А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И она стала слушать, не вникая, почти не отдавая себе отчета в словах, долетавших до ее слуха.
— А посему изволил великий государь, — громогласно читал посланец, — по неизреченному своему милосердию и благости, изменника своего жену, Ксению Иванову, а в иночестве Марфу, помиловать… приказать ее из Толвуйского заонежского погоста отправить на Бело-озеро, где сосланы живут ее, Марфы, дети, да его же, изменника государева, сестра и зять… а оттоле всех их вкупе сослать, не разлучая, в Юрьев-Польский уезд, в вотчину Клин, что прежде было Романовых, а ныне на него, великого государя, отписана.
«Что это он читает? Зачем он издевается надо мной? Зачем мучает?» — зашевелилось на душе у инокини Марфы.
— Слышала, чай? — нетерпеливо спросил пристав, удивленный молчанием несчастной и недоумением, которое выразилось на ее лице.
Но тот, что читал указ государев, по-видимому, понял тягостное внутреннее состояние инокини Марфы; он стал неторопливо и спокойно истолковывать ей прочтенное. Когда он ей объяснил, что ее приказано везти на Бело-озеро и разрешено ей жить с детьми, она вдруг страшно вскрикнула и как сноп повалилась на землю.
— Ну-у! Наделал дела — растолковал! — воскликнул пристав и бросился приводить несчастную в чувство.
Когда же она наконец очнулась и вполне пришла в себя, тогда стала Христом Богом молить, чтобы еще раз был прочитан указ государев, и посланец его прочел и добавил даже, что везти ее приказано из Толвуя немедленно и чтобы она была готова в путь назавтра спозаранок.
И вот в тот день вечером, после того как окончены были ее немудреные сборы в дорогу и весь ее бедный скарб был связан в два небольших узла, — она в первый раз после поселения своего в Толвуе молилась сознательно, горячо, молилась, влагая всю душу свою в слова молитвы, и когда дошла до молитвы «Утешителю, Душе Истинный», то почувствовала какую-то необычайную сладость на душе и потом на щеках своих что-то жгучее, горячее… И эти первые слезы после нескончаемо долгого нравственного оцепенения сняли камень с души ее: она проплакала всю ночь, и эта ночь была одною из счастливейших в ее жизни.

* * *
Лето шло к концу. «Илья» был на дворе. С Бела-озера начинали подувать резкие и холодные ветры, а утром и вечером все видимое из Мурьинского погоста пространство озера заволакивалось густыми туманами. Княгиня Марфа Никитична уже не выпускала Мишеньку и Танюшу на берег иначе, как после полудня, пока еще хоть немного пригревало солнышко, да и то нарядив детей в теплые кафтанчики, которые она выхитрила и выкроила им из своей старой камчатой телогреи, а сестрица Настасья Никитична с Ульяной Семеновной сшили деткам.
Всех мурьинских опальных немало удивляло одно, недавно проявившееся условие их одинокой и горемычной жизни в далекой ссылке: их пристав, человек придирчивый и мелочный в исполнении своих обязанностей, как-то вдруг изменился к лучшему в своих отношениях к Романовым и Черкасским. Бывало, прежде он пребывал безотлучно в Мурье, следил за каждым шагом князя и княгини, ворчал даже на выходы в церковь, урезывал отпускаемые на содержание им запасы и вступал в препирательство с князем и княгиней из-за каждого пустяка. Но после одной недавней поездки в Белозерскую обитель вдруг почему-то смирился и смягчился в своих отношениях к ссыльным, стал реже являться к ним на глаза и избегать с ними неприятных столкновений. Сверх того, и отлучаться из Мурьи стал чаще прежнего и в отлучках оставался дней по пяти и даже по неделе.
— Что за притча такая? — говаривала не раз мужу княгиня Марфа Никитична. — Пристав наш совсем к нам иной стал! Уж не пришел ли ему какой указ через обитель? А то игумен его тамошний не пристыдил ли?
— Да, да! — соглашался с женой князь. — Совсем иной… И точно будто даже нас сторониться стал. А прежде ведь как, бывало, наскакивал, за частокол носу высунуть не давал…
— Ну пока что… а и за это благодарение Богу, — говаривала обыкновенно княгиня.
