А-П

П-Я

 


Она принялась за чаепитие и вступила в оживленную беседу со Швейком, руки которого никак не могли успокоиться; то-и-дело что-нибудь щекотало его ладони, и потому всякий раз, когда старуха отворачивалась, он вытирал их о кофточку или юбку молодухи.
Товарищ был совсем сонный. Старуха принесла из сеней полушубок и исчезла с ним в чуланчике, бросив выразительный взгляд на дочь; но та непринужденно рассмеялась, когда Швейк, ущипнул ее за икру.
Затем она поднялась, заявив, что пора спать, и полезла на печку, куда предварительно перенесла с лежанки, на которой спал кадет, довольно грязную подушку. Товарищ Швейка растянулся на скамейке, но вскоре ему показалось слишком жестко, и он перекочевал на пол. Заметив беспокойство Швейка и его умиленные взгляды в сторону печки, он пробормотал:
– Не понимаю, что тебе за охота! Неужели ты не видал баб у себя дома? Ложись-ка лучше спать; и без того после этой свинины у нас сон будет неспокойный.
– Да, ты прав, – согласился Швейк, укладываясь рядом с ним. – А знаешь, ведь я это только так, нарочно. Потому что ни одна баба не обижается, когда ты ей даешь понять, что она тебе нравится. Ну вот, это наш первый ночлег под крышей с тех пор, как мы потерялись. Что ж, тут еще не плохо; во всяком случае, лучше, чем в лесу, когда шел такой дождь. Я тогда еще рассказывал у костра господам офицерам, как один каменщик задумал подарить своей жене на именины ангорскую козу, а господни поручик Лукаш мне не поверил и на другой день сказал, что таких вещей люди на именины не дарят. А между тем, люди со зла дарят друг другу на именины еще более глупые подарки, чем ангорскую козу, которая все-таки хоть пользу приносит. Вот мне пришлось раз купить у некоего господина Крауса, бухгалтера в радлицском кооперативе, сенбернара, которого ему подарила его невеста на именины в день св. Иоанна. Это был чудесный сенбернар, ростом с годовалого бычка, а он уступил его мне за пятерку, только бы избавиться от него, потому что, по его словам, он не мог без сокрушения сердца глядеть на эту собаку. И он поведал мне все свое горе, которое он принял из-за этого пса. Он, понимаешь, подарил своей симпатии па именины золотые часики на браслете и обручился с нею, но жениться он не торопился, так что на его именины она, в свою очередь, подарила ему эту самую собаку. Он даже плакал, когда он мне рассказывал это, ей-богу! Квартирная хозяйка, у которой он прожил шесть лет, сразу же, как только он вернулся в Иванов день с фейерверка и привел на веревочке своего сенбернара, не пожелала с ним даже разговаривать, а утром отказала от комнаты, потому что собака всю ночь напролет скулила и другие жильцы жаловались. Он упросил ее, чтобы она его оставила, что он будет платить в месяц на пять крон больше, а собаку возьмет к себе в комнату, а на утро пришел дворник справляться, почему это у нижних жильцов протекает потолок, не стирают ли тут в комнате и не течет ли корыто. А потом квартирная хозяйка заявила, что она за собакой убирать не будет и кормить ее тоже не будет. Но господин Краус не потерял головы, он погладил своего пса и, сказав ему: «Эх, ты, подарок моей обожаемой, моей прелестной Милены!» – отправился с ним в конскую мясную, к господину Штапецу в Коширше, и купил собаке колбасы и сосисок. Он накупил на шесть крои восемьдесят штук и полбуханки хлеба и в обед стал кормить собаку; он бросал ей куски колбасы, сосиски и хлеб и потешался тем, как она ловит их на лету. Он скормил ей все дочиста, а когда вернулся вечером со службы, собака выла от голода. Так что господин Краус опять пошел к господину Штапецу и накупил ливерной колбасы на десять крон. Тот хотел было послать их с мальчиком, но господин Краус стал уверять, что он может и сам донести. Тогда господин Штапец ему сказал: «Да вы не беспокойтесь, мой мальчишка никому не скажет. Где помещается ваш ресторан? У вас в карте кушаний часто есть „свежая домашняя ливерная колбаса“, даже летом? Зимою я мог бы ежедневно поставлять вам свежую колбасу „из чистой свинины“, потому что зимою чаще случается, что лошади ломают себе ноги». Таким образом, господин Краус ежедневно ходил в конскую мясную и к, булочнику, а по вечерам водил собаку гулять на набережную. Там его ожидала Милена, и они доходили до Смиховской гавани. Милена прижималась к нему, собака ковыляла за ними, и барышня весело улыбалась и говорила: «Гензель, мы с тобой совсем как настоящие английские лорд и леди на прогулке. Ты рад моему подарку? Нравится он тебе?»
