебных и жилых корпусов, в середине
которого, расположенные как пятерка на игральной кости, росли
пять мамонтовых деревьев, вздымая высоко в небо свои
темно-зеленые конусообразные кроны. На обширной площади были
разбиты газоны, чередовавшиеся с площадками, посыпанными
песком; там же виднелись два плавательных бассейна с проточной
водой, к которым сбегали широкие, низкие ступени. У входа на
эту залитую солнцем площадь стоял учебный корпус -
единственное высокое строение с двумя флигелями, каждый из
которых имел свой портик с пятью колоннами. Все остальные
здания, с трех сторон сплошным полукольцом окружавшие площадку,
были похожи одно на другое - низкие, плоские, без всяких
украшений. У каждого корпуса виднелись крылечки, беседки с
несколькими ступеньками, и почти во всех беседках стояли горшки
с цветами.
По касталийскому обычаю, приезжего встретил не школьный
служитель, и никто не повел его к ректору или в учительскую;
его встретил один из школяров, рослый, красивый юноша, одетый в
костюм из голубого полотна, на несколько лет старше Иозефа,
который протянул ему руку и сказал:
- Я Оскар, старший в корпусе "Эллада", где ты будешь
жить, и мне поручено приветствовать тебя и познакомить с нашими
порядками. В школе тебя ждут только завтра, у нас есть время
осмотреться, ты быстро привыкнешь. Причем прошу тебя, первое
время, пока ты еще не прижился, считать меня своим другом и
наставником, если хочешь, даже защитником, на случай, если
кто-нибудь из товарищей вздумает тебя обидеть. Ведь некоторые
считают нужным немного помучить новичка. Ничего страшного, это
я могу тебе обещать. А теперь я для начала отведу тебя в
"Элладу", сразу и посмотришь, где будешь жить.
В такой, ставшей традиционной, манере Оскар, назначенный
советом корпуса в наставники Иозефу, приветствовал новичка,
стараясь отлично выполнить данное ему поручение. Обычно
подобная роль импонирует старшеклассникам, а уж если
пятнадцатилетний юноша постарается завоевать расположение
тринадцатилетнего доверительным обращением и
покровительственным тоном, ему это, как правило, удается. С
Иозефом в первые дни наставник обращался как с дорогим гостем,
который, если ему уже завтра пришлось бы уехать, должен был
увезти с собой прекрасное впечатление о доме, где он гостил, и
о его хозяине.
Прежде всего Иозефу показали спальню, где, кроме него,
размещались еще два мальчика, угостили его сухарями и стаканом
фруктового сока, провели по всему дому "Эллада" - одному из
жилых корпусов большого прямоугольника. Показали, где в душевых
должно висеть его полотенце, и в каком углу ставить горшки с
цветами, если он пожелает их разводить; затем еще до
наступления темноты сводили в прачечную к кастеляну, где
примерили и отобрали для него костюм из голубого полотна. Иозеф
и впрямь почувствовал себя хорошо в Эшгольце и охотно принял
предложенный ему Оскаром тон; в его поведении почти незаметно
было робости, хотя он и смотрел на своего юного наставника,
давно уже прижившегося в Касталии, как на полубога. Нравилось
ему и некоторое бахвальство и рисовка в Оскаре, когда,
например, тот вплетал в разговор какую-нибудь изысканную
греческую цитату и тут же спешил извиниться: новичок, мол, еще
понять этого не может, да разве мыслимо и требовать от него
такого!
Впрочем, в интернатской жизни для Кнехта не было ничего
нового, и он безболезненно включился в нее. Очевидно, до нас не
дошли многие важные события эшгольцских лет Кнехта; впрочем,
страшный пожар в школьном корпусе, должно быть, вспыхнул уже
после него. Отметки, поскольку их удалось обнаружить, говорят
об отличных успехах в занятиях музыкой и латинским языком, в
математике и греческом эти успехи чуть выше средних. В дневнике
"Эллады" нам удалось разыскать несколько записей о Кнехте,
примерно следующего рода: "ingenium valde сарах, studia nоn
angusta, mores probantur"{2_1_08} или "ingenium felix et
profectuum avidissimum, rnoribus placet officiosis"{2_1_09}.
Каким наказаниям он подвергался, установить уже нельзя - книга
записей наказаний сгорела со многими другими во время большого
пожара. Один из его соучеников уже гораздо позднее уверял,
будто за все четыре года Кнехта наказали всего
один-единственный раз (его лишили права участия в субботней
прогулке) за то, что он упрямо отказывался назвать имя
товарища, совершившего какой-то проступок. Рассказ этот
представляется пая правдоподобным, несомненно, Кнехт всегда был
хорошим товарищем и никогда не заискивал перед вышестоящим, но,
что это наказание действительно единственное за все четыре
года, маловероятно.
