А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Я не знаю, что это – довольно людей. Нужны сильные. Теперь нас уже двое. Попытаемся».
Положив голову на передние лапы, между нами лежал Гор-чин. Рана его зарастала.
Без слов, и так все ясно, подошли и сели к костру Волкан Филин и Иоаким из Бразды. И еще Спиридон, а за ним Исо Распор, Гаврила Армениан, Димуле, сын покойной Саиды Сенду-лы, Илия в ту ночь воротился в Кукулино один.
Крупные звезды дрожали. А вдалеке, за болотом, сверкали молнии.

7. Преображения, малые и еще более малые

День обрушился на нас одновременно с сильнейшим ливнем. Полусонные, мы убегали под кроны деревьев, в хилые шалаши, в углубления Синей Скалы, в ее пещеру. Огромные капли, тяжелые и густые, оголяли прошлогодние грабы, достигали до пульсирующих корней в глубинах. С северных утесов накатывал гул, казалось, хрип исходил из разверзшейся утробы земли, которая в агонии выбрасывала из себя скорбь упокоенных за тысячи столетии до нас и теперь извещающих нас о своем одиночестве: мы долго ждали, идите к нам! Все воды мира преобразились в потоп библейский, какого не помнят самые старые, Пандил Пендека и Исо Распор, о каком не читал монах Трофим в старых писаниях, с того дня, как человечество прозрело, хотя и ослепло потом.
Я стоял, прислоняясь спиной к морщинистому стволу, от дождя меня пока защищал густой зеленый покров. Размышлял, холодный как лед, замкнувший в себе тайну, как острие ножа. Тимофей не открывал мне природных загадок, возможную связь между землей и небом, между духом и богом, коему мы обязаны покоряться по законам, которых нам никто не растолковал. Это и понятно, он, хоть и был монастырским послушником, а потом монахом, не имел своего бога и не молился чужим. И все же от него я узнал: путь звезд, не как знаков небесных, соединенных с человеческой судьбой, не в прорицательном смысле, независим от нас, и мы живем независимо от них, от их могущества, не ведомого ни звездочетам, ни плутающим тропками суеверий. «Стремись к ним, возвышаясь над собой, – наставлял он. Тогда я его не понял. И долго не знал, как толковать его совет. – Когда доберешься до звезд, узнаешь, что чудес нет, а есть лишь суровая явь. Путь звезд проходит сквозь нас, дай им обогатить себя озарением», – говорил он. Он был старым и слишком земным, без мракобесия, отличавшего Борчилу, с которым мне довелось столкнуться позднее. Не ошибаюсь ли я, полагая, что равновесие тоже лишь сонм противоречий и недоразумений, соприкасающихся, как день и ночь, как равнодушие и страх.
Я часто полеживал в одиночестве, уставив глаза на небо. Люди верили, что я разбираюсь в звездах, могу исчислить их путь, указать, где скрещиваются судьбы людей. Они искали избавителя от житейских тягот, каковым, я думаю, меня выставлял Исо Распор, да и постарался дядюшка мой Илия, убеждавший всех, что пес Горчин поднят мною из мертвых, что он призрак. Ко мне привели слепую женщину, молили, чтобы я наложением пальцев исцелил ее. Люди верили в чудеса, и тут тоже было противоречие: меня почитали мудрецом, меня, а я назад тому какой-нибудь год разыгрывал из себя бесноватого, выбелив лицо и повесив низку лука на шею. Я не исцелял женщину наложением пальцев. Корчился, слушая, как она распознала меня в своем сне – таким, каким меня придумал Лоренцо. Противоречия гнездились не во мне, всегда одинаковом и всегда ином, чем вчера, они были в прожитых мною годах и в людях, окружавших меня. «Произвол случайности, того, что мы именуем судьбой, определяет нам царей, мы не знаем, но веруем, что они вечны и неизменны, рожденные с короной и троном, – оживал во мне голос Тимофея. – Мы всегда представляем их себе неизменяемыми, даже когда они исчезают из жизни или из пределов царства. Но ничего не меняется так, как меняется властелин: возвышение чревато распадом, алчностью, эгоизмом, равнодушием к сделавшим его тем, что он есть. Он меняется, делается плоше и плоше, и если не меняются подданные, горе им – до могилы тащить им на горбе его груз».
Женщина, к которой возвратилось зрение, оттого что она увидала меня во сне, ее родня, сыновья и снохи, уверовали, что я исцелитель, и теперь я мог провозгласить себя новым Фотием Чудотворцем или Лоренцо, я мог властвовать. Мог. Но это было не для меня. Слишком ничтожен был я, чтобы возвысить себя над нищими и превозмочь унижение, которое пережил, не найдя в себе силы воспротивиться злобным пришельцам.