– До конца июля, – продолжал Швейк, – господин Краус эту марку выдерживал, а потом сказал своим сослуживцам: «Мне остается на выбор не очень много. Либо я должен застрелить собаку, либо сам застрелиться, либо обокрасть кого-нибудь, либо жениться. Иначе я не могу больше существовать». И в конце концов он решил жениться, когда Милена стала плакать, что он хочет отдать собаку, которую она ему подарила. А через два дня после свадьбы его молодая жена пришла ко мне просить, чтобы я забрал у них сенбернара, потому что она не желает держать его в квартире и дешево его уступит. Я и сторговал его за пятерку, да молодая завернула мне еще на придачу кусок свадебного пирога… Вот то-то и есть, друг милый! Всякие бывают у людей намерения и цели, но они делают что-то другое, говорят тоже что-то другое и только водят тебя за нос со своей политикой. Сказать по правде, дружище, так… Эге, да ты уж спишь?
Солдат храпел, как простуженный бульдог. Швейк легонько отодвинул его в сторону, и, так как спящий не шевельнулся, он тихонько подкрался и поднялся к печке. Там он влез на приступочек и, шаря руками, вскоре нашел две голые, сильные ноги; он погладил икры и выше и, когда они не дрогнули, смело полез на печку. Из темноты из-под самого потолка раздался заглушенный и отнюдь не сердитый голос: «У, чорт косой! Куда лезешь?» Затем послышалось какое-то ворчанье, закончившееся вкрадчивым и покорным: «А головной платок ты мне купишь?» После этих слое в халупе снова воцарилась торжественная тишина, прерываемая только храпом и таинственными шорохами на печке.
Около полуночи где-то вдали залаяли пушки, но никто их не слышал, ибо даже на печке, после всех тревог и треволнений этого дня, Швейк погрузился в благотворный сон. Ему и в голову не приходило, что на его пути к востоку после каких-нибудь трехсот-четырехсот пройденных километров нравственность настолько уже изменилась, что для достижения того, чего у нас добиваются клятвами в вечной любви и верности, нотариальными договорами и пастырскими благословениями перед алтарем, оказалось достаточным легкого кивка на вопрос: «А головной платок ты мне купишь?» Впрочем, это было обычной логикой подобного положения: какой-нибудь примадонне подавай брильянты, а простой бабе в русинской халупе достаточно пообещать купить головной платок.
Утром, когда кадет Биглер проснулся, старуха уже хлопотала около печи, а Швейк варил ему кофе с молоком, дуя на кастрюлю с кипевшим молоком. Заметив, что кадет пытается встать, Швейк подошел к нему и сказал:
– Так что, господин кадет, дозвольте доложить: ночью никаких особых происшествий не было. А как вы себя чувствуете, господин кадет? Лучше? Я сейчас подам вам завтрак.
– Швейк, – мягко отозвался кадет, – давайте его поскорее. У меня уже ничего не болит. Но ослаб я, как муха. А что неприятель? Ничего не видать и не слыхать? Ох, не знаю, смогу ли я с вами итти дальше.
– Мы вас не покинем, господин кадет, что бы ни случилось, – твердо заявил Швейк: – Здесь, в этой халупе, нам нечего бояться какой-либо опасности. Молодуха спит на печке.
– А русские? Разве они не приходили? – спросил кадет.
– Никак нет, господин кадет. Так что старуха нас вчера надула – русских здесь вообще не видывали. Молодуха, та гораздо откровеннее и сообщила мне правильные сведения: русские отступали, вдоль железнодорожного пути, где проходит шоссе. Думается мне, господин кадет, что лучше всего будет передохнуть здесь, пока, вы вполне не поправитесь. Пушки стреляют сегодня уже далеко отсюда.
Кадет ничего не возразил и дал Швейку увести себя в сад; возле сарая солдат колол уже дрова и позвал на помощь Швейка.
Они принялись колоть вдвоем; тупой, ржавый колун скрипел, вонзаясь в дерево, и поленьев набралась такая куча, что молодуха, выйдя на двор, благодарно улыбнулась солдатам.