Ввиду того что у нас почти нет документов о первых годах
жизни Кнехта в школе элиты, мы процитируем здесь запись одной
из его лекций об Игре в бисер, прочитанной, разумеется, много
позднее. К сожалению, собственных записей Кнехта к этим
лекциям, прочитанным перед начинающими любителями Игры, не
существует; их застенографировал один из учеников Магистра по
его свободной импровизации. Кнехт говорит в этом месте об
аналогиях и ассоциациях в Игре и различает среди последних
"узаконенные", то есть общепонятные, и "частные", или же
субъективные ассоциации. "Чтобы привести вам пример этих
частных ассоциаций, - говорит он, - вовсе не теряющих для
частного лица своего значения оттого, что они категорически
запрещены в Игре, я расскажу вам об одной такой ассоциации,
возникшей у меня самого, когда я еще ходил в школу. Мне было
тогда лет четырнадцать, и произошло это ранней весной, в
феврале или марте. Однажды после полудня товарищ позвал меня
пойти с ним нарезать веток бузины - он хотел сделать из них
трубки для маленькой водяной мельницы. Итак, мы отправились, и,
должно быть, выдался особенно хороший день, или у меня на душе
было как-то особенно хорошо, ибо день этот запечатлелся в моей
памяти, являй собой небольшое, однако важное событие. Снег уже
сошел, поля стояли влажные, вдоль ручьев и канав кое-где уже
пробивалась зелень, лопающиеся почки и первые сережки на голых
кустах окутали все в зеленоватую дымку, воздух был напоен
всевозможными запахами, запахом самой жизни, полным
противоречий: пахло сырой землей, прелым листом и молодыми
побегами, казалось, вот-вот услышишь и запах фиалок, хотя для
фиалок было еще рановато. Мы подошли к кустам бузины, усыпанным
крохотными почками, листики еще не проклюнулись, а когда я
срезал ветку, мне в нос ударил горьковато-сладкий резкий запах.
Казалось, он вобрал в себя, слил воедино и во много раз усилил
все другие запахи весны. Я был ошеломлен, я нюхал нож, руку,
ветку... Это был запах сока бузины, неудержимо
распространявшийся вокруг. Мы не произнесли ни слова, однако
мой товарищ долго и задумчиво смотрел на ветку и несколько раз
подносил ее к носу: стало быть, и ему о чем-то говорил этот
запах. У каждого подлинного события, рождающего наши
переживания, есть свое волшебство а в данном случае мое
переживание заключалось в том, что когда мы шагали по чавкающим
лугам, когда я вдыхал запахи сырой земли и липких почек,
наступившая весна обрушилась на меня и наполнила счастьем, а
теперь это сконцентрировалось, обрело силу волшебства в
фортиссимо запаха бузины, став чувственным символом. Даже если
бы тогдашнее мое маленькое приключение, переживания мои на этом
бы и завершились, запаха бузины я никогда не мог бы забыть;
скорее всего, каждая новая встреча с ним до последних дней моих
будила бы во мне воспоминания о той первой встрече, когда я
впервые сознательно пережил этот запах. Но тут прибавилось еще
кое-что. Примерно в то же самое время я увидел у своего учителя
музыки старую нотную тетрадь с песнями Франца Шуберта, которая
чрезвычайно меня заинтересовала. Как-то, дожидаясь начала
урока, я перелистывал ее, и в ответ на мою просьбу учитель
разрешил мне взять на несколько дней ноты. В часы досуга я
испытывал блаженство первооткрывателя, ибо до этого никогда еще
не слыхал Шуберта, и теперь был всецело им захвачен. И вот, то
ли в день нашего похода за бузиной, то ли на следующий, я вдруг
натолкнулся на "Весенние надежды" Шуберта. Первые же аккорды
аккомпанемента ошеломили меня радостью узнавания: они словно
пахли, как пахла срезанная ветка бузины, так же
горьковато-сладко, так же сильно и всепобеждающе, как сама
ранняя весна! С этого часа для меня ассоциация - ранняя весна
- запах бузины - шубертовский аккорд - есть величина
постоянная и абсолютно достоверная, стоит мне взять тот аккорд,
как я немедленно и непременно слышу терпкий запах бузины, а то
и другое означает для меня раннюю весну. В этой частной
ассоциации я обрел. нечто прекрасное, чего я ни за какие блага
не отдам.
Однако сама ассоциация, непременная вспышка двух
чувственных переживаний при мысли "ранняя весна" - это мое
частное дело. Разумеется, я могу рассказать об этом другим, как
рассказал только что вам. Но передать ее вам я не в силах. Я
могу объяснить вам, растолковать, какая возникает у меня
ассоциация, но я не в силах сделать так, чтобы моя частная
ассоциация вызвала хотя бы у одного из вас точно такую же,
стала своего рода механизмом, который бы по вашему вызову
срабатывал абсолютно так же и всегда одинаково".
Другой соученик Кнехта, впоследствии дослужившийся до
первого Архивариуса Игры стеклянных бус, рассказывал, что Иозеф
Кнехт был мальчиком, склонным к тихой веселости. Порой во время
музицирования лицо его приобретало до странности самозабвенное
или блаженное выражение, резким или порывистым его видели
чрезвычайно редко, разве что за ритмической игрой в мяч,
которую он очень любил. Но несколько раз этот приветливый и
здоровый мальчик все же обращал на себя внимание, вызывая
насмешку или же озабоченность. Случалось это обычно после
удаления какого-нибудь ученика из элитарной школы, что бывает
довольно часто необходимым, особенно на начальной ступени.
Когда в первый раз случилось, что один из товарищей по классу
не пришел на занятия, не было его и на играх, а на другой день
пошли разговоры, что он вовсе не болен, но отчислен, уже уехал
и никогда не вернется, Кнехт не просто опечалился, но целый
день ходил сам не свой. Многие годы спустя он объяснил это
следующим образом: "Когда из Эшгопьца отчисляли сверстников, я
всякий раз воспринимал это как смерть человека. Если бы меня
спросили о причине моего горя, я ответил бы, что я глубоко
сочувствую несчастным, по легкомыслию и лености погубившим свое
будущее. К этому моему чувству, пожалуй, примешивался и страх,
страх перед тем, как бы и со мной не приключилось подобного.
Лишь после того, как я пережил это несколько раз и, по сути,
уже не верил, что подобный удар судьбы может постигнуть и меня,
я начал смотреть несколько глубже.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Игра В Бисер'



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12