А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Да, – сказал судья, – у меня найдется вечерняя газета.
– Я не успел ее просмотреть, мотаясь весь день по дорогам. Не возражаете, если я взгляну?
– Ни в коей мере, – ответил судья, и снова это был напильник, царапающий по жести. – Но по одному вопросу я, видимо, сам смогу удовлетворить ваше любопытство. В газете опубликовано мое выступление в поддержку кандидатуры Келахана, баллотирующегося в сенат. Если вас это интересует.
– Просто хотел услышать это из ваших уст, судья. Кто-то сказал мне, но вы ведь знаете: скажешь с ноготок – перескажут с локоток, а газетчики склонны к преувеличениям, язык у них впереди ума рыщет.
– В данном случае никаких преувеличений не было, – сказал судья.
– Просто хотел услышать это непосредственно от вас. Из ваших драгоценных уст.
– Вот вы и услышали, – сказал судья, стоя все так же прямо посреди комнаты. – А посему, если вас не затруднит, – лицо его опять стало багровым, как говяжья печень, хотя говорил он холодно и размеренно, – и если вы допили…
– Ах, да, спасибо, судья, – сказал Хозяин голосом слаще меда. – Я, пожалуй, еще налью. – И потянулся за бутылкой. Он выполнил свое намерение и сказал: «Благодарю».
Вернувшись в кресло с полным стаканом, он продолжал:
– Да, судья, я услышал, но я хотел бы услышать от вас кое-что еще. Вы уверены, что возносили его имя в своих молитвах? А?
– Для себя я этот вопрос решил, – ответил судья.
– Так, но если память мне не изменяет, – Хозяин задумчиво повертел стакан, – в городе во время той небольшой беседы вы вроде бы не возражали против моего человека Мастерса.
– Я не брал никаких обязательств, – резко ответил судья. – Я ни перед кем не брал обязательств, кроме своей совести.
– Вы давно уже варитесь в политике, – заметил Хозяин как бы вскользь, и то же самое, – он отхлебнул из стакана, – ваша совесть.
– Простите? – угрожающе переспросил судья.
– Забудем, – ответил Хозяин, осклабясь. – Так чем же не угодил вам Мастерс?
– До моего сведения дошли некоторые подробности его карьеры.
– Кто-то полил его грязью, да?
– Если вам угодно, да, – ответил судья.
– Смешная это штука – грязь, – сказал Хозяин. – Ведь если подумать, весь наш зеленый шарик состоит из грязи, кроме тех мест, которые под водой и опять же состоят из грязи. Трава – и та растет из грязи. А что такое бриллиант, как не кусок грязи, которому однажды стало жарко? А что сделал господь бог? Взял пригоршню грязи, подул на нее и сделал вас и меня, Джорджа Вашингтона и весь человеческий род, благословенный мудростью и прочими добродетелями. Так или нет?
– Это не меняет дела, – сказал судья откуда-то с высоты, куда не достигал свет настольной лампы, – Мастерс не представляется мне человеком, заслуживающим доверия.
– Пусть попробует не заслужить, – сказал Хозяин, – я ему шею сверну.
– В этом вся и беда. Он постарается заслужить _ваше_ доверие.
– Это факт, – сокрушенно признал Хозяин и покачал головой, всем своим видом выражая смирение перед роковой неизбежностью. – Мастерс постарается не обмануть моего доверия. Ничего не попишешь. Но Келахан – возьмем, к примеру, Келахана, – сдается мне, что он станет оправдывать ваше доверие, доверие треста Алта Пауэр и бог знает чье еще. Так в чем же разница? А?
– Ну…
– Ну-гну! – Хозяин выпрямился в кресле с той взрывчатой быстротой, с какой хватал на лету муху или поворачивал к вам лицо с выпученными глазами. Он выпрямился, и каблуки его вонзились в ковер. Виски пролилось на его тонкие брюки. – Я объясню вам, в чем разница! Я могу провести Мастерса в сенат, а вы не можете провести Келахана. И это большая разница.
– Все же я попытаю счастья, – сказал судья оттуда, сверху.
– Счастья? – засмеялся Хозяин. – Судья, – сказал он, перестав смеяться, – оно все вышло, ваше счастье… Сорок лет вы пытали счастья в этом штате, и вам везло. Вы сидели тут в кресле, а негритята бегали на цыпочках и таскали вам пунш, и вам везло. Вы тут сидели и улыбались, а ваши ребята потели на трибунах и щелкали подтяжками, и, когда вам чего-нибудь хотелось, вы просто протягивали руку и брали. А когда у вас оставалось свободное время после охоты на уток и защиты трестов на процессах, вы могли развлечься, изображая генерального прокурора. Или поиграть в судью. Вы долго были судьей. А как вам понравится, если вы перестанете им быть?