Дождь усилился вдвое и загустел, пробил мою зеленую кровлю и обернул меня в непрозрачные ткани. «Ефтимий», – тягуче призывал Спиридон из пещеры. Я слышал его сквозь водяную стену, но стоял, не отзываясь, втянув голову в плечи, В шуме воды возник новый звук: глухие быстрые удары. Вокруг запрыгали белые ледяные зерна, «…тимий», – услышал я свое уполовиненное имя и, согнувшись, помчался к утесу, а град отскакивал от моей спины и от рук, которыми я прикрывал голову, «…мий», – призывал меня Спиридон.
Я укрылся. Немилосердные и мимолетные жемчужины неба становились крупнее, превращались в тяжелые орехи. Они плотно покрыли землю. Град поредел, а ливень стал еще злее, В беспросветно серых облаках протянулись молнии, загремело. В сосны, прямо в ненасытных гусениц, раскатистым треском ударил гром. Из овражка, где Гаврила Армениан управился со Спиридоновым ослом, долетел шум: к подножью скалы устремился буйный поток, его жестокая сила валила каменные глыбы, тащила за собой коз и коров, ломая им кости, и все, затаившееся под камнем или в траве. Пес Горчин ходил за мной лишь по ночам, днем он не показывался на глаза людям. Значит, поток и его захватил своими огромными лапищами.
Дождь слабел, утих, удалился, холодная белизна покрывала землю. Люди не покидали свои укрытия, чего-то ждали. Между землей и небом лежало проклятие. После потока, утащившего к Кукулину свою добычу, в овраге затаилась угроза, не в очертании или звуке – в скрытом смысле неведомого.
Солнце лишь на мгновение пробило облака. Выглянуло и скрылось. И опять сгустилась мгла и зависла паутина дождя. Конца ему не предвиделось, его нити нанизывали белизну града, похожего на икру рыбы-усача в море серости.
Глыба, под которую я схоронился, скрывала меня от сидевших в шалашах и пещере. Потому его никто не заметил. Оставив загнанного коня, он приближался ко мне, сам Лоренцо, с размытыми дождем глазами. «Не пристало будущему владыке быть изменником», – укорил он меня, а я уже догадался, кто меня выдал. Он подтвердил. «Не стану тебе лгать, Ефтимий. Да, твой дядя Илия описал мне, где тебя найти. И вот он я, с голыми руками и без охраны, убежденный, что ты вернешься». Я задрожал, не от холода. В его глазницах лежали синеватые градины. Он тянул ко мне руки и шагал, точно оживший монумент. Я предупредил: безумие его чревато погибелью – попадись он на глаза нашим людям… Он не слушал. Лед из глаз расползался по лицу. Губы стали тоньше, растянулись, но это не походило на человеческую улыбку, незнакомое неживое лицо менялось на глазах, принимая чьи-то гримасы и судороги. Я дрожал, бессильный. Хотелось, чтобы это был сон, который минет, и я вернусь в явь, где призраков не бывает – даже не прикасаясь, он высасывал меня с бесовской похотью. Я поднял руки, чтоб защититься… чтобы убить его… чтобы низвергнуть это исчадие ада. Мне ли его низвергнуть? Я умел лишь защищаться и убивать. И тут появились Спиридон и Секало, Спиридон узнал его по пурпуровой обуви и раковине на груди, но судьей мог стать только Секало. И стал. Ухватил его и потащил за собой.
Я не мог согреться возле костра, на мне испарялась влага, из меня – кровь. Сидевшие рядом мастерили из молодых буков копья, острили топоры на камне. «Он сам попросил нож у Секалы, – подошел ко мне Спиридон. – И – ножом, сам, понимаешь?… Закутайся в накидку, она сухая. Пойдем со мной. Рана на груди белая, словно в нем не было крови». Я закрыл глаза, молчал и тосковал. Мне не хватало Горчина. Гася жар в утробе, Стефания и Саве, внучата покойной Саиды Сендулы, жевали ледяные комочки.
Вольно или невольно Илия обезглавил чудовище, виновное в наших бедах; а я в тот дождливый день, в мгновение, протянувшееся между двумя ночами, постиг, что знаю больше мертвых, чем живых. Я поднялся, чтоб отыскать свой молодой бук и заострить его с одного конца, – больной и слабый, я должен был стать ратником, каким был Тимофей и тысячи до него. Воодушевления не было, я не понял тогда и навряд ли понимали другие: чума нас наняла в жнецы, дабы пометить своим серпом обреченных.