И князь пользовался своей свободой и каждый день перед обедом выходил на бережок, садился на свой излюбленный бугор и, вперив взоры вдаль, глядя туда, где над линией водного пространства чуть-чуть чернела узкая полоска берега, уносился мыслями к родной Москве, раскинутой по своим живописным холмам, к ее златоглавым храмам и островерхим башням, к ее движению и шуму, над которым господствуя, разносится вширь и вдоль чудный звон ее бесчисленных колоколов. И куда как горько становилось у него на душе, когда от этих своих мечтаний, от воспоминаний о былом житье-бытье он вынужден был переходить к окружавшей его жалкой и бедной действительности. Внизу о плоский и песчаный берег уныло и гулко плескалось серое и холодное озеро; солнце, тускло светившее из-за серых облаков, не оживляло его волн ни блеском, ни красками; невдалеке угрюмые рыбаки тянули сети, мерно ударяя по воде шестами, чтобы загнать рыбу в мотню невода… Все пусто, все серо, все грустно!
Так же точно сидел князь Борис на своем излюбленном бугре и в канун Ильина дня и думал по-прежнему свои невеселые думы на тему о суете и тщете всего мирского, когда к нему подошел отец Степан и, после разных предварительных подходов и толков о погоде и об улове рыбы на озере, вдруг перешел к предмету разговора, который, очевидно, очень его и занимал, и тревожил.
— Вот тут позавчерась странничек один мимо проходил, в Глухоозерскую пустынь пробирался… От нашего погоста до нее еще верст с полсотни, по болотам да по островинам тропочка пролегает…
Старик поп приостановился, откашлялся, оглянулся по сторонам и, присаживаясь к князю на бугор, проговорил:
— Так вот он, этот самый странничек-то, предиковинное рассказывал…
— Что же бы такое? — спросил князь. — Эти странники из конца в конец земли ходят, должны многое и видеть, и слышать…
— Да уж и такое предиковинное, что даже и в ум не вмещается… Мы, конечно, люди темные, а вот ты человек бывалый и книжный, тебе виднее…
— Да что виднее-то? Что он тебе сказывал?
Старик наклонился к князю и почти шепотом проговорил:
— Сказывал… будто антихрист в Литве за рубежом народился…
Князь Борис посмотрел в недоумении на отца Степана.
— Да ведь ты же, по писанию, должен знать, что это перед кончиной мира будет!
— Ну, вот он, странничек-то, говорит, будто уж и об этом знаменья разные объявились…
— Кабы знаменья, так повсюду на земле были бы видимы, — попытался возразить князь Борис.
— Оно точно, что могли бы быть видимы, — таинственно продолжал поп-старик, опять понижая голос, — да, вишь ты, царь и бояре о знаменьях никому не приказали сказывать…
— Ну, это что-то на лжу похоже, отец Степан.
— Нет, погоди так говорить: послушай, что он дальше сказывал…
Попу, видимо, не терпелось: хотелось поскорее всю душу выложить перед князем Борисом.
— Сказывал, будто антихрист этот самый в образе Дмитрия-царевича народился…
— Какого Дмитрия-царевича?
— А Углицкого… Что в Угличе убит злодеями…
— Да как же так? Тут убит, а там опять народился? — сказал князь.
— А вот поди же ты! Враг-то силен… И народился, и грамоту царю Борису прислал. Пусти, говорит, меня доброю волей на прародительский престол… А не пустишь доброю волею…
— Дядя, а дядя! — раздались с берега звонкие детские голоса. — Глянь-ко, глянь, какое суденко на озере!
Князь глянул по указанию деток и, точно, увидел вдали, верстах в двух от берега, какое-то суденко, которое резво бежало под парусом, подгоняемое по волнам свежим ветерком.
— Стружок бежит нездешний, — сказал отец Степан, приглядываясь попристальнее. — Такие вот по Щексне ходят.
Между тем детки подбежали к князю с расспросами.
— Это что же белое, дядя, — спрашивала Танюша, — точно крыло у птицы?
— Отчего оно идет так скоро? -любопытствовал и Миша.
Князь Борис постарался удовлетворить любопытство племянников, а между тем суденко уже обратило на себя внимание рыбаков и еще кое-кого в поселке.
Из двух изб посмотреть на диковинное суденко вышли и бабы, и дети.
— Нездешнее судно, шехонское, — толковали между собою рыбаки. — А нос сюда держит.
Появление такого судна в Мурьинском плесе озера, по которому сновали только челны местных рыбаков, было, конечно, явлением чрезвычайной важности. Немудрено, что и князь поднялся с места и направился к дому, чтобы оповестить о судне жену-княгиню и своячниц. И пристав, до которого уже весть о судне успела дойти, вышел из своей избы и степенно стал спускаться на берег.
