А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

здесь он был у себя.
Да, на улице было чудесно. Они проехались по Булонскому лесу. Сколько народа!., машины, пешеходы… скачки в Лонгшан. Давайте вернемся! Столько машин, что все равно никуда не проехать. Дювернуа ругался и крепко сжимал руль, злясь от нетерпения.
Как хорошо было в тихой квартире Кристины. Уже во дворе они оказались в другом мире… «Я должен за нее бога молить», – сказал Дювернуа, открывая дверь. «Иметь возможность быть гостеприимным – большая радость. Кристине, наверное, очень приятно, что вы у нее останавливаетесь…» Голос князя был тих и печален. Он тяжело опустился в большое кресло у камина, и Дювернуа подумал о том, каково же было гостеприимство князя в его дворце в России… Он поднес спичку к приготовленным дровам и достал бутылку. После яркого света и оживления улицы комната казалась темной и уединенной, созданной для откровенной беседы…
– В такой комнате, как эта, – сказал князь, – представляешь себе женщину, которая зябко раздевается возле камина… А вы привели с собой толстого старика… Но старик доволен, будьте уверены…
Он улыбнулся той улыбкой, которая напоминала прежнего князя – соблазнителя, бретера, и закрыл глаза…
– Если вас это интересует, дорогой друг… Я вам расскажу про моего сына, этого бездельника. Из всех женщин, которых я когда-либо знал, я особенно любил Федину мать. Ее звали Софья. После двух лет безумной любви она меня бросила, оставив ребенка. Соблазнила и бросила. Мелодрама. Причем мне уже перевалило за сорок. Что холостяку, человеку в моем положении, было делать с ребенком? Если бы я был в России, в своем имении, тогда другое дело. Но тут в моей жизни для него не было места. Я отдал его русским, бывшим моим слугам, которых я привез с собой из России… И решил никогда его не видеть, позабыть о его существовании. Его мать причинила мне слишком много страданий… И Федя жил у моих слуг, которые поселились в предместье, как мелкие рантье. Я платил им и больше ничем не интересовался. Однажды они мне сообщили, что Феде пора поступать в школу… Я платил и за школу, русскую школу, которую они выбрали. Через несколько лет я получил письмо от директора, который предупреждал меня, отца, что не может дальше держать Федю в своей школе, потому что он слишком плохо себя ведет… Он просил извинить его за то, что беспокоит меня, но он уже исчерпал все средства, стараясь повлиять на приемных родителей Феди… Федя носил мое имя, он был молодым князем Н…, и ответственность за него лежала на мне.
Князь задыхался, он был похож на памятник, на усталый, больной памятник. Дювернуа налил ему большую рюмку арманьяка.
– Спасибо, дорогой, это меня подкрепит. Может быть… Ах, мой дорогой, детей надо было бы топить сразу, как котят! А теперь мой непутевый сын вырос, и его нельзя утопить. Я хочу сказать, что он не дастся. Он пьет, играет, бегает за женщинами… Не как светский человек, а как подонок. Как вы думаете, нужен человечеству этот бездельник? И он еще считает, что во всем виноват я. И в его несчастливом детстве и в русской революции. Оказывается, люди, которым я его поручил, морили его голодом, били его, а с помощью тех денег, которые я давал на его воспитание, составили себе неплохой капиталец… У них должны были водиться деньги, раз они могли купить дом в Бретани, где они сейчас живут, а так как они не работали… Я, наверное, очень виноват.
Князь казался подавленным. Его жизнь, долгая жизнь, не вмещалась в эту комнату, тут ей было тесно.
– Сколько ему лет? – спросил Дювернуа, чтобы прервать молчание.
– Двадцать три года… Он совершенно необразован, потому что никогда не хотел трудиться, он лентяй, да к тому же в школе, где он учился, единственно, чему учили детей, – это ненависти к коммунизму. В результате – Федя женился… на коммунистке!
Дювернуа невольно рассмеялся:
– Такая мелодраматическая ситуация и совершенно неожиданная развязка – вы поразительный рассказчик, князь… Продолжайте, прошу вас.
