А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При этом он не перестает мечтать – и врать – о своей счастливой женитьбе и «четырех славных ремеслах». Сейчас, если преступление Займа будет доказано, его ждет тяжелое наказание, он трусит и, обманывая сам себя, упивается ложью, полуложью и полуправдой, которые по целым дням плетет досужим людям, всегда готовым над кем-нибудь посмеяться. Когда слушатели отходят от него, он слоняется по двору как неприкаянный и подходит к другой группе. С унылым и постным выражением лица слушает он шутки, над которыми арестанты громко без удержу хохочут. Слушает рассказы других и долго, смиренно, терпеливо ждет удобного случая вставить слово. А как только ему кажется, что такой случай представился, тут же вклинивается в разговор. Упомянут какую-нибудь страну, например, Египет, – у Займа тут же готов рассказ:
– Была у меня жена-египтянка. Старше меня, но уж так холила – мать родная, кажись, не могла бы лучше! Два года счастливо жили. И люди уважали меня. Но что поделаешь? Как-то раз…
И снова следует рассказ о выдуманной стране и семейной распре. Одни слушают, перебивая его ироническими репликами, а иные сразу отходят, махнув рукой и не щадя несчастного Займа:
– Эта у него восемнадцатая.
– До свиданьица? Скажите, когда кончит.
Но рассказ маньяка и закоренелого фальшивомонетчика Займа, мечтающего о спокойной жизни с добропорядочной женой, вскоре заглушают крики соседней компании. Там вспыхивает ссора и уже пошли в ход страшные ругательства, каких не услышишь за стенами Двора.
Само местоположение Проклятого двора будто нарочно рассчитано на то, чтобы увеличивать муки и страдания заключенных. (Фра Петар постоянно возвращался к этой мысли, желая возможно точнее описать Двор.) Отсюда не видно ни города, ни порта, ни заброшенного арсенала на берегу, – только небо, огромное и безжалостное в своей красоте, и вдали, по другую сторону невидимого отсюда моря, краешек зеленого азиатского берега, игла неизвестной мечети или верхушка исполинского кипариса за стеной. Все непонятное, безымянное, чужое. Первое впечатление, что ты попал на какой-то дьявольский остров, лишился всего, что раньше составляло твою жизнь, и самой надежды увидеть это снова. А заключенные стамбульцы, помимо других мытарств, терзаются и оттого, что не видят и не слышат родного города: казалось бы, никуда и не уезжали, а словно отделены от него долгими днями пути. Мнимая отдаленность мучит их не меньше, чем настоящая. Поэтому Двор быстро и незаметно скручивает человека и подчиняет его себе так, что тот постепенно как бы растворяется в нем. Забываешь то, что было, и меньше думаешь о том, что будет; прошлое и будущее сливаются, превращаясь в одно-единственное настоящее – в необычную и страшную жизнь Проклятого двора.
А когда небо затягивают облака и начинает дуть теплый и нездоровый южный ветер, несущий запах гниющих морских водорослей, городских нечистот и зловоние невидимого порта, жизнь в камерах и во дворе становится вовсе невыносимой. Тяжелый смрад идет не только от пристаней, но, кажется, исходит от всех построек и предметов, точно вся земля, стиснутая Проклятым двором, медленно разлагается и испускает омерзительную вонь, которая отравляет человека, так что кусок во рту становится горьким, а жизнь – постылой. Дует ветер, и будто невидимая болезнь поражает всех вокруг. Приходят в волнение даже спокойные люди и начинают с непонятной раздражительностью метаться и искать ссоры. Сами себе в тягость, заключенные пристают к товарищам по несчастью или к охранникам, которые в такие дни тоже возбуждены и озлоблены. Нервы натянуты до предела и часто сдают, приводя к опасным стычкам и безумным выходкам. Вспыхивают грубые, беспричинные ссоры, арестанты выкидывают номера, необычные даже для этого проклятого места. И в то время, как одни неистовствуют и готовы броситься на первого встречного, другие – обычно те, что постарше, – часами сидят на корточках где-нибудь в сторонке и объясняются со своими невидимыми противниками неслышным шепотом или одной мимикой, едва приметно двигая головой и руками. Похожи они на призраков.