«Нет ли тут чего такого… касающего? Вестей каких не везут ли?!»— думал он, собираясь уже принять кое-какие меры на случай.
Тем временем струг подошел уже и саженях в пятидесяти от берега стал спускать парус. На нем нетрудно было различить даже лица тех пяти человек, которые на струге находились. Вскоре со струга закричали рыбакам:
— Давайте челны! Нам за мелководьем к берегу не причалить!
— Подайте сначала один челн, — распорядился пристав, — а там видно будет.
«И что за люди? И чего им здесь надо?»— думал он не без тревоги, выжидая, когда незваные гости высадятся на берег.
Но все опасения его развеялись, когда к берегу причалил челн, а из него вышел его старый знакомец, вологодский подьячий Софрон Шабров, и, облобызавшись с ним, на вопрос «Откуда Бог несет?» ответил:
— Из Толвуя, с боярыней Романовой плыву и тебе о твоих боярах указ везу.
— Что? Что такое, братец? Говори скорее!
— А то, дружище, что и тебе с насиженного гнезда сниматься надо: приказано их в Юрьев-Польскую вотчину отправить.
— Всех вместе? — воскликнул пристав.
— Всех, как есть!
— Ну, наконец-то избавил Бог от здешней медвежьей стороны… Так что же? Прикажи свою боярыню свезти сюда же поскорее.
Приказ был тотчас отдан рыбакам, чтобы ехали за инокиней и привезли бы ее вместе с приставом на берег. Но между тем как происходил этот разговор и отдавали приказ рыбакам, ни пристав, ни его приятель Софрон Шабров не заметили, как мальчик и девочка, стоявшие невдалеке от них среди группы крестьянских детей, вдруг отделились от нее и бегом пустились по песчаному откосу берега к дому.
Шустрая и сметливая Танюша успела из беседы приятелей уловить несколько слов, которые показались ей настолько важными и многозначительными, что, по ее соображениям, необходимо было тотчас же сообщить тете и дяде и непременно тете Насте.
— Пойдем, побежим скорее! — шепнула она Мише, который ничего не успел расслышать и ничего не сообразил, но побежал следом за Танюшей и, судя по ее озабоченному, деловому виду, готовился услышать от нее что-то важное.
— Что он говорил? — спрашивал он неоднократно у сестрицы на бегу; но та только рукой от вопросов отмахивалась и прибавляла бега.
Раскрасневшаяся, запыхавшаяся вбежала она в избу и, прежде чем кто-нибудь успел на нее обратить внимание, одним духом выкрикнула:
— Дядя! Тетя! От царя за нами на суденке люди приехали!… Указ привезли… Нас в другое место и нашего пристава в другое место… А маму сюда!
Миша, не желая отстать от сестрицы, тоже тревожно
доложил:
— От царя приехали… на лодке приехали…— и решительно не знал, что следует ему сказать дальше.
— Ох, таранта! — с добродушным укором сказала княгиня. — Ну что ты путаешь? Ну где ты это слышала?
— Там слышала, — настаивала Танюша. — Чужой пристав с нашим приставом говорил!… Пойдите сами посмотрите! Спросите их!
Произошло невольное и общее волнение, все всполошились, все заговорили разом, все собрались выйти из дома и посмотреть, что там на берегу творится.
— Ступай-ка опять, да разузнай все хорошенько! — озабоченно заговорила княгиня Марфа Никитична.
— И я! И я! И мы с тобой тоже! — закричали Миша и Танюша, и вслед за князем все население боярской избы высыпало за частокол, а князь, держа детей за руки, чтобы они не очень спешили и горячились, направился к тому месту берега, где пристав стоял около челнов с Софроном Шабровым.
В то время когда князь Борис, спустившись с откоса и понемногу все ускоряя и ускоряя шаг (потому что и его охватило какое-то невольное волнение), подходил к озеру, челн, подталкиваемый рыбаками на шестах, подплывал к берегу. В нем, кроме двоих рыбаков, князь различил еще какого-то плотного мужчину с темною, окладистою бородою и женскую фигуру в темной одежде. Вот рыбаки в двух саженях от берега вылезли из челна в воду и, облегая его, поволокли на себе по прибрежному песку. Потом, почтительно и бережно поддерживая под руки своих седоков, высадили их на берег…
Тут только князь разглядел, что черты лица этой женщины знакомы ему… сердце екнуло у него, но он не смел еще верить глазам…
Однако приезжая уже заметила его и детей и опрометью бросилась к ним навстречу с распростертыми объятьями:
— Детушки! Детушки мои дорогие! — воскликнула она, едва сдерживая душившие ее рыдания.