– Никому, – сказал судья Ирвин, выпрямившись еще больше, – никому еще не удавалось меня запугать.
– Да я и не пугал, – сказал Хозяин, – до нынешнего дня. И сейчас не пугаю. Я хочу, чтоб вы сами одумались. Вы говорите, кто-то полил грязью Мастерса? Ну, а если я открою вам глаза на Келахана? Стоп, не прерывайте меня. Не лезьте в бутылку. – Он поднял руку. – Я пока не занимался раскопками, но могу – и ежели я выйду на задний двор, воткну лопату, захвачу ароматный кусок и поднесу его к носу вашей совести, вы знаете, что она вам скажет? Она вам скажет, чтобы вы отреклись от Келахана. Репортеры налетят сюда тучей, как навозные мухи к дохлому псу, и вы сможете рассказать им все про себя и про свою совесть. Вам даже не надо выступать за Мастерса. Вы со своей совестью можете прогуливаться под ручку и рассказывать друг другу, как вы друг друга любите.
– Я поддержал кандидатуру Келахана, – сказал судья Ирвин. Он не дрогнул.
– Я мог бы произвести для вас раскопки, – задумчиво сказал Хозяин. Келахан давно в обращении, а где это видано, чтоб с сажей играть да рук не замарать? Сами знаете: тут только выйди бос, как ступишь в навоз. – Он смотрел на лицо судьи – щурился, вглядывался, наклонял голову набок.
Я вдруг осознал, что старинные часы в углу не стали моложе. Они роняли ТИК, и ТИК падал мне на мозги, как камень в колодец, шли круги, замирали, и ТИК тонул в темноте. Потом в продолжение какого-то времени – ни долгого, ни короткого, а может, и вообще не времени – не было ничего. Потом в колодец падал ТАК, и шли круги, замирали.
Хозяин перестал изучать лицо судьи, которое было непроницаемо. Он развалился в кресле, пожал плечами и поднес стакан ко рту. Потом сказал:
– Поступайте как знаете, судья. Но можно ведь сыграть и по-другому. Скажем, кто-нибудь копнет прошлое другого человека и поднесет на лопате Келахану, а у Келахана ни с того ни с сего взыграет совесть, и он отречется от своего покровителя. Когда дело доходит до совести, нипочем не угадаешь, какой номер она выкинет, а копать только начни…
Судья Ирвин шагнул к большому креслу, и лицо его уже не было багровым, как говяжья печень, оно прошло через эту стадию и побелело, начиная от основания крупного носа.
– Благоволите встать из кресла и выйти вон!
Хозяин не поднял головы со спинки кресла. Он посмотрел на судью благодушно, доверчиво, потом скосился на меня.
– Джек, – сказал он, – ты был прав. Судью на испуг не возьмешь.
– Вон! – сказал судья, на этот раз тихо.
– Не слушаются старые кости, – пробормотал Хозяин удрученно. – Но теперь, когда я исполнил свой христианский долг, позвольте мне удалиться. – Он осушил свой стакан, поставил его на пол возле кресла и поднялся. Он стоял перед судьей, глядя на него снизу вверх и наклонив голову набок, как крестьянин, покупающий лошадь.
Я поставил стакан на полку позади себя. Оказалось, что после первого глотка я даже не притронулся к виски. «Черт с ним», – подумал я и не стал допивать. Какой-нибудь негр допьет завтра утром.
Затем, точно раздумав покупать эту лошадь, Хозяин помотал головой и прошел мимо судьи, словно тот был не человеком и даже не лошадью, а деревом или углом дома, обогнул его и направился к прихожей, ступая легко и неторопливо по красному ковру. Без спешки.
Секунду или две судья стоял неподвижно, потом резко повернулся и проводил взглядом Хозяина. Глаза его блеснули в тени абажура.
Хозяин взялся за ручку, открыл дверь и, не отпуская ручки, оглянулся.
– Что ж, судья, – оказал он, – скорей с тоской, чем с гневом, ухожу я. А если ваша совесть решит начхать на Келахана, дайте мне знать. Понятно, улыбнулся он, – если это случится не слишком поздно.
Потом он перевел взгляд на меня, сказал: «Айда, Джек» – и скрылся в прихожей.
Прежде чем я успел включить первую скорость, судья обратил ко мне лицо, устремил на меня взгляд, и губа под этим выдающимся носом вздернулась в улыбке, преисполненной, я бы сказал, монументальной иронии.
– Ваш наниматель зовет вас, мистер Берден.