8. И избави нас

Лоренцо был мертв.
In vita aeterno, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а ступают священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти. Однако же не всегда должно давать предпочтение духу: все мы, даже цари, минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови, своей, твоей и моей.
В этих словах Лоренцо я находил смысл, какой вряд ли он предполагал. Строчки на присланном пергаменте не казались двусмысленными, во всяком случае не тогда и не мне; в них, словно придуманных прозорливым мудрецом, был завет, и относился он к тому дню, когда мы должны схватиться с нашественниками, от которых сбежали, ибо в жизнь вечную являются не из бесплотности… ибо все мы, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать… даже если это случится, раз в жизни, для нас это будет не священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти… а действием, освобождающим плоть от многих чаяний и страхов: погибель не довольствуется частью жизни, она требует тебя целиком и целиком принимает, и тебе не стать после этого ни именем, ни смыслом в истории; явятся другие кроить и перекраивать эту историю по своим надобностям, не важно, будут ли они чужаками или здешними торговцами прошлого маленького и проклятого богом народа Кукулина, Бразды, Побожья, сел под чернолесьем.
Илинка Пенковица, к которой зрение возвращалось лишь во сне, чистая и набожная, укутанная в черное, снова увидела меня – высоким, в золотых латах, повелевающим молниями и потоками, что вернут людям покинутые очаги и очистят нивы; а пока на тех нивах, она, слепая, это видела, чужаки собирают жатву, занимают наши дома. Некоторые ей верили. Я не знал, как защититься, как остаться собой – неприметным и неотличимым от других. Украдкой Агна схватила меня за руку. «Не ходи, – прошептала. – Тебе с ними не тягаться». Губы белые, тонкие. Я спросил, неужто она хочет, чтобы кто-то своей жизнью проторил мне дорожку, а я по ней вошел в Кукулино победителем. «Я слишком молода, чтобы оставаться вдовой», – ответила она. Я даже отшатнулся. «Тогда выдумай себе бога и молись за меня», – вспылил. Я знал ее страхи. Она боялась за меня и опасалась, что я стану мстить Илии – слышала, как до меня добрался Лоренцо. Я поискал и нашел утешение, для нее, не для себя. «Иди к Росе. Я Илию не считаю предателем. С придурка какой спрос?» – «Ты мне снился кровавым», – услышал я. И только-то – кровавым!
В те ночи всем снились сны. И мне тоже: из земли под Синей Скалой, от лучисто растворившейся глубины протянулась исполинская рука. Косматая и черная, покрытая шрамами и язвами. Длинными ногтями раскапывает она небеса, с них валятся раскаленные глыбы и засыпают меня. Агна плавится и тает, превращается в огненный поток, на его зыблющейся поверхности глаза с золотыми точками в глубине, из которой двойным отражением таращусь я, тоже объятый огнем. Глаза Агны – это все, что от нее осталось. Живые, они растут, и слеза, только одна, дрожит и блистает, потом она испаряется в зное, оседая росою на деревья и камни…
Ночная стужа превращала пламень в лед – я просыпался закоченевший. Но и бодрствующего лихорадка забирала меня в недоконченный сон: рука схватывала меня и вскидывала ввысь, а затем бросала падать немого, без молитвы на языке, долго, очень долго, до начала или до скончания жизни, а чуть в стороне, на холме среди огненного моря, стоял с распоротой грудью Лоренцо и твердил монотонным голосом – приди, Ефтимий, приди, приди! – и напрасно я пытался взлететь и вернуться на небеса, я падал и падал, боясь не смерти, а возможной жизни нас обоих, Лоренцовой и моей. Но и этот крик был голосом сна. Такие сны страшнее смерти, ибо мертвые страха не имут.