– Это и грустная и смешная история… Все дело, наверное, было тщательно обдумано Федей совместно с его приемными родителями, живущими в бретонской деревушке. Молодая коммунистка была барышней из замка, она происходила из старой французской знати, к тому же семья ее очень богата, а это ведь встречается редко! Все в округе знали, что девочка – коммунистка… Связи, оставшиеся после Сопротивления… Мой сын, – говорил князь, – хитер, как сумасшедший, он прекрасно понял, на что ее можно поймать, на какую приманку. Он нанялся в замок помощником садовника и разыграл из себя пролетария. Выходя замуж за Федю, эта молодая особа хотела доказать свои демократические убеждения. И вдруг в мэрии она узнает титул своего мужа! Князь! Она вышла замуж за князя! – Старый князь долго молча смеялся, потом вытер слезы и продолжал: – Мелодрама, драма, водевиль и фарс… Федя потребовал от жены, чтобы она жила вместе с моими бывшими слугами, его приемными родителями, монархистами и жуликами, которые целыми днями оскорбляли то, что его молодая жена свято чтит… Гнусные людишки, во всем гнусные. Это они повесили засиженный мухами портрет царя… Мучить ее стало для них забавой! Ведь их надежды не оправдались – родители не раскошелились! Они ничего не имели против того, чтобы выдать дочку за князя, – потому что, поверьте мне, они-то были в курсе дела! Но они хотели, чтобы князь работал, они не хотели кормить его даром. И вот дети остались без средств к существованию… потому что и я не собираюсь содержать этого шалопая! Я не дам ни гроша этому пошлому, грязному типу! Представьте себе, что жена его обожает!… Видели вы такое? Женщины все сумасшедшие… Но говорят, что моя бедная невесточка и впрямь сходит с ума. Я надеюсь, что с помощью веры в коммунизм она в конце концов освободится от моего негодного Феди и снова обретет равновесие. Обычно эти люди фанатичны… Однако может случиться, что вера ее недостаточно сильна и что она даст себя переубедить своему сутенеру-мужу…
Князь рассказал еще о нескольких злых проделках своего сына, и каждый раз, называя его, он добавлял какое-нибудь ругательство: негодяй, каналья, идиот, дурак…
– Уже поздно, мой дорогой полковник, – сказал он наконец, извлекая свои сто кило из глубины кресла, – если бы я был романистом, мне кажется, я написал бы о потрясениях, связанных с отрывом от родной почвы и сменой политических идей. Чувства и убеждения нашей молодежи несут глубокий отпечаток комплекса неполноценности, от этого она становится агрессивной, у нее появляется горечь. Молодые люди относятся к Франции, как отвергнутые любовники, у них к ней несчастная любовь… или, может быть, они только воображают, что их любовь несчастна… поэтому они начинают все и всех презирать и ненавидеть. Зелен виноград! Эти дети полагают, что ваша страна их терпит только из милости… Все то, за что мы, эмигранты, благодарны Франции, им кажется недостаточным, невыносимым, унижает их, оскорбляет… Наша тоска по родине… все то невыразимое, что трудно определить словами… у молодого поколения эта тоска по родине, которой они никогда не видели, перерождается в ненависть, в тщеславие, в глупое самолюбие… Им кажется, что их обделили! Я не оправдываю их чувств, которые мне представляются отвратительными. Феде нечего на меня рассчитывать. Пусть эти мальчишки играют в заговорщиков без меня. Есть большая разница между героем и авантюристом… Я действую рука об руку с французским правительством. В той мере, в какой я могу действовать, находясь не в своей родной стране… Мои соотечественники, «белогвардейцы», с гордостью называют себя контрреволюционерами и брезгливо сторонятся всего, что имеет хотя бы отдаленное отношение к социализму. Они и против нацистов только потому, что в названии нацистской партии есть слово социализм. Они с трудом прощали Муссолини его социалистическое прошлое… Они целиком одобряют только Франко, может быть, еще и Португалию… Бог и царь! И хотя они и пролетаризировались, это их ничему не научило… Они грызутся между собой из-за того, кого именно возвести на царский престол, и ненавидят либеральную эмиграцию – февральских революционеров, которые не признали Октября. Они ни на минуту не допускают, что советский режим может претерпеть эволюцию… нет, просто – во веки-веков бог, царь… и Достоевский – их пророк… Да, да… это так, мой дорогой… Все это не серьезно… Наша белая армия станет реальной силой, только когда этого захотят западные государства и Соединенные Штаты… А до тех пор они будут жить, как тени, с «документами» теней… беженцы, изгнанники, апатриды… все что хотите… и они будут играть в заговорщиков… а что они могут, несчастные, они же годны только, как орудие, а не как политические деятели! Они могут похитить, заманить в ловушку, убить, это неплохо, но не меняет положения. Индивидуальные террористические акты… Лично я по-другому понимаю пропаганду… Когда человек «выбирает свободу», то его поступок вносит ясность, заставляет задуматься. И тех несчастных, на родине, и здешних… Кравченко, Кестлер – вот это работа, подлинная антисоветская пропаганда! А что будет, когда больше не останется людей моего поколения? Кто этим займется? Я реалист, я на стороне людей, у которых есть реальная жизнь, власть, на стороне мощной государственности… Игра с огнем коммунизма недопустима!
