А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В жизни ни разу не пил его.
– Попробовал.
– Какое оно на скус?
– Да ничего.
– Счастливый, – промолвил с завистью Апостол.
– Будет теперь всем щимпанское, – проговорил угрюмо Крыса. – Все подохнем с голоду.
– Ох-хо-хо! – вздохнул Апостол.
– Деньги есть? – неожиданно спросил Крыса.
– Откуда оне взялись?…
– Смерть как жрать и пить хочется. Крыса сделал кислое лицо.
– Боже! – продолжал он тоскливо. – Такой порт разорить! И главное: за что?! Захотелось чертям устроить все по-французскому. Чтобы никакого начальства. Ну, да показали же им, как без начальства! С нами, брат, не шуги! У нас войск больше, чем ангелов на небе…
– Тебя бы в генералы от инфантерии произвести, – усмехнулся Апостол, – всех бы изрубил.
– А ты думаешь, пожалел бы?! Так бы рубил их, мерзавцев, бунтовщиков! А ты тоже, брат, гусь лапчатый!
Крыса пронзил Апостола злым взглядом.
– Чего?
– Жалеешь, что не поджигал вместе со всей этой сволочью.
– Что ты?! Господь с тобою! – замахал на него руками Апостол. – Сам знаешь, как я за порт наш стою.
– Будет!..
Крыса опустился на дубовые балки в нескольких шагах от эстакады. Апостол, охая и кряхтя, – ему шел восьмой десяток, – последовал его примеру.
– Слышал про Купеческого Сынка? – спросил Апостол.
Крыса насторожился.
– Сгорел. Один уголь остался. Зяблик тоже. Его под бочкой с хересом нашли, под краном. Эх! Много их погорело! А этого, как его, помнишь, народного учителя, который на носилках работал? Шесть пуль ему в бок и в грудь всадили. В больнице лежит.
Апостол задумчиво и медленно покачал головой и продолжал повествовать тихим старческим голосом:
– Что было! Что было, товарищ! Сегодня видел на площади, как поливальщики кровь с мостовой шлангами смывали. Точно грязь…
Крыса слушал рассеянно. Он все внимание свое обратил на эстакаду, на эту главную артерию порта.
Три дня еще назад по ней гнали из-за заставы, за десять верст, тысячи вагонов с зерном, пшеницей, овсом, кукурузой и макухой. Их гнали в Карантинную гавань, где в бухте теснилась целая флотилия английских и индийских судов, жадно раскрывавших свои пасти. А теперь!
Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.
Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:
– А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.
– Сносчики плакать не будут, – робко заикнулся Апостол. – Больше работы им.
– Пожалуй, – согласился Крыса. – Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.
Беседуя, Крыса медленно оглядывал набережную, и лицо его становилось мрачнее и мрачнее. Гнев закипал в нем с прежней силой. На месте цветущего порта чернели одни кучи мусора, битого стекла, жалкие руины без крыш, с провалившимися ступенями, и кругом пахло гарью.
Он остановился наконец на большой обгорелой деревянной коробке. Она валялась под эстакадой.
– Хорошая была ховира, – протянул Крыса мечтательно.
Апостол посмотрел в ту сторону, куда смотрел Крыса, и подтвердил:
– Хорошая.
Эта коробка была сорный ящик, куда дикари прятались от полиции во время облавы и во время безработицы, когда у них не было четырех копеек на приют.
– Хоть бы это пожалели. Дьяволы!
– Слышал я давеча одного оратора, – проговорил, точно про себя, после продолжительной паузы Крыса, – студента! Стоял на бочке, махал красным платком и колеса наворачивал всем. Тра-та-та, тру-ту-ту! Социвилизм, равенство, пролетарий и еще что-то насчет фабрикантов и помещиков дудил. А я слушаю, слушаю и думаю: «Молодой еще, молоко на губах у тебя не обсохло, а с богом воюешь. Хочешь перевернуть мир…»
Товарищи, увлекшись разговором, не заметили, как к ним подъехали два грозных на вид конных стражника.