В такие часы всеобщего возбуждения безумие, словно зараза или пламя пожара, перекидывается из камеры в камеру, от человека к человеку, переходит с людей на животных и неодушевленные предметы. Волнение охватывает собак и кошек. Стремительно снуют от стены к стене огромные крысы. Люди хлопают дверями и стучат ложками о жестяные миски. Вещи валятся из рук. На мгновенье все затихает в болезненном изнеможении. И вдруг с наступлением темноты в какой-нибудь камере раздается такой жуткий крик, что весь Двор содрогается и вторит ему эхом. Обычно к этому крику присоединяются вопли из других камер. И тогда кажется, будто все, у кого только есть голос, воют и кричат в тщетной надежде, что крик, дойдя до предела, разнесет, разобьет Проклятый двор вдребезги и каким-то образом покончит с ним раз и навсегда.
В такие часы Проклятый двор стонет и оглушительно грохочет, точно огромная детская погремушка в руках великана, в которой люди на манер горошин пляшут, корчатся, ударяются о стенки и друг о друга.
Смотритель и его подручные хорошо знают действие юго-восточного гнилого ветра и, насколько возможно, уклоняются в такие дни от столкновений с заключенными, ибо тоже больны и раздражены; они тщательней охраняют ворота, усиливают караулы и ждут, когда южный ветер стихнет. По опыту они хорошо знают, что всякая попытка навести порядок в это время опасна и бессмысленна, осуществить ее некому, да и никто не стал бы слушаться. А когда здоровые северные ветры переборют юго-восточные, когда тучи рассеются, проглянет солнце и воздух очистится, арестанты толпами высыплют из камер, расползутся по двору и начнут греться на солнышке, шутить и смеяться, словно выздоравливающие или спасенные после кораблекрушения, и все, что произошло за два-три безумных дня, легко предается забвению. Даже если кто и захочет, он ничего не сможет припомнить.
Смотритель этого пресловутого и страшного заведения – Латиф-ага, прозванный Караджоз. Это прозвище и стало его единственным именем, под ним он известен не только здесь, но и далеко за пределами Проклятого двора. Всем своим видом и характером он оправдывает это имя.
Его отец преподавал в каком-то военном заведении; человек тихий, книголюб и философ, он женился уже в зрелые годы и имел всего одного ребенка, мальчика. Сын рос живым и смышленым, любил читать, а особенно любил музыку и всякие игры. До четырнадцати лет мальчик хорошо учился, и казалось, что он пойдет по стопам отца, но потом его живость вдруг начала оборачиваться беснованием, а сообразительность приняла дурное направление. Мальчик стал быстро меняться даже физически. Он раздался в ширину и неестественно располнел. Его умные карие глаза приобрели маслянистый блеск. Он бросил школу и связался с трактирными музыкантами, фокусниками, пьяницами, картежниками и курильщиками опиума. Сам он не обладал ни ловкостью рук, ни истинной страстью к азартным играм или вину, но его влек к себе этот мир и все, что связано с ним, точно так же, как отталкивал мир устоявшихся привычек и обязанностей простых добропорядочных граждан.
Буйный и неискушенный юноша скоро оказался замешанным в темных делишках и дерзких налетах своей компании и вступил в конфликте законом. И не единожды. Отец несколько раз вызволял его из тюрьмы благодаря своему положению и связям с влиятельными людьми, особенно с начальником стамбульской полиции, своим старым школьным товарищем. «Неужели мой сын взламывает двери, грабит торговцев и похищает девушек?» – в отчаянии спрашивал отец. Старый и опытный начальник отвечал ему спокойно и откровенно: «Грабит? Сам он не грабит, и купцов не обманывает, и девушек не похищает, ничего этого он сам не делает, но стоит где-либо случиться подобному происшествию, можешь быть уверен – он в нем замешан. А если мы так все оставим, он в конце концов и сам пойдет на преступление. Нужно, пока не поздно, искать какой-то выход». И начальник городской полиции нашел «выход», который он считал единственно возможным, а следовательно, наилучшим: взять юношу, пошедшего по дурному пути, к себе на службу. Как это нередко бывает, из молодого человека, попавшего было в среду картежников и богатых шалопаев, получился ревностный стамбульский полицейский.