– Ну, что, братцы? А ведь приятнее колоть дрова, чем драться на войне? А сколько работы вы с меня сняли!
– Эх, милая, – ответил польщенный Швейк, – да чего бы я для вас ни сделал! Сердце я бы с вами поделил, а не то, что дрова вам поколоть. Ведь у меня к вам – самые лучшие намерения.
Баба, которая и так уж ничего не понимала, засмеялась и пошла работать; Швейк оставил колун торчать в коряге и обратился к своему приятелю:
– Слушай, человечек, что бы ты ни делал, ты всегда должен делать это с самыми лучшими намерениями, если хочешь, чтобы, оно удалось. Ну, конечно, сперва тебе надо поразмыслить, как бы не случилось чего такого, что могло бы помешать. Вот, например, в НАходе был бургомистр: его вызвали в окружное управление и уведомили, что в НАход изволит прибыть его императорское величество и что поэтому община должна все приготовить для встречи, когда император проедет. Бургомистр – давно это уже было! – тотчас же созвал всех членов общинного совета и сообщил им, какая честь выпала их городу между другими, потому что он был приличный бургомистр, а не такой, как некий Вена Земанек в Козоеде, который всегда, закрывая заседание совета: заканчивал: «До свиданья, господа. Помните, что мы – члены одной общины и что наши дела идут все хуже и хуже!» Ну, нАходский бургомистр распорядился построить триумфальные ворота и, так как это был такой человек, который любил что-нибудь особенное, то принялся сочинять надписи для этих ворот. За два дня до торжества он велел позвать художника, запер его с полотном у себя в квартире и вообще не отпускал его домой; потом они вдвоем ночью, совсем одни, прибили надпись к воротам, закрыли ее полотнищем, чтобы никто не мог прочесть и стали дожидаться утра, когда должен был приехать император. Ну, император приехал, полицейский дернул веревочку, полотнище упало, и все люди прочли на воротах художественно исполненную надпись: «Хвала Иисусу Христу! К нам едет Франц-Иосиф!». Императору это очень понравилось, и, когда бургомистр обратился к нему с приветственной речью, император сказал ему: «Очень, рад, что вы в НАходе состоите бургомистром. А что, ходят еще плоты по Влтаве?» Потом он проследовал дальше, а бургомистр получил на память золотые часы, на крышке которых была выгравирована эта же надпись, а также получил орден с короной «за особые заслуги». Бургомистр этим, понятно, очень гордился, и так как он был уже очень стар, то избрали вместо него сына. Сын еще только первый год состоял бургомистром, как его тоже вдруг вызвали в окружное управление, потому что его императорскому величеству снова благоугодно было проследовать через НАход, так что община должна была позаботиться о достойной встрече. Молодой бургомистр тоже заперся и стал придумывать, какую бы надпись сделать на триумфальных воротах. Затем он купил полотна, сам намалевал надпись и ночью укрепил ее на воротах, снова прикрыл полотнищем и никому, даже отцу, не сказал ни слова. Приезжает император, полицейский спускает полотнище, и вот на воротах появляется надпись: «Иисус-Мария и Иосиф! К нам едет Франц-Иосиф!» Ну, император вообще не пожелал с ним разговаривать, даже когда тот произнес приветственную речь по шпаргалке, которая у него была запрятана в шляпе. Император даже не сказал ему, что рад, что НАход находится в Европе, и поехал дальше. А потом этого бургомистра сместили и посадили на четыре месяца за оскорбление величества и всего императорского дома. Однако и у него ведь были самые лучшие намерения, как и у его отца, но только он не поразмыслил, как надо приступить к делу и что из всего этого может получиться.
– Но ведь говорят, что наш император не умеет говорить по-чешски, – возразил собеседник Швейка, – что он вообще ни слова не знает по-чешски.