– Я еще не нуждаюсь в слуховой трубке, – ответил я и, двинувшись к двери, подумал: «Ну ты даешь, Джек, нечего сказать, отбрил – как сопляк отвечаешь».
Когда я подошел к двери, он сказал:
– На этой неделе я обедаю с твоей матерью. Передать ей, что тебе по-прежнему нравится твоя работа?
«Отвяжись от меня», – подумал я, но он не желал, и верхняя губа снова вздернулась.
Тогда я сказал:
– Как вам будет угодно, судья. Но на вашем месте я бы не стал трезвонить об этом посещении. Не дай бог, вы передумаете, и кому-нибудь взбредет в голову, что вы унизились до грязной политической сделки с Хозяином. Под покровом ночной темноты.
И я прошел через дверь, через прихожую, через дверь прихожей, оставив ее открытой, и хлопнул дверью веранды.
«Черт бы его побрал, чего он ко мне привязался?»
Но он не струсил.

* * *

Залив остался позади, и с ним – соленый, томительный и свежий запах отмелей. Мы возвращались на север. Стало еще темнее. Туман сгустился на полях, а в низинах перетекал через шоссе, застилая фары. Изредка навстречу нам из темноты вспыхивала пара глаз. Я знал, что это глаза коровы, несчастной, доброй, стоической твари, которая встала со своею жвачкой на обочине, потому что законов для скота еще не придумали. Но глаза ее горели в темноте, словно череп был полон расплавленного, яркого, как кровь, металла, и, если свет фар падал правильно, мы могли заглянуть в этот череп, в это кровавое жаркое сияние, даже не успев увидеть очертаний тела, построенного так, чтобы удобнее было швырять в него комьями. Я знал, чьи это глаза, и знал, что внутри этой корявой, невзрачной головы нет ничего, кроме горсти холодной, загустевшей серой каши, в которой что-то тяжело ворочается, когда мы проезжаем мимо. Мы и были тем, что ворочалось в мозгу коровы. Так бы сказала корова, будь она твердокаменным идеалистом вроде маленького Джека Бердена.
Хозяин сказал:
– Ну, Джеки, тебе подвалила работенка.
А я сказал:
– Келахан?
А он сказал:
– Нет, Ирвин.
А я сказал:
– Едва ли ты что-нибудь найдешь на Ирвина.
А он сказал:
– Ты найдешь.
Мы продолжали буравить тьму еще восемнадцать минут – еще двадцать миль. Плазменные пальцы тумана протягивались к нам из болот, выползали из черноты кипарисов, чтобы схватить нас, но безуспешно. Из болота выскочил опоссум, хотел перебежать дорогу и перебежал бы, но Рафинад оказался проворнее. Рафинад слегка шевельнул руль, довернул на волос. Не было ни удара, ни толчка – просто тукнуло под левым крылом, и Рафинад сказал: «З-з-зар-раза». Он мог продеть этот «кадиллак» в иголку.
Спустя восемнадцать минут и двадцать миль я сказал:
– А если я ничего не успею найти до выборов?
Хозяин ответил:
– Плевать на выборы. Я и так проведу Мастерса без сучка без задоринки. Но если тебе понадобится десять лет – все равно найди.
Спидометр отстучал еще пять миль, и я сказал:
– А если за ним ничего нет?
А Хозяин сказал:
– Всегда что-то есть.
А я сказал:
– У судьи может и не быть.
А он сказал:
– Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, путь его – от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть.
Еще через две мили он добавил:
– Сработай на совесть.
С тех пор минуло много лет. Мастерс давно мертв, лежит в могиле, но Хозяин был прав – он прошел в сенат. А Келахан жив, но жалеет об этом: ему так не везло, что он даже не умер вовремя. И мертв Адам Стентон, который удил рыбу и лежал на песке под горячим солнцем рядом со мной и Анной. И мертв судья Ирвин, который хмурым зимним утром наклонялся ко мне среди высокой седой осоки и говорил: «Ты веди за ней ствол, Джек. Надо вести ствол за уткой». И мертв Хозяин, который сказал: «Сработай на совесть».
Маленький Джеки сработал на совесть, это точно.

2

В последний раз мне довелось увидеть Мейзон-Сити, когда я прикатил туда по новой бетонке на большом черном «кадиллаке» вместе с Хозяином и его компанией; это было давно, потому что сейчас уже 1939-й, и три года, прошедшие с тех пор, кажутся мне вечностью. Впервые же я увидел его гораздо раньше – в 1922 году, и ехал я на своем «форде-Т», то стискивая зубы при въезде на изрытую щебенку, чтобы от тряски на них не скололась эмаль, то хватаясь за стойку руля, когда машину тащило юзом по серой пыли, которая тянулась хвостом на целую милю и оседала на листья хлопчатника, окрашивая их в серый цвет. Надо отдать должное Хозяину; когда он стал губернатором, вы могли прокатиться с ветерком и не растерять своих коронок. Во времена моего первого посещения это было невозможно.