— Мама! Мама! — звонко крикнули детки и, вырвавшись у князя, понеслись ей навстречу.
IV И РАДОСТЬ — НЕ В РАДОСТЬ
Прошло еще три года, и на Руси совершилось много важных событий. Царь Борис вступил в борьбу со смутой, которая ополчилась против него в лице загадочного Лжедмитрия, прикрывавшегося тенью невинно загубленного Углицкого страдальца. В самый разгар борьбы Борис умер, передав бразды правления в слабые руки юного Федора, который попытался продолжать борьбу далее; но измена поднялась отовсюду, грозный враг одолел — и Федор Борисович пал в борьбе… Все это совершилось так быстро, что на окраинах Московского государства еще не успели получить вести о кончине царя Бориса, как уже дьяки и подьячие опять сидели за работой и наспех писали во все концы Русской земли о кончине царя Федора Борисовича и о вступлении «на прародительский престол законного, прирожденного великого государя Дмитрия Ивановича».
Нескоро доходили эти важные вести и до отдаленных городов, лежавших на востоке и севере Руси; еще дольше, еще медленнее проникали они в отдаленные поселки и обители, лежавшие в глухих местах. Потому и немудрено, что даже и тот дьяк, который был новым государем отправлен в Антониев Сийский монастырь «с тайным делом», приехал в эту дальнюю обитель уже по первопутку и, надо сказать правду, насмерть перепугал старого игумена Иону.
— Ты, старче, кого в церкви Божией за службой поминаешь? — спросил игумена дьяк, едва переступив порог обители и предъявляя ему свои полномочия.
— Как кого? Вестимо, господин дьяк, поминаю, кого нам указано: по преставлении царя Бориса, поминаю законного его наследника, великого государя Федора Борисовича, и матерь его Map…
Дьяк резко перебил его на полуслове.
— Изволь это тотчас отменить и поминать ныне благополучно царствующего, законного государя Дмитрия Ивановича. Вот тебе о том и указ от патриарха Игнатия.
Игумен вдруг изменился в лице: крайнее смущение выразилось в его широко открытых глазах, губы шевелились без слов и язык «прильпе к гортани»… Он долго не мог оправиться от своего волнения, не мог произнести ни звука, не решался даже принять патриаршей грамоты, которую ему протягивал дьяк.
— Что же ты? Читай грамоту…
— Не… не см…е…ю читать, го-го-спо-дин дьяк! — пробормотал игумен Иона, заикаясь от страха. — Не ведаю, о каком патриархе ты говорить изволишь… У нас господин патриарх Иов поминается.
— Ну был Иов, а теперь Игнатий! Был царь Федор, да волею Божьею помре, ну и теперь стал царем Дмитрий на Москве! Русским тебе языком говорят…
— Дозволь узнать, господин дьяк, — как-то особенно смиренно и принижено заговорил игумен Иона, запуганный строгим дьяком, — и патриарх Иов тоже волею Божьею…
— Нет, не Божьею, а царскою волею сведен с патриаршего престола и заточен в Отарицкий монастырь. Да читай же грамоту: там все написано!
Совершенно оторопевший и растерявшийся старик игумен взял наконец грамоту, стал ее читать — и дьяк видел, как тряслись его желтые сморщенные руки. Дочитав грамоту до конца, игумен положил ее на стол, перекрестился на иконы и, обращаясь к дьяку, сказал более спокойным голосом:
— Что еще приказать изволишь, господин честной?
Дьяк полез за пазуху и вытащил другой столбец.
— Здесь у тебя в обители находится сосланный Годуновым опальный боярин Федор Романов, в иночестве Филарет…
— Находится, господин дьяк, и коли дозволишь правду тебе сказать, солоно всем нам от него приходится… Ох, как солоно!
Дьяк прищурил глаза, всматриваясь в лицо игумена, и процедил сквозь зубы:
— А почему бы так?
— Уж привередлив очень… Ничем-то на него не угодишь. Приказано нам было, чтобы у него в келье малый жил, как бы для услуги, нам чтобы его речи знать, и тот малый ему полюбился и стал от нас речи утаивать. Мы этого малого из его кельи взяли, а на место его старца Иринарха к нему послали; а он, изменник государев, на того старца и прогневайся.
— Не изволь государеву родню таким словом обзывать, коли в ответе быть не хочешь! — строго заметил дьяк.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69