– Это ему всегда внушают, – стал защищать его Швейк, – но у него доброе сердце, и по-чешски он тоже когда-то учился. Он очень мил с депутатами, когда к нему являются делегации. Он каждого спрашивает: «А что, у нас еще есть канализация в Праге?» – «Как по-вашему, долго еще продержится нынче зима?» – «Это очень интересно, что у вас мосты ведут с одного берега реки на другой!» Надо знать, дорогой мой, что царствовать – дело очень хлопотливое и трудное, а тут еще изволь спрашивать про канализацию. Что ж тут удивительного, если человек иной раз и ошибется. Вот с ним какой однажды был случай: приехал он как-то в Моравии в одну деревушку недалеко от Гедихта и спрашивает тамошнего бургомистра: «Ну, что, как у вас нынче с урожаем? Если бы не дожди, то, наверно, не плохо?» А бургомистр, необразованный человек, возьми да и ляпни ему по-чешски: «Ваше величество, пшеница наливается хорошо, овсы стоят чудесно, свекла замечательная, а вот только картофель – г…!». Император не понял его и спросил адъютанта, что это слово означает. Тот ответил, что это – простонародное выражение: когда что-нибудь плохо, наполовину пропало, то это называют «г…». А через неделю они прибыли в Пшерок, и там начальник окружного управления представил императору директора народного училища. Императору показалось странным, что его встретило мало детей, и он спросил директора, что этому за причина. «Ваше величество, – запинаясь, проговорил директор, – у нас здесь эпидемия кори, и половина учащихся больна…» – «Знаю, знаю, – ответил на это император, самодовольно покачивая головой, – это ужасное г…, ужасное…». Понимаете, такое высокопоставленное лицо и то может тоже иной раз ошибиться, и вовсе не следует над ним за это смеяться. Кадет Биглер так быстро поправлялся в саду под грушей, что после обеда хотел было двинуться дальше; но Швейк запротестовал:
– Так что, дозвольте доложить, господин кадет, это было бы понапрасну, потому что мы все равно своего батальона не нашли бы. Нам надо пройти направо на станцию, а батальон уж сам явится за нами. Кроме того вы еще слишком слабы, господин кадет, а до того места – не близко, да и кроме того старуха говорит, что ночью непременно будет дождь.
Кадет принялся изучать карту и в душе согласился с тем, что Швейк прав. При этом ему стало ясно и то, что капитан Сагнер не ошибся, когда утверждал, что русские ни в коем случае не стали бы отступать там, где искали их австрийцы, потому что совершенно невозможно продвигаться с обозами и с артиллерией по таким лесам и болотам.
Швейк опять заварил чай, а ночью снова забрался на печку, где занялся утешением покинутой молодухи. Вся деревня спала глубоким, мирным сном; дождь лил, как из ведра, и перестал лишь к утру.
Кадет после такого долгого сна чувствовал себя настолько окрепшим, что к нему вернулся его прежний воинственный дух. С самого утра он уже начал орать на солдата, готовившего завтрак, в то время как Швейк ходил с молодухой в хлев доить корову.
– Чорт бы вас подрал! Как вы опять стоите, когда я с вами разговариваю? Пятки, пятки сомкни! Во фронт! – надрывался он, а после завтрака поспешно оделся и приказал выступать.
Он расплатился со старухой, поцеловавшей ему руку, и первый, в сопровождении солдата, вышел из халупы. Тем временем в горнице Швейк прощался с плачущей молодухой и, поглаживая ее, уговаривал:
– Ну, ну, не реви, красавица! Ведь мы ж не навек расстаемся! А потом, гляди, и старик твой в отпуск приедет. Ну, а если что и случилось, то я думаю, и в Галиции родильный приют найдется. Так что – с богом! Счастливо оставаться!
Кадет направил свои стопы через сад прямо на север, где дорога, как растолковала ему старуха, выходила на шоссе. Он шагал так быстро, что солдат и Швейк отстали от него. И тогда солдат сказал Швейку:
– Если ты, брат, проголодаешься, то только скажи. Я стянул-таки у старухи одну колбасу из ее чуланчика.
– Как тебе не стыдно обкрадывать таких хороших людей, – стал выговаривать ему Швейк. – А мне молодуха сама дала на дорогу кусок ветчины и коровай хлеба. Так что голодать мне не придется. А вот у меня какое горе: утречком в саду я свернул головы шести курочкам и двум петушкам, они у меня все в вещевом мешке, и я едва могу тащить этакую тяжесть. Да и как бы они у нас не стухли.
Кадет взял в сторону между халупами деревни, тянувшимися уже более четверти часа вдоль дороги. Швейк в последний раз оглянулся на халупу, оказавшую ему столь полное гостеприимство, и под наплывом сентиментальных воспоминаний запел:

Как ангел, чистая душой,
Над речкой девушка рыдает;
Ушел любимый, молодой!
Лишь слезы скорбь ей облегчают…

Но затем ему показалось, что душещипательные слова этой песни недостаточно выражают его чувства;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15