– Вы что тут?! – гаркнул один и поднял нагайку.
– В участок хотите?!
– Социалисты!
– Какие мы социалисты! – пролепетал Крыса. – Мы угольщики!
– А, разговаривать?!
Стражники наехали на них, и они шарахнулись в сторону.
Крыса пошел бродить по набережной. Ему хотелось полностью увидать картину разгрома и пожарища.
Было пусто и дико. Так пусто и дико, что Крысе жутко стало. Он с грустью вспомнил, что здесь делалось недавно.
Гремели десятки паровых кранов, лязгали якорные цепи, звенело листовое котельное железо, ревели тысячи быков, ржали лошади, блеяли овцы; как черные муравьи, копошились всюду – во всех гаванях, на палубах, сходнях, в трюмах, на эстакаде, под эстакадой – босяки; банабаки весело лопочут на своем гортанном языке – «Ахшамхайролсун, сабаныз, хайролсун». Московская артель, облепив конец, как мухи кусочек сахару, волочит по сходне с палубы железные части молотилок или куски чугуна, подбадривая себя «Дубинушкой»: «Эй, у-ухнем, зе-е-леная сама пойдет!» Здесь выгружают каррарский мрамор, хлопок, мессинские апельсины, клепки, марсельскую черепицу, копру, изюм, кардиф, там нагружают пшеницу, сахар, свинец, лес, быков.
Быков поднимают высоко над трюмом, как щенят, и они жалобно мычат и дрыгают ногами. Вот громадный бугай с длинными и острыми, как штыки, рогами. Он не дает себя захомутать, ему не нравится полет к небу, и он вырывается из рук проводников.
Он наконец вырвался и мчится вдоль набережной. Глаза – навыкате, изо рта бьет пена, рога наклонены для смертельного удара. И все шарахаются в ужасе.
Мчатся, как на пожар, биндюги с мукой, сахаром, миндалем, кофе, рисом, крупой, оставляя позади длинные, узенькие дорожки того и другого товару, на которые наподобие стаи птиц слетаются бабы и ребятишки; сотни пассажиров спешат на дрожках на пароходы, отходящие в Крым и на Кавказ; гудят пароходные гудки, дым из сотен труб окутывает всю пристань… Море народу, звуков! А джонов-англичан сколько! Хороший народ джоны! Подойдешь к одному и скажешь:
– Мистер! Гив ми смок!
Он, ни слова не говоря, залезет в карман, достанет плитку прессованного жевательного табаку и даст тебе…
А сейчас!
Нога Крысы скользила и увязала то в тесте из муки, то в куче из коринки, халвы, пшена.
«Господи, – подумал он, – сколько зря товару просыпано!»
Нога его также натыкалась на полуобгорелые, длинные, соломенные колпаки от ламповых стекол и бутылок. Они были разбросаны вокруг.
Поравнявшись с разрушенным зданием управления капитана над портом, Крыса остановился. Его заинтересовал экипаж, стоявший около. В экипаже сидели две элегантные дамы.
Рядом стоял господин в лимонном пальто и цилиндре и что-то говорил им.
Крыса придвинулся поближе, чтобы услышать, о чем говорят. Господин рассказывал о погроме. Он поднял наполовину истлевший соломенный колпак и пояснил дамам: вот этим самым колпаком «они» поджигали. Они насаживали его на палку, и он служил им факелом.
– Какой ужас! – воскликнула пожилая дама. – Это звери, а не люди.
– Н-да, знаете…
Крыса решил стрельнуть. Он сделал шаг вперед, снял шапку и проговорил:
– Господа добрые!.. Явите милость! Три дня не ел…
Господин вспыхнул, лицо его под цилиндром сделалось похожим на вареного рака, и он внушительно сказал ему, погрозив увесистой тростью:
– Я тебе!.. Проваливай, а то сейчас в участок!.. Надежда Петровна! Не угодно ли?! Вот эти самые и поджигали!
– Да?!