Правда, таким он стал не сразу. Несколько лет он метался в поисках своего места, а нашел его там, где меньше всего можно было ожидать, – в борьбе с прежними дружками. Он безжалостно преследовал в трущобах Стамбула бродяг, пьяниц, карманников, контрабандистов и разных неудачников и бездельников. Работал он со страстью, с необъяснимой ненавистью, но умело, потому что прекрасно знал эту среду. Старые знакомства помогли ему расширить круг своей деятельности, ибо мелкие преступники, как правило, выдавали крупных. Данные о людях накапливались, осведомительная сеть росла и крепла. Незаурядное усердие и успехи привели его лет через десять на должность помощника смотрителя этой огромной тюрьмы. А когда старый смотритель умер от разрыва сердца, Латиф-ага оказался единственным достойным его преемником. С тех пор началось его владычество в Проклятом дворе. И длится оно вот уже двадцатый год.
Прежний смотритель, жестокий и многоопытный старик, придерживался крутого, классического способа управления. Главное, полагал он, чтобы мир порока и беззакония был по возможности четко отграничен и надежно отгорожен от мира порядка и закона. Отдельный человек и его вина почти не интересовали коменданта. Многие годы он смотрел на Проклятый двор как на некий карантин, а на его обитателей как на опасных и тяжелых больных, которых при помощи различных мер – наказаний и страха, физической и моральной изоляции – надо держать как можно дальше от так называемого здорового и честного общества, а в прочем предоставить их самим себе. Не позволять им выбиться из своего круга, но и не трогать без надобности, так как от этого ничего путного или разумного получиться не может.
Новый смотритель своим поведением и своими поступками сразу же показал, что он будет действовать по-другому.
Вскоре после смерти отца Латиф продал большой и красивый отцовский дом в Новом квартале и купил огромный запущенный участок земли прямо над Проклятым двором, Окруженный кипарисами участок напоминал пустынный остров или старое кладбище. От Проклятого двора его отделяли глубокий тенистый овраг, заросший благородными деревьями, и замысловатая система разных ограждений и высоких стен. Здесь, на берегу моря, среди старой рощи Латиф построил себе прекрасный дом, обращенный фасадом в сторону, противоположную оврагу, и таким образом защищенный от южного ветра и зловоний арсенала и порта. Преимущество жилища заключалось в том, что оно было и удалено от Проклятого двора, и в то же время почти рядом. По своему виду, по царившему в нем покою и чистоте это был совсем иной мир, словно бы за тысячу миль от тюрьмы, и, однако же, он был рядом, его связывали с Проклятым двором невидимые нити. Пользуясь кратчайшими, только ему известными тропинками, Караджоз мог в любое время суток никем не замеченным пройти из своего дома прямо во Двор. (Поэтому никогда нельзя было с уверенностью сказать, здесь он или нет и откуда может появиться.) Смотритель этим часто пользовался. Он самолично следил и за арестантами и за охраной. Зная почти каждого заключенного, его прошлое и настоящее, он с полным основанием утверждал, что чувствует «дыхание» Двора. А если кого-либо и не знал в лицо, то хорошо понимал душу бродяги и преступника вообще и поэтому мог каждую минуту подойти к любому и продолжить разговор о его преступлении или преступлении кого-либо другого. Точно так же, а может быть, и лучше, знал он каждого охранника, его хорошие и плохие, явные и скрытые черты и склонности.
Во всяком случае, так он сам говорил и всегда этим хвастался. Таким образом, он оказался тесно связанным с миром порока и преступления, который в юности покинул, и в то же время прочно отделенным от него своим положением, своими густыми садами и неприступными железными оградами и решетками.
С самого начала Караджоз начал «действовать изнутри». Этот необычный способ делал его хуже, страшнее и опасней его предшественников, но, в известном смысле, лучше и человечнее их. Бесконечное, неуловимое сплетение этих противоречивых качеств создавало его необычное отношение к Двору и тамошнему люду, который, словно неторопливая мутная река, протекал через Двор. Даже самые давние и проницательные гости Проклятого двора не могли разобраться в сложной игре Караджоза, которая являлась его собственным изобретением и изобиловала неожиданными и смелыми поворотами и уловками, часто вступавшими в противоречие с полицейскими приемами и правилами, а также с общепринятыми обычаями и навыками. Уже в первый год своей службы он получил прозвище Караджоз. И действительно, Двор, все связанное с ним и в нем происходящее представляло собой огромную сцену, на которой Караджоз играл постоянный спектакль.