Князь продолжал говорить стоя и, казалось, не собирался уходить, увлеченный своими мыслями:
– Настоящая русская эмиграция, мой дорогой полковник, вымирает, старая гвардия уходит… Пойдите на русское кладбище в Сент-Женевьев, и вы увидите… как оно разрослось! Наших гораздо больше в земле, чем на земле. Они доблестно боролись с большевиками и с превратностями судьбы… Они были бойцами – эти шоферы и мойщики стекол, отважными бойцами, тружениками. Они сделали из своих сыновей инженеров, докторов и ученых, они достойно выдали замуж своих дочерей за французов; и вот вся эта молодежь уже превратилась в французов, сохранив что-то от славянского очарования… И тоску на душе, когда им напоминают о той стране, которая перестала быть их родиной… Все они натурализовались, и у их детей русской остается только фамилия. А случается, что они офранцуживают и фамилию, чтобы ничем не отличаться от настоящих французов, чтобы наконец перестать быть иностранцами… Но имейте в виду, мой дорогой полковник, что те из них, кто упорно остается русским, переходят в конце концов на сторону Москвы… Я не говорю о тех русских, которые сами себя вызывающе именуют «патриотами», «возвращенцами», о безумцах, которые хлопочут о советском паспорте, чтобы вернуться… но об истинно русских, православных, которые позволяют одурачить себя. Что было для нас неизменно свято, что оставалось для нас, русских, неизменным среди горечи изгнания? Церковь!
Последнее, по-видимому, было сказано серьезно и глубоко затрагивало князя. Дювернуа с интересом смотрел на этого парижанина, искушенного во всех светских играх – от биржи до любви, – который искренне скорбит о чистоте православной церкви… И так как князь замолчал, Дювернуа решился задать ему вопрос:
– А что такое происходит с вашей церковью? Князь ответил усталым и бесцветным голосом:
– Это сложно, длинно и вам не интересно, дорогой друг. Нам нелегко было сохранить нашу церковь на улице Дарю… Москва хотела ею завладеть, но это ей не удалось. Москве, однако, удалось другое: расколоть «православный люд», как у нас говорят… В Париже имеется Объединение приходов русской православной церкви, подчиненное Московской патриархии. Это невероятно, непостижимо, но это так! Патриарх Алексий находится в Москве! Как вы хотите, чтобы люди боролись против коммунизма, когда их патриарх находится в Москве!
– Но, – сказал Дювернуа, – мне кажется прекрасным, что вера стоит выше всяких земных соображений, отделена от государства, от политики…
– И от реальной жизни, – воскликнул князь, ударив кулаком по притолоке, – от реальной жизни! Она отделена от реальной жизни!
Дювернуа сказал без улыбки:
– Но в этом чисто духовном вопросе вы рассуждаете, как материалист, князь!
– Не будьте ребенком, прошу вас! Лично я признаю главой православной церкви только константинопольского патриарха, и никому меня не заманить в церковь на улице Петель встречать московского митрополита Николая, у которого на спине крылышки голубя мира Пикассо!
Князь, огромный, величественный, протянул руку за своей шляпой.
– Простите меня, дорогой полковник, за мою болтовню… Но вы сами виноваты, не надо было задавать мне каверзных вопросов…
А, старая лисица! Дювернуа, слушавший его с большим вниманием, опять обиделся: он принимал все это за сердечные излияния, а князь, оказывается, просто хладнокровно разъяснял ему положение. Может быть, не так хладнокровно, как ему того хотелось бы… Он сам увлекся своей игрой. Во всяком случае, он обращался к Дювернуа не как к романисту. Как к кому же тогда?