Молодая дама вскинула лорнет и воззрилась на Крысу.
– А вы знаете, – проговорила она мелодично, – они действительно похожи на поджигателей, настоящий ломброзовский тип… N'est ce pas, maman?…
Крыса, опасаясь скандала, пошел прочь, показав аристократам громадную брешь на заду, в брюках…
* * *
Подвигаясь меж развалин, куч обгорелых клепок, битого стекла и всякого мусора, Крыса повстречался с фотографом-любителем, делающим снимки, несколькими гимназистами и группой из двух девиц и студента. Горсточка эта составляла почти всю публику порта. Она пришла посмотреть на пепелище.
Крыса на минуту остановился у станции Одесса-порт. Когда-то, летом, станция эта была излюбленнейшим уголком в порту. Каждые полчаса отсюда уходили длинные зеленые поезда, увозя на Куяльницкий и Хаджибейский лиманы тысячи пассажиров, жаждущих исцеления, больных ревматизмом, всякими искривлениями костей, золотухой. Здесь заработать всегда можно было дикарю. Внесешь в вагон на руках ревматичку-еврейку, ползающую по земле ужом, – и у тебя пятачок на шкал водки. А сейчас вместо станции – одни обгорелые, тонкие столбы.
Крыса постоял немного и над обгорелым сахарным вагоном, валявшимся рядом. Он стоял над ним, как над могилой. В дни ненастья, безработицы и во время облавы, когда полицейские устраивают на беспаспортных охоту, как на волков, этот вагон так же, как и сорный ящик, служил ему надежным убежищем.
А вот обгоревшие пароходы! На воде, в двух шагах от берега, стоял пассажирский пароход без мачт, труб и капитанского мостика. Как клочья старой одежды висели на нем железные и стальные обшивки, и весь он был черен, искривлен и похож на сильно поношенный галош. Рядом из воды выглядывала труба английской шхуны.
На берегу толкались с баграми и кошками несколько босяков и выуживали из воды все имеющее ценность – бревна, шапки, железные листы. Два приличных господина и дама разглядывали сваленные в кучу на земле блестящие глыбы сталактитов из сварившихся в огне гвоздей.
С не меньшим любопытством разглядывали они кучу пустых бутылок. Один господин читал вслух:
– Ямайский ром, коньяк, мумм, клико, редерер, бенедиктин, марсала!..
– Ого-го!
Бутылки, как и гвозди, размякли в огне и поражали странностью своих форм. Огонь вылепил из них, что ему угодно было. Из одной – букву «3», из другой пряничную лошадку, из третьей – китайского болванчика, а остальные он слил по три, по четыре вместе и вылепил что-то похожее на снежную бабу, на калач, на башенку…
Пока одни разглядывали бутылки, по рукам остальных ходили куски из сине-красного гранита. Гранит, весь испещренный трещинами, валялся на земле и при одном прикосновении к нему рассыпался в порошок.
Крыса свернул на правый берег, застроенный пакгаузами, и неожиданно натолкнулся на любопытную картину: штук тридцать баб и мальчишек, сбившись в тесную кучу, как наседка с цыплятами, возились над рельсами рядом с пакгаузом. Пространство между рельсами на несколько аршин было залито какой-то черно-коричневой и липкой массой, похожей на лаву. Масса эта в одном месте совершенно закрывала рельсы.
Почти вся публика была вооружена секачами, молотками и колотила по ней изо всей силы.
Масса поддавалась слабо. Вяло отделялись куски ее, и публика поспешно отправляла их в корзины, мешки, передники, а кто просто за пазуху, в карманы и шапки.
– Что это? – поинтересовался Крыса у безносой бабы.
– Сахар, – прогнусавила она с улыбкой.
Крыса поднял отколотый кусочек и отправил его в рот. Точно! Это был сахар, только перегорелый, горький.
– А что с ним делать будешь? – спросил он у той же бабы.