Рано располневший, волосатый и смуглый, он рано и постарел, во всяком случае внешне. Но его вид мог ввести в заблуждение. Несмотря на свои сто килограммов, он, когда было нужно, становился подвижным и быстрым, как ласка, и его тяжелое рыхлое тело обладало в такие минуты бычьей силой. Вечно сонный и вялый, вечно с полузакрытыми глазами, Караджоз ни на мгновение не ослаблял внимания, а его беспокойная мысль работала с дьявольской изощренностью. На его темно-оливковой физиономии никто не видел улыбки, даже когда он сотрясался от неудержимого внутреннего смеха. Лоб его то покрывался морщинами, то разглаживался, лицо мгновенно преображалось, выражая попеременно крайнее отвращение, страшную угрозу, а порой – глубокое понимание и искреннее участие. Особое искусство Караджоза составляла игра глаз. Левый глаз его обычно был почти закрыт, но сквозь полусомкнутые ресницы проскальзывал внимательный и острый, словно бритва, взгляд. А правый глаз был всегда широко раскрыт. Этот глаз жил самостоятельной жизнью и двигался словно прожектор; он мог почти целиком вылезти из глазницы и также быстро уйти в нее. Он нападал, дразнил, сбивал с толку свою жертву, сковывал ее, проникал в самые сокровенные уголки ее мыслей, надежд и планов. Поэтому все лицо, уродливо косоглазое, напоминало то страшную, то смешную гротескную маску.
Говоря о Караджозе и перемывая ему косточки, арестанты особенно много и часто говорили про его глаза. Одни уверяли, что он левым глазом ничего не видит, другие – что он слеп как раз на правый, вытаращенный. За двадцать лет в тюрьме так и не пришли на этот счет к единому мнению, но все дрожали от его взгляда и любыми способами старались не попадаться смотрителю на пути.
В самом Караджозе, его манере говорить и двигаться не было ничего от тяжеловесного высокомерия османских высших чиновников. В каждом отдельном случае, с каждым из заключенных он разыгрывал особую роль, не зная ни стыда ни совести, не уважая ни себя, ни других. Он действовал всегда неожиданно, словно бы по наитию. В любое время дня и ночи он подходил к кому-либо из заключенных или к целой группе:
– Пхи, пхи, пхи, пхи-и-и!
Он умел произносить эти звуки на разной высоте и с разными интонациями, каждый раз по-новому, но так, что в них отражалось одновременно и удивление, и презрение к собеседнику, к себе самому и к «делу», которое их связывало.
– Ну что? Ты еще торчишь здесь? Пхи! А ну рассказывай, как было дело!
Так начинался разговор, дальнейшее течение которого никогда нельзя было предугадать. Иногда он выливался в длительный допрос с выяснением всех подробностей, с угрозами, которые зачастую оставались только угрозами, но в любую минуту могли стать и ужасной реальностью. Иногда разговор оборачивался упорными, страшными и нескончаемыми уговорами, а иногда – бездушным издевательством без видимой цели и смысла.
Если измученный человек, припертый к стенке, желая хоть на минуту освободиться от натиска Караджоза, начинал клясться и сквозь искренние или наигранные слезы уверять в своей невинности, Караджоз мог вдруг хлопнуть себя по лбу и круто изменить поведение.
– Что ты говоришь? Значит, ты снова угодил ни за что ни про что? Эх, господи боже, и угораздило же тебя именно сейчас мне об этом сказать! Пхи, пхи, пхи-и-и! Признайся ты, что виноват, я, может, тебя тут же бы и выпустил, потому – виновных у нас здесь хоть отбавляй. Сплошь одни виноватые. Но надо же нам иметь хоть одного невинного! Нет, не могу я тебя отпустить. Не скажи ты сам, что невиновен, глядишь, что-нибудь и устроили бы. А теперь вот сиди, пока я не найду другого невиновного, тебе на смену. Сиди и помалкивай!
И Караджоз, обходя в сопровождении нескольких охранников Двор, продолжает спектакль уже для собственного удовольствия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10