Меня вызвал главный редактор «Кроникл» и сказал:
– Садись в свою машину, Джек, и поезжай в Мейзон-Сити – выясни, шут его дери, кто такой этот Старк, который возомнил себя Иисусом Христом и выгоняет менял из их обшарпанного муниципалитета.
– Он женился на учительнице, – сказал я.
– Наверно, это повлияло ему на мозги, – сказал Джим Медисон, главный редактор «Кроникл». – Он думает, до него никто не спал с учительницами?
– Облигации выпущены для сбора средств на постройку школы, и, по-моему, Люси думает, что часть этих средств можно использовать по назначению.
– Какая еще, к черту, Люси?
– Люси – это учительница, – сказал я.
– Недолго ей быть учительницей, – сказал он. – Недолго ей получать жалованье в округе Мейзон, если она не уймется. Совсем недолго, или я не знаю округ Мейзон.
– Кроме того, Люси не одобряет спиртного.
– Кто из вас спит с Люси – ты или этот малый? Слишком много ты знаешь о Люси.
– Я знаю то, что рассказал мне Вилли.
– Какой еще, к черту, Вилли?
– Вилли – это малый в рождественском галстуке, – объяснил я. – Он же дядя Вилли из деревни. Он же Вилли Старк, учительский любимчик; я познакомился с ним месяца два назад в задней комнате у Слейда, и он мне сказал, что Люси не одобряет спиртного. А что она не одобряет воровства это мое предположение.
– Она не одобряет Вилли Старка в роли окружного казначея, – заметил Джим Медисон, – если подбивает его на такое дело. Она что, не знает, какие у них там порядки, в округе Мейзон?
– У них там такие же порядки, как у нас тут, – ответил я.
– Да, – Джим Медисон вынул из угла рта слюнявый, изжеванный огрызок того, что некогда было двадцатицентовой сигарой, осмотрел его и, вытянув в сторону руку, уронил в большую латунную плевательницу, утопавшую в зеленом и буйном, как клевер, ковре, который цвел подобно оазису среди четырехэтажного запустения редакции «Кроникл» – Да, – сказал Джим Медисон, проследив за падением окурка, – но отправляйся-ка ты отсюда и поезжай туда.
И я поехал в Мейзон-Сити, стискивая зубы при въезде на щебенку и цепляясь за стойку руля, когда машину бросало юзом по пыли, – и было это очень давно.
Я прибыл в Мейзон-Сити в середине дня, посетил кафе «Мейзон-Сити», Домашние Обеды для Леди и Джентльменов, с видом на площадь, заказал жареной ветчины с картофельным пюре и зеленью и, держа стакан с разливным виски в одной руке, другой боролся с семью или восемью мухами за обладание пирогом с драченой.
Я вышел на улицу, где в тени под навесами из гофрированного железа спали собаки, и, пройдя квартал, очутился перед шорной мастерской. Одно место там было свободно, поэтому я сказал «здрасте» и присоединился к собравшимся. От младшего из них меня отделяло сорок лет, но я решил, что мои руки тоже успеют распухнуть, покрыться коричневыми пятнами и лечь на набалдашник старой ореховой палки, прежде чем кто-нибудь из них произнесет первое слово. В таком городе, как Мейзон-Сити, вернее, в таком, каким он был двадцать лет назад, до постройки нового бетонного шоссе, скамья перед шорной мастерской – это место, где у времени заплетаются ноги, где оно ложится на землю, как старая гончая, и затихает. Это место, где вы сидите, дожидаясь ночи и атеросклероза. Это – место, на которое гробовщик глядит уверенно, зная, что не останется без куска хлеба при таком заделе. Но если вы сидите на этой лавке днем, в конце августа, рядом со стариками, то кажется, что вы никогда ничего не дождетесь, даже собственных похорон, и солнце палит, и не движутся тени на яркой пыли, которая, если вглядеться получше, полна крупинок, блестящих как кварц. Старики сидят, положив свои веснушчатые руки на набалдашники ореховых палок, и выделяют некую метафизическую эманацию, под влиянием которой изменяются все ваши категории. Время и движение перестают существовать. Как в эфирном дурмане, все кажется приятным, грустным и далеким. Вы восседаете среди старших богов, в тишине, нарушаемой лишь легким rale хрипом (фр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10