Провожая князя до дверей, Дювернуа не сдержался и спросил:
– Вы знаете русскую по имени Ольга Геллер?
– Ольга… как вы сказали? Геллер! Откуда я могу знать русскуюс такой фамилией?
Князь уже спустился с маленькой лесенки и стоял на площадке. На великолепной лестнице гулко раздавался его голос, как под сводами церкви.
– А почему бы вам ее не знать? – сказал Дювернуа. – Дело в том, что эта женщина спасла мне жизнь…
Он спустился на площадку вслед за князем.
– Ах вот как? Спасла жизнь? – князь спустился еще на несколько ступенек; подняв подбородок, ища Дювернуа своими выпуклыми глазами: – Действительно, я вспоминаю такую фамилию. Она мне напоминает одну мрачную историю…
Все камни стен отозвались могучим эхом: мрачную историю!
Дювернуа пренебрег намеком.
– Она спасла мне жизнь во время Сопротивления, – сказал он, и эхо откликнулось со всех сторон.
– Ах так, в вас, значит, жив дух солидарности «участников войны», дорогой полковник?
Голос князя удалялся… Дювернуа, перегнувшись через перила из кованого железа, смотрел, как шляпа князя спускается по лестнице.
– Вы, кажется, этого не цените, – сказал он.
– Почему же… Конечно, конечно. До свиданья, дорогой.
Дювернуа вернулся к себе, закрыл дверь… Ах, как сложны взаимоотношения между людьми. Кажется, вы во всем согласны, идете рука об руку, и вдруг вы видите все совсем в другом разрезе. Богатство князя позволяло ему выбирать сообщников, но как же он должен был презирать Францию и ее правительство, чтобы всегда использовать их в своих целях… С кем же, с какими людьми был он в действительности заодно? Князь, должно быть, понятия не имеет, что такое чувство солидарности собратьев по оружию, самопожертвование, смелость, верность… Дювернуа страстно пожалел, что война миновала! Нет, он еще не созрел для романа. Не лучше ли сразу от него отказаться? Он налил себе стакан виши… В этот вечер он должен был обедать с Ольгой Геллер.
X
Мари, горничная четвертого этажа «Гранд-отеля Терминюс», убирала 417-й номер. Ей нравилось убирать 417-й, снятый помесячно, хотя у нее на это уходило больше времени, чем на уборку комнат путешественников, прибывавших вечером и отбывавших утром – подъем в 7 часов, кофе с молоком, булка… и ни гроша на чай, потому что обслуживание ставилось в счет. Они оставляли в комнатах только мусор и грязь – просыпанную пудру, пятна губной помады на полотенцах, окурки, пустые спичечные коробки, – они прожигали простыни, портили полированное дерево ночных и туалетных столиков, забывали закрывать краны, засоряли умывальники. Чаще всего Мари только это от них и видела. Она чистила комнаты пылесосом и меняла простыни, уничтожая все следы ночевки, как если бы это были следы преступления. Она предпочла бы работать в той части отеля, где останавливаются туристы, приезжающие на более долгое время, или, разумеется, убирать роскошные анфилады… но дирекция ставила туда девушек помоложе, более привлекательных. А Мари не была привлекательна, это была угрюмая женщина с пепельно-серым лицом.
Для того чтобы убрать 417-й, в распоряжении Мари был весь день, поскольку мадам Геллер уходила утром и возвращалась только вечером. Серьезная женщина, аккуратная, – Мари любила приводить в порядок ее белье, платья, шляпы и шарфы и расставлять на туалетном столике кремы, лосьоны, духи и губную помаду; приготовлять на ночь красивую ночную рубашку, халат и ночные туфли… У комнаты 417 был уютный жилой вид, в ней пахло одеколоном и фруктами – апельсинами, лимонами… Когда мадам Геллер бывала дома в субботние вечера или по воскресеньям, она никогда не забывала угостить Мари печеньем, шоколадом или даже стаканчиком сладкого вина. А Мари в свою очередь делала вид, что не замечает ни постирушек в умывальнике, ни электрического чайника и даже сама посоветовала мадам Геллер гладить на постели, сложив вдвое одеяло. Женщины всегда поймут друг друга, не могла же мадам отдавать свои рубашки в прачечную отеля – рубашки такие тонкие, весят не больше носового платка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45