Ира, жена Волкана Филина, плакала в своем и моем сне, плакала она и сейчас – побитый кустик с дрожащей душой. Ее муж – топор за поясом – и Гаврила Армениан словили в овраге бродягу. Вели несвязанного – подгонять не пришлось. Остановился перед Секалой и улыбнулся бесхитростно и безвиновно. Не знал он, что поставлен пред судьями безмилостными, не прощающими никому, кто оказался не в их стане. Кабы не такой случай, все в нем выглядело бы смешным – и реденькая бороденка, и короткие тупые ступни под корой грязи, и жалкий писклявый голос. И имя – Терапонтий Кирияк. Ко всему услышанному он прибавлял от себя слово – нет. Розыск вели Секало и Спиридон. «Ты их лазутчик?» – «Ты их лазутчик – нет…» – «Доносчик, ты…» – «Доносчик, ты – нет…» – «Добро ж, хотел смерти и нашел ее…» – «Добро ж, хотел смерти и нашел ее – нет…» Он не понимал, что для них он охвостье всех зол, начавшихся с того дня, как явились в наши края нашест-венники с бичами и раковинами. Стоял с улыбкой. С уголка губ свисала перламутровая слюна. Сомневающиеся в его вине были. Многие, но не все. «Отпустим его, – робко вмешался Гаврила Армениан. Глупость, любую, он почитал за святую воз-несенность, мудрость становилась межой меж людьми. – Давайте его отпустим». И тут Терапонтий Кирияк, то ли дурачок, то ли мудрый, вынес себе приговор. «Давайте его отпустим – нет». И улыбался. Без этого «нет» он произносил только свое имя. Монах трижды спросил его, и трижды он пискляво ответил – Терапонтий Кирияк. «Вы будете прокляты, если отымете у него душу, – встала Лозана. – Слышишь ты, Спиридон? Стократ прокляты». Спиридон молчал, прятал глаза. Секало ее не слушал. Лицо строго вытянулось, словно у апостола с церковной фрески. «Веди его в сосновый лесок, – обратился он к нахмуренному Волкану Филину. – И возвращайся один. Сделай это».
Волкан Филин вернулся один. Сел на камень, уперев лоб в колени. Его жена Ира плакала.
Вчерашние облака только теперь принялись редеть. Все выстраивая в свой ряд – и несуразицу, и зло, – солнце вышло попрощаться с покойником, угодившим в попутчики к неисчислимым предшественникам, без лица и без имени. Терапонтий Кирияк! Боль в желудке была не сильнее нараставшей тоски. Я горел, грыз коросту на затверделых губах, понимая, что Секало своим приговором закалял слабаков и делался себе и в себе главарем, знать не желающим слова «нет».
Влекомые предчувствием или призванные кем-то, из Ку-кулина с вилами и секирами явились Исидор, Зарко и Мартин, вместе из нас получилось малое войско: Спиридон, Трофим, Волкан Филин, Иоаким из Бразды, Исо Распор, Пандил Пендека, Гаврила Армениан, сын покойной Санды Сендулы – Димуле, зять и сын слепой Илинки Пенковицы – Добромир и Джордже, худые и, точно близнецы, одинаковые, Герасим, два его сродника – Нетко Кукулинский и Павле Смук, я и еще не помянутые мною из сел под чернолесьем, в большинстве своем не слишком старые для рогатины без железного наконечника, для топора и вил, было всех два с половиной десятка, и впереди всех и над всеми еще один, известно кто – Секало. Я многих не помянул и вот теперь поминаю, перед погибелью ничье имя не должно забываться: Наум, коваль из Кучкова; молчаливый и глуховатый Андрей, молодой, из того же села; Рашко Нафо-ра и Силян Рог, братья, промышляющие кражей скотины, из Побожья; Божидар с изувеченной рукой, бывший рудокоп и бродяга; Петко Нижнев, шурин Райко Стотника, малолеток; Наце Сучало, бондарь и травщик, желтый робкий вдовец из Любанцев.
«Сколько их в Кукулине?» – подошел я к Мартину. «Втрое больше, чем нас», – ответил он. «Их же было много, – заметил я, – сотни и сотни». «Было, – согласился он. – Да многие сгинули. Расползлись по селам, а то воротились в Город. Те, что остались, живут в домах. Жнут, зимовать собираются в Кукулине». Спиридон толкнул меня локтем. «Считать надо не только мужчин». Он не смеялся. И вправду. Агна, Роса и еще кое-кто из молодых женщин ладили себе буковые копья. Третья десятка становилась полной, а если добавить малолеток тринадцати, четырнадцати, пятнадцати лет, то и того больше.
Введением в битвы прошлого были, без сомнения, молитвы церковных иерархов, пред коими становились на колени и логофеты и кесари. «Склонитесь, – вознес руку монах Трофим. – Помолимся». Из мужчин на колени опустились только двое, Гаврила Армениан и Герасим. Трофим начал: Послушай, отче наш, нарицаемого раба твоего, ништ же един именем, Трофим, моление его есть избави нас од нетление, всех, и старейших и отрочих, отче наш, иже еси взел плот и души наших вскраи трона твоего, и избави нас од недуг и акриди, всегда имах пит од плода твоего и лознаго и поедат од плода твоего и земнаго, неповинен ест сам, и избави нас и дай нам врачевание од струпи смрти, погубити – не, глаголаше раб твой Терапон-тие Кирияк, абие мзда би его погуба, и избави нас…
«Аминь», – голос, имени в лад, секучий, как лезвие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18