– Как что?! Квас подслащивать, пилав… Пройдя еще несколько шагов, Крыса увидал другую картину. На земле лежала опрокинутая пустая бочка из-под патоки, а в ней, скрючившись, сидел босоногий мальчишка и слизывал языком со стенок остатки.
Крыса заглянул в ближайший пакгауз и остолбенел: крыша его провалилась, и под нею, в грудах золы, в одном из уголков робко прятался еще кусочек огня – остаток бушевавшей стихии…
Крыса поплелся в конец мола, откуда люди, обливаемые свинцовым дождем, бросались в отчаянии в воду. Потолкавшись здесь немного, он зашел в другой пакгауз Русского общества, самый большой в порту. Огонь почему-то не тронул его, но зато внутри все было выжжено и разграблено.
Когда-то пакгауз этот снизу доверху был набит миндалем, рожками, рисом, корицей, ванилью, гвоздикой, грибами, орехами, изюмом, чаем, кофе. Товара в нем было на двадцать трюмов, и когда, бывало, войдешь внутрь, тебя сшибают с ног сотни запахов. А сейчас вместо товаров по земле толстым ковром расстилались пыль и зола, и в них нельзя было усмотреть ни одной чаинки, ни одного зерна. Все было съедено, унесено.
Несколько мальчишек с постными лицами бродили в пыли и напрасно искали съедобного.
На пороге широких дверей пакгауза, вырванных вместе с петлями, в уголку лежал, свернувшись в калачик, грязно-белый кот. Зарыв голову в слегка надувающийся бок, он чуть дышал.
Около лежала корка черного хлеба и стояло блюдце с водой.
– Мурзик! – вырвался радостный крик у Крысы. Он был хорошо знаком ему, да не только одному ему. Он был любимцем всех босяков на Новом моле и пятнадцать лет жил в этом пакгаузе.
Все ласкали его, заигрывали с ним, даже старые суровые моряки.
В солнечные дни его можно было видеть всегда на цинковой крыше пакгауза. Вытянув передние лапы, он принимал солнечные ванны, щурясь, мечтательно смотрел в ясную морскую даль и прислушивался к своеобразной симфонии порта.
Мурзик, когда его окликнул Крыса, лениво повернул голову, окинул его мутным взглядом и снова зарыл ее в бок.
Крыса не узнавал его; это не был прежний, живой, игривый Мурзик, а тень его. Он страшно отощал.
– Что с ним, Петр? – спросил он высокого пакгаузного сторожа.
Тот стоял против Мурзика с узелком под мышкой и смотрел на него с жалостью.
– Околевает, – ответил он мрачно.
– Отчего?
– Не видишь?… С голоду. Я его водой отпаивал, хлебом кормил, – не помогает…
Да, он околевал!
Прошли для него «веселые дни Аранжуэца»! Когда-то лафа была ему, раздолье! Ешь сколько душеньке твоей угодно!
А крыс, крыс-то сколько было!
Но исчез товар, исчезли вместе с ним и крысы, и ему ничего не оставалось, как околевать с голоду.
На фоне разгромленного и испепеленного порта этот околевающий кот был великолепен. Он как нельзя ярче подчеркивал его разорение.
Крыса нагнулся над ним, стал ласкать его и приглашать – «пей!», но он не слушал его.
Сторож глухим голосом рассказывал:
– Когда, значит, на набережной сделалось неспокойно, нам, сторожам, дали знать, чтобы закрыли двери пакгаузов. Мы закрыли и заперлись. Но вот они подошли к дверям и кричат: «Отопри!» Мы и открыли все двери, а вот эту они разнесли сами…
Пока сторож рассказывал, Крыса не спускал глаз с Мурзика. Дыхание несчастного становилось все слабее, слабее – бок его перестал вздуваться. От него веяло смертью…
Крыса глядел на него и думал, что и его ожидает такая же участь, и из его старческих глаз хлынули слезы.
Он оплакивал старый порт и ни на минуту не задумался над тем, что на пепелище и развалинах старого порта должен вырасти новый, молодой, здоровый…

1 2